К ИСТОКУ

о развитии Божественного Начала в Человеке

 

 

Администратор Милинда проводит онлайн курсы по развитию сознания и световых кристальных тел с активацией меркабы. А так же развитие божественного начала.

ОНЛАЙН КУРСЫ

 

 

* Вход   * Регистрация * FAQ * НОВЫЕ СООБЩЕНИЯ  * Ваши сообщения 

Текущее время: 14 окт 2019, 17:35

Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 39 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3  След.
Автор Сообщение
Сообщение №16  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:41 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
В эту самую минуту спальня Сары погружена в глухую тьму, которая окутывает весь Мальборо-хаус. Она спит на правом боку, темные волосы рассыпались по лицу и почти совсем его закрыли. И мы снова видим совершенно спокойные черты, в которых нет ничего трагического: здоровая молодая женщина лет двадцати шести — двадцати семи спит, выпростав из-под одеяла тонкую округлую руку, ибо ночь тиха, а окна закрыты… рука откинута и покоится на теле другого человека.

Не мужчины. Девушка лет девятнадцати, тоже спящая, лежит спиной к Саре, но почти вплотную к ней, потому что кровать, хотя и широкая, все же не рассчитана на двоих.

Я знаю, что за мысль у вас промелькнула; но не забывайте, что действие происходит в 1867 году. Представим себе, что миссис Поултни, неожиданно появившись на пороге спальни с лампой в руке, увидела эти два тела, нежно прижавшиеся друг к другу. Вы, наверное, воображаете, что она, как разъяренный черный лебедь, выгнет шею, предаст грешниц анафеме, и вот уже их обеих в одних жалких ночных сорочках выбрасывают за гранитные ворота.

Вы глубоко ошибаетесь. Ничего подобного вообще не могло случиться — ведь мы знаем, что миссис Поултни всегда принимала на ночь лауданум. Но если бы она все-таки и оказалась там, на пороге, она почти наверняка просто повернулась бы и вышла, более того, вероятно, тихонько прикрыла бы за собою дверь, чтоб не разбудить спящих.

Непостижимо? Однако некоторые пороки были в те времена столь противоестественны, что их попросту не существовало. Сомневаюсь, чтобы миссис Поултни когда-нибудь слышала слово «лесбийский», а если и слышала, то в ее представлении оно наверняка начиналось с прописной буквы и относилось к одному из греческих островов. А кроме того — и это было для нее такой же непререкаемою истиной, как то, что земля круглая, а доктор Филпотс — епископ Эксетерский, — женщины не испытывают плотского наслаждения. Она, конечно, знала, что низшей категории женщин доставляют некоторое удовольствие греховные мужские ласки, вроде того чудовищного поцелуя, который на ее глазах был однажды запечатлен на щеке Мэри, но подобную безнравственность она приписывала женской слабости и женскому тщеславию. Прославленная благотворительность леди Коттон, разумеется, свидетельствовала о существовании проституток, но это были женщины, настолько погрязшие в разврате, что алчность заставляла их преодолевать врожденное женское отвращение ко всему плотскому. Именно в этом она и заподозрила Мэри: раз девушка, столь грубо оскорбленная конюхом, может хихикать, значит, она, несомненно, уже вступила на путь порока.

открыть спойлер
Ну а Сара? По части пороков она была столь же несведуща, сколь и ее хозяйка, но она не разделяла ужаса миссис Поултни перед плотью. Она знала, или по крайней мере подозревала, что любовь доставляет физическое наслаждение. Однако она была, вероятно, настолько невинна, что об этом не стоит даже говорить. Спать вместе девушки начали вскоре после того, как бедняжка Милли упала в обморок на глазах у миссис Поултни. Доктор Гроган посоветовал перевести ее из комнаты, где спали горничные, в другую, более светлую. Случилось так, что рядом со спальней Сары давно пустовала гардеробная, куда и водворили Милли. Сара взяла на себя большую часть ухода за малокровной горничной. Милли была четвертой из одиннадцати детей бедного батрака. Семья жила в неподдающейся описанию горькой нищете. Жилищем им служила сырая, тесная, разделенная на две половины лачуга в одной из тех долин, что расходятся лучами к западу от холодного и мрачного Эгардона. Ныне этот дом принадлежит модному молодому лондонскому архитектору, который проводит здесь субботу и воскресенье и очень любит этот дикий, глухой, живописный сельский уголок. Возможно, он изгнал оттуда призрак викторианских ужасов. Надеюсь, что это так. Представления о довольном жизнью землепашце и его выводке, вошедшие в моду с легкой руки Джорджа Морланда [159] и иже с ним (к 1867 году архизлодеем стал Биркет Фостер [160] ), были такой же глупой и пагубной попыткой сентиментально приукрасить, а следовательно, скрыть действительность, как наши голливудские фильмы о «реальной жизни». Одного взгляда на Милли с десятком жалких заморышей — ее братишек и сестренок — было бы достаточно, чтобы миф о счастливом пастушке [161] рассеялся, как дым, однако лишь немногие удосужились бросить этот взгляд. Каждый век, каждый преступный век возводит высокие стены вокруг своего Версаля, и лично мне стены эти особенно ненавистны, когда они возводятся литературой и искусством.

Итак, однажды ночью Сара услышала, что Милли плачет. Сара вошла к ней в комнату и постаралась ее утешить, что не составило особого труда: Милли во всем, кроме возраста, была сущим ребенком; она не умела ни читать, ни писать, а вынести суждение об окружающих ее людях была способна в той же мере, что собака: когда ее гладили, отвечала благодарностью, ну а если пинали — что ж, такова жизнь. Ночь была пронизывающе холодная, и Сара попросту легла к Милли в постель, обняла ее, поцеловала и погладила. Она смотрела на больную девушку, как на одного из тех слабеньких ягнят, которых ей когда-то — до того, как аристократические замашки ее отца изгнали подобные сельские занятия из их обихода — приводилось выкармливать рожком. И право же, сравнение это как нельзя лучше подходило для дочери батрака.

С тех пор несчастный ягненок приходил к ней в комнату раза два-три в неделю. Спала Милли плохо, гораздо хуже Сары, которая порой ложилась спать в одиночестве, а проснувшись на рассвете, находила рядом Милли — так робко и незаметно удавалось бедняжке в бессонный полуночный час забраться к ней в постель. Она боялась темноты и, не будь Сары, попросилась бы обратно в общую спальню наверху.

Эта нежная привязанность была почти бессловесной. В тех редких случаях, когда девушки разговаривали, беседа их касалась лишь повседневных домашних дел. Обе знали, что важно лишь одно — эта теплая, молчаливая, немая близость в темноте. Но ведь какой-то элемент секса наверняка был в их чувствах? Возможно, но они никогда не преступали границ, дозволенных двум сестрам. Несомненно, где-нибудь, в ином окружении, среди опустившейся до скотства городской бедноты, среди наиболее эмансипированной аристократии в те дни можно было встретить всевозможные пороки, но такое широко распространенное в викторианский век явление, как женщины, спящие в одной постели, следует приписать скорее отвратительной грубости тогдашних мужчин, нежели более сомнительным причинам. И наконец — разве в такой бездне одиночества любая тяга людей друг к другу не ближе к человечности, чем к извращению и разврату?

Так пусть же они спят, эти два невинных создания, а мы тем временем, вернемся к другим, более разумным, более ученым и во всех отношениях более развитым особям мужского пола, что бодрствуют поблизости от моря.

Упомянутые два венца творения от темы «Мисс Вудраф» и весьма обоюдоострых метафор по части тумана перешли к менее двусмысленной области палеонтологии.

— Согласитесь, — сказал Чарльз, — что открытия Лайеля чреваты выводами, выходящими далеко за пределы науки, которой он занимался. Боюсь, что теологам предстоит жестокая схватка.

Замечу, что Лайель был отцом современной геологии. Уже в 1778 году Бюффон [162] в своих знаменитых «Эпохах природы» взорвал миф (изобретенный в XVII веке архиепископом Ашером [163] и со всей серьезностью воспроизводимый в бесчисленных изданиях официальной английской Библии [164] ) о том, что мир был сотворен в 9 часов утра 26 октября 4004 года до Рождества Христова. Но даже великий французский естествоиспытатель не посмел отодвинуть возникновение вселенной более чем на 75 тысяч лет назад. «Основы геологии» Лайеля, которые были опубликованы между 1830 и 1833 годами — и, таким образом, очень удачно совпали с реформами в других областях, [165] — отбросили его назад на миллионы лет. Ныне почти забытый, Лайель сыграл в свое время важную роль: он открыл для своего века и для бесчисленных исследователей, работающих в других отраслях науки, чреватое богатейшими возможностями пространство. Открытия его, подобно урагану, пронеслись по затхлым метафизическим коридорам века, поражая леденящим ужасом робких, но воодушевляя смелых. Следует, однако, помнить, что в то время, о котором я пишу, мало кто знал о шедевре Лайеля хотя бы понаслышке, еще меньшее число верило в его теории и совсем уж незначительное меньшинство понимало все их значение. «Книга Бытия» — величайшая ложь, но это также величайшая поэма, а шеститысячелетнее чрево гораздо уютнее такого, которое растянулось на две тысячи миллионов лет.

Поэтому Чарльза так заинтересовало (и будущий тесть, и дядя приучили его подходить к этому вопросу очень осторожно), разделит или отвергнет доктор Гроган его беспокойство за теологов. Но доктор не пошел ему навстречу. Устремив свой взор в огонь, он пробормотал:

— Да, пожалуй.

Наступило молчание, которое Чарльз прервал, спросив небрежным тоном, словно желая лишь поддержать разговор:

— Ну, а этого пресловутого Дарвина вы читали?

В ответ доктор сердито взглянул на него поверх очков, затем поднялся и, захватив с собой лампу, пошел в противоположный конец узкой комнаты, где стоял книжный шкаф. Вернувшись, он вручил Чарльзу книгу. Это было «Происхождение видов». Чарльз поднял глаза и встретил его суровый взгляд.

— Я вовсе не хотел…

— Вы ее читали?

— Да.

— В таком случае как вы смеете называть великого человека «этот пресловутый Дарвин»?

— Но вы же сами говорили…

— Эта книга — о живых, а не о мертвых, Смитсон.

Гроган сердито отвернулся и водворил лампу обратно на стол. Чарльз встал.

— Вы совершенно правы. Простите.

Маленький доктор искоса на него взглянул.

— Несколько лет назад сюда приезжал Госсе [166] со своей компанией bas-bleus, [167] которые помешаны на морских улитках. Читали вы его «Пуп Земли»? [168] [169]

Чарльз улыбнулся.

— По-моему, это величайшая чушь.

Гроган, подвергнув Чарльза как позитивному, так и негативному испытанию, ответил ему печальной улыбкой.

— Именно это я ему и сказал после лекции, которую он тут соизволил прочитать. — Раздув свои ирландские ноздри, доктор позволил себе два раза торжествующе фыркнуть. — Не больше и не меньше. Теперь этот пустозвон от фундаментализма [170] еще подумает, прежде чем снова оглашать своим пустозвонством нашу часть дорсетского побережья. — Он более добродушно посмотрел на Чарльза — Вы дарвинист?

— Страстный.

Гроган схватил его руку и крепко ее пожал, словно он был Робинзоном Крузо, а Чарльз — Пятницей; и быть может, в эту минуту между ними возникла некая духовная близость, как бессознательно возникла она между двумя девушками, которые спали в Мальборо-хаусе. Оба поняли, что они подобны двум щепоткам дрожжей в огромном корыте сонного теста, двум крупицам соли в море пресной похлебки.

Итак, два наших карбонария [171] духа — мальчик в мужчине всегда рад поиграть в тайные общества — приступили к очередной порции грога; вновь были зажжены сигары, и празднество — теперь уже во славу Дарвина — продолжалось. Вы, быть может, полагаете, что им следовало осознать свое ничтожество перед теми великими новыми истинами, которые составляли предмет их разговора, боюсь, однако, что оба, а в особенности Чарльз (уже светало, когда он вышел наконец от доктора), склонны были скорее к восторженному ощущению своего интеллектуального превосходства над всеми прочими смертными.

Темный город являл собою косную человеческую массу, погруженную в вековой сон, тогда как Чарльз, результат естественного отбора и естественно причисленный к избранным, являл собою чистый интеллект. Свободный, как Бог, один с недреманными звездами, он гордо шел вперед, постигший все на свете.

То есть все, кроме Сары.

20
Ужель Природа-Мать навечно

С Творцом разделена враждой,

Что, опекая род людской,

С отдельной жизнью так беспечна?

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

Наконец она прервала молчание и высказала все доктору Беркли. Опустившись на колени, личный врач Джона Кеннеди дрожащей рукой показал ей страшные пятна на ее юбке. «Может быть, вам лучше переодеться?» — предложил он неуверенно.

«Нет, — вне себя прошептала она. — Пусть видят, что они наделали».

Уильям Манчестер. Смерть президента [172]

Она стояла вполоборота к Чарльзу на затененном конце туннеля из плюща. Она не оглянулась, она видела, как он взбирался по склону меж ясеней. День утопал в сверкающей лазури, дул теплый юго-западный ветерок. Он принес с собой рои весенних бабочек — капустниц, крапивниц и лимонниц, — которых мы, убедившись в их несовместимости с высокопродуктивным сельским хозяйством, за последнее время почти полностью истребили ядами. Всю дорогу мимо сыроварни и через лес бабочки, приплясывая, сопровождали Чарльза, а одна — сверкающий золотистый блик — вилась теперь в светлой прогалине позади темного силуэта Сары.

Прежде чем шагнуть в темно-зеленый сумрак под плющом, Чарльз остановился и боязливо посмотрел вокруг, желая убедиться, что никто его не видел. Но над лесным безлюдьем простирались одни лишь голые ветви гигантских ясеней.

Пока он не подошел вплотную, она не обернулась, но даже и тогда, упорно не поднимая глаз, вытащила из кармана и молча протянула ему еще один панцирь, словно это была некая искупительная жертва. Чарльз взял окаменелость, однако замешательство Сары передалось и ему.

— Позвольте мне заплатить вам за эти панцири столько, сколько с меня спросили бы за них в лавке мисс Эннинг.

Тут она подняла голову, и взгляды их наконец встретились. Он понял, что она обиделась, и вновь испытал безотчетное ощущение, будто его пронзили клинком, будто он не оправдал ожиданий, обманул ее надежды. Однако на сей раз это заставило его взять себя в руки, вернее, взять такой тон, какого он решил держаться, — ведь со времени событий, изложенных в последних главах, прошло уже два дня. Мимолетное замечание доктора Грогана о преимуществе живых над мертвецами возымело действие, и Чарльз теперь увидел в своем приключении научный, а не только филантропический смысл. Он уже раньше честно признался себе, что, кроме неприличия, оно содержит также элемент удовольствия, теперь же ясно различил в нем еще и элемент долга. Сам он, безусловно, принадлежит к существам наиболее приспособленным, но наиболее приспособленные человеческие существа несут, однако, определенную ответственность за менее приспособленных.

Он опять подумал, не рассказать ли Эрнестине о своих встречах с мисс Вудраф. Но увы — слишком живо представил себе глупые женские вопросы, которые она может ему задать, и неприятное положение, в которое он неизбежно попадет, если ответит на них правдиво. И он быстро решил, что Эрнестина как женщина, и притом женщина неопытная, не поймет его человеколюбивых побуждений, и таким образом весьма ловко уклонился от еще одной, не особенно приятной стороны долга.

Поэтому он не дрогнул под укоризненным взглядом Сары.

— Случилось так, что я богат, а вы бедны. К чему нам эти церемонии?

В этом, собственно, и заключался его план: выказать ей сочувствие, но держать ее на расстоянии, напомнив о разнице в их общественном положении… хотя, конечно, только мимоходом и с легкой иронией.

— Мне больше нечего вам подарить.

— Я не вижу, почему вы вообще должны мне что-либо дарить.

— Вы пришли.

Ее смирение смутило его почти так же, как и ее гордость.

— Я убедился, что вы и в самом деле нуждаетесь в помощи. И хотя я по-прежнему не понимаю, почему вы хотите посвятить меня… — тут он запнулся, потому что на языке у него вертелось: «в то, что вас беспокоит», а подобные слова показали бы, что он выступает в роли врача, а не только джентльмена, — в ваши затруднения, однако же я здесь и готов выслушать то, что вы… правильно ли я вас понял? — хотели бы мне рассказать.

Сара снова подняла на него взгляд. Чарльз был польщен. Она робко указала на залитый солнцем выход из туннеля. — Я знаю здесь поблизости одно укромное место. Не можем ли мы отправиться туда?

Он кивнул в знак согласия; она вышла на солнце и пересекла каменистую прогалину, где Чарльз искал окаменелости, когда она наткнулась на него в первый раз. Она шла легким уверенным шагом, одной рукою подобрав подол, а в другой несла свой черный капор, держа его за ленты. Следуя за нею далеко не так проворно, Чарльз заметил, что ее черные чулки заштопаны, а задники ботинок стоптаны, заметил он также бронзовый отлив ее темных волос. Он подумал, как, должно быть, хороши эти пышные густые волосы, если их распустить, и хотя она убирала их под высокий воротник пальто, он задался вопросом, уж не тщеславие ли заставляет ее так часто носить капор в руке.

Они вошли в еще один зеленый туннель; он вывел их к зеленому склону, образованному некогда обвалом отвесной скалы. Осторожно ступая по травянистым кочкам, Сара зигзагами взобралась на самый верх. Чарльз с трудом поспевал за ней; подняв голову, он мельком увидел чуть повыше ее лодыжек белые завязки панталон. Благородная дама пропустила бы его вперед.

Наверху Сара остановилась, поджидая его. Он прошел за ней по гребню уступа. Над ними вздымался еще один склон на несколько сот ярдов выше первого. Эти «ступени», образованные оседанием породы, так велики, что их видно даже с Кобба, с расстояния не менее двух миль. Расщелина привела их к еще более крутому уступу. Он был наклонен под таким углом, что показался Чарльзу очень опасным — стоит поскользнуться, и тотчас скатишься на несколько футов через гребень нижнего утеса. Будь он один, он бы, наверное, заколебался. Но Сара спокойно поднималась вверх, словно совсем не сознавала опасности. На дальнем конце склона почва немного выравнивалась. Тут-то и находилось ее «укромное место».

Это была маленькая, открытая к югу лощинка, окруженная густыми зарослями свидины и куманики — нечто вроде миниатюрного зеленого амфитеатра. Позади арены — если можно так назвать площадку не более пятнадцати футов в ширину — рос невысокий боярышник, и кто-то (уж, конечно, не Сара) привалил к его стволу большую плоскую кремневую глыбу, соорудив таким образом самодельный трон, с которого открывался великолепный вид на вершины растущих внизу деревьев и море за ними. Чарльз в своем фланелевом костюме изрядно запыхался и еще более изрядно вспотел. Он осмотрелся. Края лощины были усеяны фиалками, первоцветом и белыми звездочками цветущей земляники. Согретая полуденным солнцем, защищенная со всех сторон прелестная полянка как бы парила в воздухе.

— Примите мои комплименты. Вы обладаете даром отыскивать орлиные гнезда.

— Я ищу одиночества.

Она предложила ему сесть на кремневую глыбу под низкорослым боярышником.

— Но ведь вы, наверное, сами здесь всегда сидите.

Однако она повернулась и быстрым грациозным движением опустилась на небольшой холмик в нескольких футах от деревца, так, чтобы сидеть лицом к морю и — Чарльз это понял, заняв более удобное место, — чтобы наполовину скрыть от него свое лицо, но опять с безыскусным кокетством так, чтобы он непременно обратил внимание на ее волосы. Она сидела очень прямо, но опустив голову и неестественно долго укладывая возле себя капор. Чарльз наблюдал за ней, улыбаясь про себя и изо всех сил стараясь не улыбнуться открыто. Он видел, что она не знает, с чего начать, и в то же время эта сцена al fresco, [173] никак не вязавшаяся с ее принужденной застенчивостью, отличалась такой непринужденностью, словно они были детьми — братом и сестрой.

Сара положила на землю капор, расстегнула пальто, сложила руки на коленях, но все еще молчала. Высокий воротник и необычный покрой ее пальто, особенно сзади, придавали ее облику что-то мужское, и потому она чуть-чуть напоминала девушку-возничего, девушку-солдата — но лишь чуть-чуть, ибо волосы легко это сходство скрадывали. Чарльз с некоторым удивлением заметил, что поношенная одежда нисколько ее не портит, почему-то даже больше к ней идет, чем пошла бы одежда более нарядная. Последние пять лет наблюдалась небывалая эмансипация в области женской моды — по крайней мере в Лондоне. Впервые появился в обиходе предмет туалета, искусственно подчеркивающий красивую форму груди; начали красить брови и ресницы, мазать губы, подцвечивать волосы… И делали это почти все светские женщины, а не только дамы полусвета. Однако у Сары ничего подобного не было и в помине. Казалось, она совершенно равнодушна к моде и тем не менее способна выдержать любое сравнение с кем угодно, подобно тому как скромный первоцвет у ног Чарльза выдержал бы сравнение с любым экзотическим тепличным цветком.

Итак, Чарльз молча сидел, несколько царственно возвышаясь над расположившейся у его ног необычной просительницей и отнюдь не горя желанием ей помочь. Однако она упорно молчала. Были ли тому причиной ее скромность и робость — неизвестно, но только Чарльз все яснее сознавал: она бросает ему вызов, ждет, чтобы он вытянул из нее эту тайну; и наконец он сдался.

— Мисс Вудраф, безнравственность всегда была мне отвратительна. Но еще более отвратительна мне нравственность, не знающая снисхождения. Обещаю вам, что я не буду слишком строгим судьей.

Она еле заметно кивнула, но по-прежнему медлила. И вдруг с отчаянной решимостью пловца, который долго мешкал на берегу, не решаясь войти в воду, погрузилась в свою исповедь.

— Его звали Варгенн. Его привезли в дом капитана Тальбота после кораблекрушения. Кроме него спаслись только двое, все остальные утонули. Но вам, наверное, об этом уже рассказывали?

— Только о случившемся, но не о нем самом.

— Прежде всего меня восхитило его мужество. Тогда я еще не знала, что очень храбрые люди могут быть очень лживыми. — Она устремила взгляд к морю, словно ее слушателем было оно, а вовсе не Чарльз. — Он был тяжело ранен. У него было вспорото все бедро. Если бы началась гангрена, он бы лишился ноги. Первые дни он страдал от страшной боли. Но он ни разу не вскрикнул. Ни единого стона. Когда доктор перевязывал ему рану, он сжимал мне руку. Так крепко, что однажды я едва не потеряла сознание.

— Он не говорил по-английски?

— Он знал всего несколько слов. Миссис Тальбот говорила по-французски не лучше, чем он по-английски. А капитан вскоре уехал по делам службы. Варгенн сказал нам, что родом он из Бордо. Что его отец, состоятельный адвокат, женился вторично и обманным путем присвоил наследство детей от первого брака. Варгенн нанялся на корабль, который перевозил вино. По его словам, когда произошло кораблекрушение, он был помощником капитана. Но все, что он говорил, было ложью. Кто он на самом деле, я не знаю. Он казался джентльменом. Вот и все.

Она говорила как человек, не привыкший к связной речи, останавливаясь после каждой неуверенной обрубленной фразы, то ли чтобы обдумать следующую, то ли ожидая, что он ее перебьет, — Чарльз так и не понял.

— Да, я понимаю, — пробормотал он.

— Иногда мне кажется, что кораблекрушение тут ни при чем, и он вовсе не тонул. То был дьявол в обличье моряка. — Она опустила взгляд на руки. — Он был очень красив. Никто прежде не оказывал мне такого внимания — я хочу сказать, когда он стал поправляться. Читать ему было некогда. Он вел себя как ребенок. Ему требовалось общество, он хотел, чтобы его слушали, чтобы с ним беседовали. Мне он говорил всякие глупости. Что он не понимает, отчего я не замужем. И тому подобное. Я ему верила.

— Короче говоря, он делал вам авансы?

— Вы не должны забывать, что говорили мы только по-французски. Быть может, из-за этого все, что говорилось тогда между нами, казалось мне не очень реальным. Я не бывала во Франции и плохо знаю разговорный язык. Часто я не вполне понимала, что он говорит. Нельзя винить во всем его одного. Я могла услышать то, чего он вовсе не имел в виду. Иногда он надо мною подшучивал. Но мне казалось, что он не хотел меня обидеть. — На секунду она заколебалась. — Я… мне это даже нравилось. Он называл меня жестокой за то, что я не позволяла поцеловать мне руку. Наступил день, когда я сама сочла себя жестокой.

— И перестали быть жестокой.

— Да.

Низко над ними пролетела ворона; ее черные перья лоснились, топорщась на ветру; на мгновенье неподвижно застыв в воздухе, она вдруг испуганно метнулась прочь.

— Я понимаю.

Он всего лишь хотел подбодрить рассказчицу, но она восприняла его слова буквально.

— Нет, вам этого не понять, мистер Смитсон. Потому что вы не женщина. Не женщина, которой суждено было стать женою фермера и которую воспитали для лучшей доли. Моей руки просили не раз. Когда я жила в Дорчестере, один богатый скотовод… впрочем, это неважно. Вы не родились женщиной, которая от природы исполнена уважения, восхищения перед умом, образованностью, красотой… я не знаю, как это выразить, я не имею права их желать, но стремлюсь к ним всей душой и не могу поверить, что это одно лишь тщеславие… — Она помолчала. — Вы никогда не были гувернанткой, мистер Смитсон, — молодой женщиной, у которой нет своих детей и которую нанимают присматривать за чужими. Откуда вам знать, что чем они милее, тем нестерпимее страдание. Вы не должны думать, что я говорю так из зависти. Я любила малюток Поля и Виргинию, я не питаю к миссис Тальбот ничего, кроме привязанности и благодарности, — я готова умереть за нее и ее детей. Но изо дня в день быть свидетелем семейного счастья, наблюдать счастливое супружество, домашний очаг, прелестных детей… — Она остановилась. — Миссис Тальбот моя ровесница. — Она опять остановилась. — В конце концов мне стало казаться, будто мне позволено жить в раю, но запрещено вкушать райское блаженство.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №17  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:42 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
— Но разве каждый из нас не чувствует по-своему, что ему недостает чего-то в жизни?

В ответ она с таким ожесточением покачала головой, что Чарльз даже удивился. Он понял, что затронул какую-то глубоко затаенную струну в ее душе.

— Я лишь хотел заметить, что привилегированное положение в обществе не обязательно приносит счастье.

— Нельзя сравнивать такое положение, при котором счастье по крайней мере возможно, и такое, когда… — она опять покачала головой.

— Но вы же не станете утверждать, что все гувернантки несчастны — или остаются в девушках?

— Такие, как я, — да.

Помолчав, он сказал:

— Я перебил вас. Простите.

— А вы верите, что я говорю не из зависти?

открыть спойлер
Тут она обернулась и пристально на него посмотрела; он кивнул. Сорвав стебелек молочая с голубыми цветами, она продолжала.

— Варгенн выздоровел. До его отъезда оставалась еще неделя. К тому времени он объяснился мне в своих чувствах.

— Он просил вас выйти за него замуж?

Казалось, ей нелегко ответить на этот вопрос.

— Он заводил разговор о женитьбе. Сказал, что, когда он вернется во Францию, его произведут в капитаны корабля, на котором перевозят вино. Что он и его брат надеются вернуть утраченное ими наследство. — Поколебавшись, она наконец призналась. — Он звал меня с собой во Францию.

— И миссис Тальбот об этом знала?

— Она добрейшая из женщин. И самая невинная. Будь при этом капитан… Но его не было. Сначала я стеснялась ей признаться. А под конец испугалась, — добавила она, — испугалась того совета, который ожидала от нее услышать. — Она принялась обрывать лепестки молочая. — Варгенн становился все настойчивее. Он сумел убедить меня, что от того, соглашусь ли я последовать за ним, зависит счастье всей его жизни, более того, мое счастье тоже.

Он многое обо мне узнал. Что мой отец умер в доме для умалишенных. Что я осталась без родных, без средств. Что долгие годы я чувствовала себя каким-то таинственным образом обреченной на одиночество, но не знала, за что. — Она отложила в сторону молочай и сжала руки на коленях. — Моя жизнь погружена в одиночество, мистер Смитсон. Мне словно предопределено судьбой никогда не знать дружбы с равным мне человеком, никогда не жить в своем собственном доме, никогда не смотреть на мир иначе, как на правило, из которого я должна быть исключением. Четыре года назад мой отец обанкротился. Все наше имущество было распродано. С тех пор мне все время чудится, что даже вещи — обыкновенные столы, стулья, зеркала — как бы сговорились меня отринуть. Мы никогда не будем тебе принадлежать, говорят они, никогда не будем твоими. Всегда только чужими. Я знаю, что это безумие. Я знаю, что в промышленных городах есть такие нищие, такие одинокие люди, что по сравнению с ними я живу в довольстве и роскоши. Но когда я читаю про жестокие акты мести, совершаемые рабочими, я какой-то частью души их понимаю. Я даже почти им завидую, потому что они знают, где и как отомстить. А я бессильна. — В ее голосе зазвучало что-то новое, сила чувства, которая отчасти противоречила последней фразе. Она добавила, более спокойно: — Боюсь, что я не умею как следует все это объяснить.

— Я не уверен, что могу извинить ваши чувства. Но я их очень хорошо понимаю.

— Варгенн отправился в Уэймут. Миссис Тальбот, конечно, думала, что он с первым же пакетботом уедет. Но мне он сказал, что будет ждать меня там. Я ничего ему не обещала. Напротив, я поклялась ему, что… но я плакала. Наконец он сказал, что будет ждать ровно неделю. Я ответила, что ни за что не последую за ним. Но когда прошел день, потом другой, а его не было рядом и мне не с кем было поговорить, на меня вновь нахлынуло одиночество, о котором я вам рассказала. Я чувствовала, что потону в нем, хуже того, что я упустила доску, которая могла меня спасти, и что она уплывает прочь. Меня охватило отчаяние. Отчаяние, удвоенное тем, что я должна была его скрывать. На пятый день я не могла более этого вынести.

— Но, сколько я понял, все происходящее скрывалось от миссис Тальбот. Разве это не внушило вам подозрений? Человек, который питает благородные намерения, едва ли станет так себя вести.

— Мистер Смитсон, я знаю: тому, кто недостаточно знаком со мною и с тогдашними моими обстоятельствами, мое безрассудство, моя слепота, помещавшие мне постичь истинный характер этого человека, должны показаться преступными. Я не могу этого скрыть. Быть может, я всегда это знала. Наверное, какой-то глубоко скрытый в моей душе изъян требовал, чтобы все лучшее во мне было ослеплено. К тому же, мы ведь и начали с обмана. А раз вступив на этот путь, не так легко с него сойти.

Для Чарльза это могло бы послужить предостережением, но он был слишком поглощен рассказом об ее жизни, чтобы подумать о своей.

— Вы поехали в Уэймут?

— Я обманула миссис Тальбот, выдумав историю про школьную подругу, которая будто бы тяжело заболела. Она была уверена, что я еду в Шерборн. Дорога туда тоже проходит через Дорчестер. Добравшись до него, я тотчас пересела в Уэймутский омнибус.

Но здесь Сара умолкла и опустила голову, словно была не в силах продолжать.

— Пощадите себя, мисс Вудраф. Я догадываюсь…

Она покачала головой.

— Я подхожу к событию, о котором должна рассказать. Только я не знаю как.

Чарльз тоже опустил глаза. Внизу в листве одного из могучих ясеней под мирным голубым небом раздавалась неистовая песня невидимого дрозда. Наконец Сара продолжила свой рассказ.

— Недалеко от гавани я нашла меблированные комнаты. Затем я направилась в гостиницу, где он должен был остановиться. Там его не было. Меня ожидала записка, в которой он называл другую гостиницу. Я поспешила туда. Эта гостиница… не была приличной. Я поняла это из того, как мне там отвечали, когда я его спросила. Мне объяснили, как найти его комнату, полагая, что я поднимусь к нему наверх. Но я настояла, чтобы за ним послали. Он пришел. Увидев меня, он, казалось, был счастлив, как и полагается влюбленному. Он извинился за убогий вид гостиницы. Сказал, что она дешевле и что здесь часто останавливаются французские моряки и купцы. Я была испугана, а он был очень внимателен. Я весь день ничего не ела — он приказал подать ужин…

Поколебавшись, она продолжала:

— В общих комнатах было очень шумно, и мы перешли в гостиную. Не могу объяснить вам почему, но я поняла, что он переменился. Как ни старался он мне угодить, какие нежные слова и улыбки ни расточал, я поняла, что, если бы я не приехала, он не был бы ни удивлен, ни слишком опечален. Я поняла, что была для него всего лишь развлечением на время его болезни. С моих глаз упала пелена. Я увидела, что он неискренний человек… лжец. Увидела, что стать его женой значило бы стать женою недостойного авантюриста. Я увидела все это в первые же пять минут нашего свидания. — Она остановилась, словно вдруг услышала, что в ее голос снова вкралась горечь самоосуждения; затем, понизив голос, продолжала: — Вы спросите — как я не видела этого раньше. Наверно, видела. Но видеть что-нибудь еще не значит это признавать. Он напоминал ящерицу, которая меняет окраску в зависимости от окружения. В доме джентльмена он казался джентльменом. В этой гостинице я постигла его подлинную сущность. И поняла, что окраска, которую он принял там, гораздо естественнее прежней.

Мгновение она смотрела на море. Чарльз подумал, что теперь ее щеки, вероятно, залились еще более ярким румянцем, но лица ее он не видел.

— Я знаю, что при таких обстоятельствах любая… любая порядочная женщина тотчас бы ушла. Тысячу раз с того вечера я искала объяснений своему поступку, но убедилась, что его ничем нельзя объяснить. Вначале, когда я поняла свою ошибку, меня сковал ужас… это было так страшно… Я пыталась найти в Варгенне достоинство, порядочность, честь. А потом возмутилась, что меня так обманули. Я говорила себе, что если бы не это невыносимое одиночество в прошлом, я не была бы так слепа. Иначе говоря, я возлагала всю вину на обстоятельства. Прежде я никогда не попадала в такое положение. Никогда не переступала порога такой гостиницы, где, казалось, не ведают приличий и где служение греху столь же естественно, сколь служение добродетели в храме. Я не могу вам этого объяснить. Мой разум помрачился. Быть может, я думала, что обязана сама распоряжаться собственной судьбой. Я бежала к этому человеку. Чрезмерная скромность должна казаться бессмысленной… чуть ли не тщеславием. — Она помолчала. — Я осталась. Я съела ужин, который нам подали. Я выпила вина, которое он заставил меня выпить. Оно меня не опьянило. Я даже думаю, что оно позволило мне еще яснее видеть… скажите, так бывает?

Она едва заметно повернула голову, ожидая ответа, словно Чарльз мог исчезнуть, и она хотела удостовериться — хотя и не смела на него взглянуть, — что он не растворился в воздухе.

— Без сомнения.

— Мне показалось, что оно придало мне силы и мужества… а также проницательности. Оно не было орудием дьявола. Наконец Варгенн не мог больше скрыть свои истинные намерения. Да и я не могла разыгрывать удивление. Чистота моя была притворной с той минуты, когда я решила остаться. Я не стараюсь себя оправдать, мистер Смитсон. Я прекрасно знаю, что было еще не поздно — даже когда служанка убрала со стола и вышла, закрыв за собою дверь, — было еще не поздно уйти. Я могла бы сказать вам, что он воспользовался моей беспомощностью, одурманил меня — да все что угодно. Нет. Он был человек ветреный, человек без совести, беспредельно себялюбивый. Но он бы никогда не попытался овладеть женщиной против ее воли.

И тут, когда Чарльз меньше всего мог ожидать, она обернулась и посмотрела прямо ему в глаза. Лицо ее заливала краска, но, как ему показалось, не краска стыда — а скорее какого-то вдохновения, негодования и вызова; словно она стояла перед ним обнаженная, но была этим горда.

— Я ему отдалась.

Чарльз не выдержал ее взгляда и с чуть заметным кивком опустил глаза.

— Так.

— Поэтому я обесчещена, вдвойне. В силу обстоятельств. И собственного выбора.

Наступило молчание. Она опять отвернулась к морю.

— Я не просил вас рассказывать мне об этом, — тихо проговорил он.

— Мистер Смитсон, я хочу, чтобы вы поняли — дело не в том, что я совершила этот позорный поступок, а в том, зачем я его совершила. Зачем я пожертвовала самым дорогим достоянием женщины мимолетному удовольствию человека, которого я не любила. — Она приложила ладони к щекам. — Я сделала это затем, чтоб никогда уж не быть такою, как прежде. Я сделала это затем, чтобы люди показывали на меня пальцем и говорили: вон идет шлюха французского лейтенанта — о да, пора уже произнести это слово. Затем, чтоб они знали, как я страдала и страдаю, подобно тому как страдают другие во всех городах и деревнях нашей страны. Я не могла связать себя супружеством с этим человеком. Тогда я связала себя супружеством с позором. Я не стану утверждать, будто понимала тогда, что я делаю, что совершенно хладнокровно позволила Варгенну собою овладеть. В ту минуту мне казалось, будто я кинулась в пропасть или ножом пронзила себе сердце. Это было в некотором роде самоубийство. Поступок, вызванный отчаянием, мистер Смитсон. Я знаю, что это грех… кощунство, но я не знала иного средства покончить со своею прежней жизнью. Если бы я ушла из этой комнаты, вернулась к миссис Тальбот и продолжала жить, как прежде, то сейчас действительно была бы мертва… и притом от собственной руки. Жить мне позволил мой позор, сознание, что я и в самом деле не похожа на других женщин. У меня никогда не будет их невинных радостей, не будет ни детей, ни мужа. А им никогда не понять, почему я совершила это преступление. — Она остановилась, словно впервые ясно осознала смысл своих слов. — Иногда мне их даже жаль. Я думаю, что я обладаю свободой, которой им не понять. Мне не страшны ни униженья, ни хула. Потому что я переступила черту. Я — ничто. Я уже почти не человек. Я — шлюха французского лейтенанта.

Чарльз весьма смутно понял, что она пыталась сказать своей последней длинной речью. Пока она не дошла до принятого ею в Уэймуте странного решения, он сочувствовал ей гораздо больше, чем это могло показаться; он представлял себе, какой медленной, безысходной мукой была ее жизнь в гувернантках, как легко ей было попасть в когти такого обаятельного негодяя, как Варгенн; но эти рассуждения о свободе за чертой, о том, что она связала себя супружеством с позором, были для него непостижимы. Однако кое-что он уразумел, ибо к концу своей оправдательной речи Сара заплакала. Она утаила свои слезы или, во всяком случае, пыталась их утаить, то есть не стала закрывать лицо руками или доставать платок, а только отвернулась. Чарльз не сразу проник в истинную причину ее молчания.

Но затем, повинуясь какому-то безотчетному побуждению, он встал и бесшумно шагнул по траве, чтобы увидеть ее лицо в профиль. Щека была мокрая от слез, и он почувствовал, что нестерпимо тронут, смущен, что его затянуло в водоворот, который увлекает его все дальше от надежной пристани бесстрастного и беспристрастного сочувствия. Он живо представил себе сцену, в подробности которой она не вдавалась, — сцену ее падения. Он был в одно и то же время Варгенном, наслаждавшимся близостью с ней, и человеком, который бросался к нему и ударом повергал его на землю, тогда как Сара была для него и невинною жертвой, и исступленной падшей женщиной. В глубине души он прощал ей потерю невинности, и ему мерещился глухой сумрак, в котором он мог бы насладиться ею сам.

Такой внезапный переход из одного сексуального регистра в другой сегодня просто невозможен. Мужчина и женщина, едва успев оказаться в самом случайном контакте, тотчас рассматривают возможность физической близости. Такое откровенное признание истинных стимулов человеческого поведения представляется нам вполне здоровым, но во времена Чарльза отдельные личности не признавались в тех желаниях, что были под запретом общества в целом; и когда на сознание набрасывались эти затаившиеся тигры, оно оказывалось до смешного неподготовленным.

Кроме того, викторианцам была свойственна эта удивительная египетская черта, эта клаустрофилия, [174] о которой так недвусмысленно свидетельствует их одежда, пеленающая их, словно мумий, архитектура их тесных коридоров и узких окон, их страх перед всем открытым и обнаженным. Прячьте действительность, отгораживайтесь от природы. Революцией в искусстве той поры было, разумеется, движение прерафаэлитов; [175] они по крайней мере сделали попытку признать природу и сексуальность, но стоит лишь сравнить пасторальный фон у Милле или Форда Мэдокса Брауна [176] с фоном у Констебля и Пальмера, [177] чтобы понять, насколько условно, насколько идеализированно прерафаэлиты трактовали внешний мир. А потому и открытая исповедь Сары — открытая не только в прямом смысле, но и потому, что происходила она на открытом воздухе при ярком солнечном свете, — пожалуй, не столько напомнила ему о более суровой действительности, сколько позволила заглянуть в идеальный мир. Она казалась странной не потому, что была приближением к действительности, а потому, что была удалением от нее, мифом, в котором обнаженная красота значила гораздо больше, нежели голая правда.

Чарльз стоял и смотрел на Сару; прошло несколько мучительных секунд; потом он повернулся и сел обратно на свой камень. Сердце у него колотилось так, словно он только что отступил от края пропасти. Далеко в открытом море в южной части горизонта показалась прозрачная армада облаков. Розоватые, янтарные, снежно-белые, словно цепь блистающих горных вершин, словно башни и крепостные стены, простиравшиеся насколько хватал глаз… но такие недостижимые — недостижимые, как некая Телемская обитель, [178] некая земля идиллической безгрешности и забвения, где Чарльз, Сара и Эрнестина могли бы бродить вместе…

Я не хочу сказать, что мысли Чарльза носили такой постыдно магометанский оттенок. Просто эти далекие облака напомнили ему о собственной неудовлетворенности; о том, как хотелось бы ему снова плыть Тирренским морем; или, сидя в седле, вдыхать сухие ароматы земли на пути к далеким стенам Авилы; [179] или брести по опаленному солнцем берегу Эгейского моря к какому-нибудь греческому храму. Но даже и там легкая манящая тень, смутный силуэт, умершая сестра Чарльза, опередив его, скользнула по каменным ступеням и скрылась туда, где вечно хранит свою тайну рухнувшая колоннада.

21
Маргарита, не надо

Уклоняться, мой друг,

От моих понапрасну

Простираемых рук.

Не дотянутся руки,

Ты не будешь со мной —

Наше прошлое встало

Между нами стеной.

Мэтью Арнольд. Расставание (1852)

Минутное молчание. Слегка вскинув голову, она показала, что взяла себя в руки. Потом полуобернулась.

— Позвольте, я закончу. Мне немногое осталось добавить.

— Но прошу вас, не надо так волноваться.

Она согласно кивнула и продолжала.

— Назавтра он сел на корабль и уехал. У него было довольно предлогов. Семейные неурядицы, долгая отлучка из дома. Он говорил, что сразу вернется. Я знала, что это ложь. Но я смолчала. Вы, наверное, полагаете, что мне следовало возвратиться обратно к миссис Тальбот и сделать вид, будто я и в самом деле была в Шерборне. Но я не могла скрыть свои чувства, мистер Смитсон. Я была вне себя от отчаяния. Достаточно было увидеть мое лицо, чтобы понять: за время моего отсутствия в моей жизни совершился какой-то перелом. Да я и не могла бы солгать миссис Тальбот. Я не хотела лгать.

— Значит, все то, что вы мне сейчас рассказали, вы рассказали и ей?

Она опустила взгляд на свои руки.

— Нет. Я сказала ей, что виделась с Варгенном. Что он скоро вернется и женится на мне. Я говорила так не из гордости. У миссис Тальбот достало бы великодушия понять правду — то есть простить меня. Но я не могла ей сказать, что на мой поступок меня в какой-то степени толкнуло ее собственное счастье.

— Когда вы узнали, что он женат?

— Месяц спустя. Он изобразил себя человеком, несчастным в супружестве. По-прежнему говорил, что любит меня, что все устроит… Для меня это не было ударом. Я не ощутила боли. Я ответила ему без гнева. Написала, что привязанность моя угасла, и я не желаю больше его видеть.

— И вы скрыли это от всех, кроме меня?

Она долго медлила с ответом.

— Да. По той причине, о которой я вам говорила.

— Чтобы себя наказать?

— Чтобы быть тем, чем я должна быть. Отверженной.

Чарльз вспомнил, как отнесся к его беспокойству о ней здравомыслящий доктор Гроган.

— Но, уважаемая мисс Вудраф, если всякая женщина, обманутая бессовестным представителем того пола, к которому я принадлежу, станет вести себя подобно вам, боюсь, что вся страна скоро переполнится отверженными.

— Так оно и есть.

— Бог с вами, что за вздор вы говорите.

— Отверженными, которые из страха это скрывают.

Он посмотрел на ее спину и вспомнил другие слова доктора Грогана о больных, которые отказываются принимать лекарство. Все же он решил сделать еще одну попытку. Он наклонился вперед, сжав на коленях руки.

— Я очень хорошо понимаю, какими несчастливыми должны казаться иные обстоятельства человеку умному и образованному. Но разве эти же качества не помогут преодолеть…

Она неожиданно встала и подошла к краю утеса. Чарльз поспешно двинулся за ней и остановился рядом, готовый схватить ее за руку; он видел, что его жалкие советы произвели действие прямо противоположное тому, на которое были рассчитаны. Сара опять смотрела в морскую даль, и по выражению ее лица Чарльз догадался, что она поняла свою ошибку: он всего-навсего пустой болтун, изрекающий банальные истины. В ней действительно было что-то мужское. Чарльз почувствовал себя старой бабой, и это чувство не доставило ему удовольствия.

— Простите. Быть может, я слишком многого от вас требую. Но я только хотел вам помочь.

В ответ на извинение она чуть наклонила голову, но потом снова обратила взор к морю. Оба стояли теперь на виду у всякого, кто появился бы внизу среди деревьев.

— И прошу вас, отойдите немного назад. Здесь небезопасно.

Она обернулась и посмотрела на него. И снова взгляд ее обескураживающе откровенно говорил о том, что от нее не скрылась истинная причина его просьбы. Мы можем порой распознать в лице современника выражение минувшего века, но нам никогда не удается распознать выражение века грядущего. Мгновенье… потом, пройдя мимо него, она вернулась обратно к боярышнику. Чарльз остался стоять посреди маленькой арены.

— Все, что вы рассказали, лишь подтверждает мое прежнее мнение. Вам следует оставить Лайм.

— Оставив его, я оставлю здесь свой позор. Тогда я погибла.

Она протянула руку и дотронулась до ветки боярышника. Чарльз не мог бы сказать наверное, но ему показалось, что она нарочно прижала к ветке палец. В ту же секунду на пальце выступила алая капля крови. Сара несколько мгновений смотрела на нее, потом достала из кармана платок и незаметно вытерла кровь.

Помолчав, он неожиданно спросил:

— Доктор Гроган предлагал вам помощь прошлым летом. Почему вы отказались? — В ответ она метнула на него укоризненный взгляд, однако на этот раз Чарльз был к нему подготовлен. — Да, я советовался с ним. Вы не станете утверждать, что я не имел на то права.

Она снова отвернулась.

— Нет. Вы имели право.

— Тогда вы должны мне ответить.

— Потому, что я не просила у него помощи. Я не питаю к нему дурных чувств. Я знаю, что он хотел мне помочь.

— Он дал вам тот же совет, что и я?

— Да.

— В таком случае осмелюсь напомнить о вашем обещании мне.

Она ничего не ответила. Но это и было ответом. Чарльз подошел к ней. Она стояла, пристально глядя на ветки боярышника.

— Мисс Вудраф?

— Теперь, когда вы знаете правду, вы не отказываетесь от вашего совета?

— Ни в коем случае.

— Значит, вы прощаете мне мой грех?

Такого оборота Чарльз никак не ожидал.

— Вы слишком высоко цените мое прощение. Важно, чтобы вы сами простили себе свой грех. А здесь вы никогда не сможете это сделать.

— Вы не ответили на мой вопрос, мистер Смитсон.

— Я не возьму на себя смелость судить о том, что может решать один лишь Творец. Но я убежден, мы все убеждены, что вы искупили свою вину. Вы заслужили прощение.

— И меня можно предать забвению.

Холодная безнадежность ее тона вначале его удивила. Потом он улыбнулся.

— Если вы хотите этим сказать, что здешние ваши друзья не намерены оказать вам практическое содействие…

— Я не хотела этого сказать. Я не сомневаюсь в их добрых намерениях. Но я как этот боярышник, мистер Смитсон. Пока он растет здесь в одиночестве, его никто не порицает. Чтобы оскорбить общественные приличия, ему надо прогуляться по Брод-стрит.

Чарльз усмехнулся.

— Но уважаемая мисс Вудраф, не станете же вы утверждать, что ваш долг — оскорблять общественные приличия. Если, конечно, я вас правильно понял, — добавил он.

— А разве общество не желает снова обречь меня на одиночество?

— Теперь вы ставите под сомнение справедливость законов бытия.

— А это запрещено?

— Нет, но это бесплодно.

Она покачала головой.

— Плод есть, только он горек.

Однако она сказала это не в укор ему, а с глубокой печалью, как бы про себя. Волна ее исповеди, отхлынув, оставила в душе Чарльза ощущение невосполнимой утраты. Он осознал, что прямоте ее взгляда соответствует прямота мысли и речи, и если прежде его поразило, что она претендует на интеллектуальное с ним равенство (а следовательно, восстает против мужского превосходства), то теперь он понял, что речь идет не столько о равенстве, сколько о близости, подобной наготе, об откровенности мысли и чувства, какой он до сих пор не мог себе представить в отношениях с женщиной.

Ход его мысли был не субъективным, а объективным: неужто не найдется свободного мужчины, у которого достало бы ума понять, что перед ним поистине необыкновенная женщина. Чувство это не имело ничего общего с мужской завистью, скорее он чувствовал себя так, словно потерял близкого человека. Он быстро протянул руку и, как бы желая утешить Сару, коснулся ее плеча, но так же поспешно отвернулся. Некоторое время оба молчали.

Словно почувствовав, что он недоволен собой, она сказала:

— Так вы полагаете, что мне следует уехать?

Он сразу почувствовал облегчение и стремительно к ней обернулся.

— Прошу вас, уезжайте. Новое окружение, новые лица… И пусть вас не смущают связанные с этим расходы. Мы ожидаем только вашего слова, чтобы предложить вам помощь.

— Могу я несколько дней подумать?

— Если это кажется вам необходимым. — Воспользовавшись случаем, он ухватился за возможность восстановить нормальное положение вещей, которое ее присутствие постоянно нарушало. — Я предложил бы поручить все миссис Трэнтер. Если позволите, я позабочусь о том, чтобы она взяла на себя необходимые издержки.

Сара опустила голову; казалось, она вот-вот опять заплачет.

— Я не заслуживаю такой доброты. Я… — пробормотала она.

— Ни слова более. Едва ли можно найти лучшее употребление деньгам.

Чарльза на мгновенье охватило торжество. Все произошло так, как предсказывал Гроган. Исповедь принесла исцеление, по крайней мере надежду на него. Он повернулся, чтобы взять свою палку, прислоненную к кремневой глыбе.

— Мне следует пойти к миссис Трэнтер?

— Думаю, что это будет лучше всего. Разумеется, нет нужды рассказывать ей о наших встречах.

— Я ничего не скажу.

Он уже видел всю сцену: свой вежливый, но весьма умеренный интерес, затем сдержанная, но настойчивая решимость взять на себя любые расходы. Пускай потом Эрнестина дразнит его сколько угодно — он облегчит этим свою совесть. Он улыбнулся Саре.

— Ну вот, вы и открыли мне вашу тайну. Я полагаю, что теперь вам станет легче и во многих других отношениях. Вы наделены от природы значительными достоинствами. Не ждите от жизни одних бед. Настанет день, когда эти несчастливые годы покажутся вам не более мрачными, чем вон то облачко над Чезилской косой. Над вами засияет яркое солнце, и вы улыбнетесь своим минувшим горестям. — Ему показалось, что он уловил за сомнением в ее глазах какой-то проблеск: словно она на минуту стала ребенком, который в слезах сопротивляется попыткам его успокоить и в то же время ждет какой-нибудь утешительной выдумки или нравоучения. — Он улыбнулся еще шире, потом небрежно заметил: — А теперь не пора ли нам в обратный путь?

Казалось, она хочет что-то сказать — без сомнения, еще раз уверить его в своей признательности, но он всем своим видом дал ей понять, что торопится, и она, последним долгим взглядом посмотрев ему в глаза, двинулась вперед.

Она шла вниз так же легко, как и наверх. Чарльз поглядел ей в спину, и в нем зашевелилось сожаление. Они уже никогда больше так не встретятся… Сожаление и облегчение. Необыкновенная молодая женщина. Он ее не забудет; некоторым утешением служило то, что ему это и не удастся. Отныне его соглядатаем станет миссис Трэнтер.

Они спустились до подножья нижнего утеса, миновали первый туннель из плюща, пересекли прогалину, углубились во второй зеленый коридор — и вдруг!

Снизу, с главной дороги через террасы, донесся подавленный взрыв смеха. Он прозвучал как-то странно: казалось, некая лесная фея — ибо смех, несомненно, был женский — долго наблюдала за их тайным свиданием и теперь потешается над двумя глупцами, вообразившими, что их никто не видит.

Чарльз и Сара остановились, словно сговорившись. Возникшее было у него чувство облегчения тотчас же обратилось в панический испуг. Однако завеса из плюща была достаточно густой, а смех раздался в двух-трех сотнях ярдов; заметить их было невозможно. Разве только когда они начнут спускаться по склону… Мгновенье… затем Сара быстро поднесла палец к губам, показывая ему, чтобы он не двигался с места, а сама прокралась к выходу из туннеля. Чарльз следил, как она осторожно высовывается и смотрит в сторону тропинки. Затем она обернулась и поманила его к себе, жестом давая понять, чтобы он двигался как можно тише. И в ту же секунду смех раздался снова, на этот раз не так громко, но гораздо ближе. Фея, очевидно, сошла с тропы и теперь взбиралась по заросшему ясенями склону им навстречу.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №18  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:43 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Чарльз осторожно приблизился к Саре, стараясь поменьше грохотать своими злосчастными башмаками. От страшного смущения лицо его залилось краской. Никакие оправдания не помогут. Застать его с Сарой — все равно что поймать flagrante delicto. [180]

Он подошел туда, где она стояла и где плющ, к счастью, рос гуще всего. Сара отвернулась от незваных пришельцев и, прислонившись спиною к стволу, опустила глаза, словно молчаливо признавала за собой вину в том, что поставила их обоих в такое неприятное положение. Чарльз посмотрел вниз сквозь листву, и кровь застыла у него в жилах. Прямо к ним, словно в поисках того же укрытия, по заросшему ясенями склону поднимались Сэм и Мэри. Сэм обнимал девушку за плечи. Шляпы оба держали в руках. На Мэри было зеленое уличное платье, подаренное Эрнестиной — во всяком случае, в последний раз Чарльз видел его на Эрнестине, — а головой, слегка откинутой назад, она касалась щеки Сэма. Что это молодые любовники, было так же ясно, как то, что эти старые деревья — ясени, а их эротическая непосредственность равнялась свежести зеленых апрельских всходов, по которым они ступали.

Не спуская с них глаз, Чарльз подался назад. Он увидел, как Сэм поворачивает к себе голову девушки и как он ее целует. Она подняла руку и обняла его, потом робко отстранилась, и они немного постояли, держась за руки. Сэм повел ее туда, где между деревьев каким-то образом вырос клочок травы. Мэри села и откинулась назад, а Сэм присел рядом, глядя на нее сверху; потом отвел с ее лица волосы, наклонился и нежно поцеловал в закрытые глаза.

Чарльза вновь охватило смущение. Он взглянул на Сару — знает ли она, кто это такие? Но она смотрела на росший у ее ног папоротник, словно всего лишь пережидала здесь ливень. Прошла минута, еще одна. Замешательство сменилось облегчением — было ясно, что слуги заняты друг другом гораздо больше, нежели тем, что происходит вокруг. Он еще раз взглянул на Сару. Она теперь тоже наблюдала из-за дерева, за которым стояла. Потом повернулась, не поднимая глаз. И вдруг неожиданно на него посмотрела.

Мгновенье.

открыть спойлер
И тут она сделала нечто столь же странное, столь же вызывающее, как если бы сбросила с себя одежду.

Она улыбнулась.

Так много заключала в себе эта улыбка, что в первый миг Чарльз недоуменно на нее воззрился. Вот уж поистине нашла время! Словно Сара нарочно ждала такой минуты, чтобы сразить его своей насмешкой, показать, что печаль еще не совсем ее поглотила. И в этих огромных глазах, таких сумрачных, печальных и открытых, мелькнула искорка веселья — еще одна сторона ее натуры, вероятно, хорошо знакомая в былые дни малюткам Полю и Виргинии, которой, однако, до сих пор еще не удостаивался Лайм.

Где теперь ваши притязания, говорили эти глаза, эти слегка изогнутые губы, где ваше благородное происхождение, ваша ученость, ваши светские манеры, ваши общественные установления? Более того — в ответ на эту улыбку нельзя было ни нахмуриться, ни сделать непроницаемое лицо, ответить на нее можно было лишь улыбкой, ибо она прощала Сэма и Мэри, прощала все и вся, и с тонкостью, недоступной рациональному анализу, отрицала все, что до сих пор произошло между нею и Чарльзом. Улыбка эта требовала более глубокого понимания, признания равенства, переходящего в близость более тесную, чем та, которую можно было сознательно допустить. Чарльз, во всяком случае, сознательно на эту улыбку не ответил, он лишь поймал себя на том, что улыбается, пусть только одними глазами, но все же улыбается. Более того, что он взволнован, потрясен до глубины души и что волнение его слишком смутно и неопределенно, чтобы назвать его сексуальным, взволнован, как человек, который, шагая вдоль бесконечной высокой стены, приходит наконец к заветной двери… лишь для того, чтобы найти ее запертой.

Так они стояли несколько мгновений — женщина, которая была этой дверью, и мужчина, у которого не было от нее ключа. Потом Сара снова опустила глаза. Улыбка погасла. Оба долго молчали, Чарльзу открылась истина: он действительно занес было ногу над пропастью. На миг ему почудилось, что он сейчас в нее бросится — должен броситься. Он знал, что стоит ему протянуть руку, и он встретит не сопротивление, а лишь страстную взаимность чувства. Кровь еще сильнее прилила к его лицу, и он наконец прошептал:

— Мы не должны больше видеться наедине.

Не поднимая головы, она едва заметно кивнула в знак согласия; затем почти сердитым движением отвернулась — так, чтобы он не видел ее лица. Он снова посмотрел сквозь листву. Голова и плечи Сэма склонились над невидимой Мэри. Мгновения тянулись бесконечно долго, но Чарльз продолжал наблюдать, мысленно низвергаясь в пропасть, едва ли сознавая, что он подглядывает, и с каждой минутой в него все глубже проникал тот самый яд, которому он пытался противостоять.

Спасла его Мэри. Внезапно оттолкнув Сэма, она со смехом пустилась вниз по склону обратно к тропе; на секунду задержалась, повернула к Сэму свое задорное личико, потом подобрала подол и ринулась вниз, мелькая нижней юбкой — узкой алой полоской под изумрудным платьем — между фиалок и пролесок. Сэм кинулся за ней. Их фигуры постепенно уменьшались, два ярких пятна — зеленое и синее — сверкнули среди серых стволов и исчезли, смех оборвался коротким вскриком, и все смолкло.

Прошло пять минут, в продолжение которых Чарльз и Сара не произнесли ни слова. Чарльз по-прежнему не спускал глаз с рощи на холме, словно это пристальное наблюдение было чрезвычайно важно. На самом деле он, разумеется, хотел лишь одного — не смотреть на Сару. Наконец он заговорил.

— Теперь вам лучше уйти. — Она наклонила голову. — Я подожду полчаса.

Она опять наклонила голову и прошла мимо него. Глаза их больше не встретились.

Только дойдя до ясеней, она обернулась. Разглядеть его лицо она уже не могла, но, должно быть, знала, что он смотрит ей вслед. И взгляд ее опять пронзил его, словно клинок. Потом она легким шагом пошла дальше и скрылась среди деревьев.

22
И я бежал когда-то без оглядки

От бремени сердечных мук своих;

Мечтал, чтоб пламень этой лихорадки

Во мне угас, смирился и затих;

Я славил тех, кому хватает воли

И резкой беспощадности меча,

Кто может, глух к чужой беде и боли,

Не сомневаться и рубить сплеча,

И только позже понял: свойства эти —

Решимость, сила, как ни назови, —

Не часто нам встречаются на свете,

Но все же чаще истинной любви.

Мэтью Арнольд. Прощание (1852)

Когда Чарльз наконец двинулся обратно в Лайм, все его мысли представляли собой вариации одной старой как мир популярной мужской темы: «Ты играешь с огнем, голубчик». То есть я хочу сказать, что именно таково было содержание его мыслей, если выразить их в словах. Он вел себя очень глупо, но ему удалось уйти безнаказанным. Он чудовищно рисковал, но остался цел и невредим. И теперь, когда далеко внизу показалась большая каменная клешня Кобба, его охватил восторг.

Да и в чем он должен так уж сурово себя обвинять? С самого начала он ставил себе исключительно возвышенные цели; он излечил ее от безумия, а если какие-нибудь низменные побуждения хоть на минутку угрожали проникнуть в его крепость, они были подобны мятному соусу к свежему барашку. Конечно, он будет виноват, если теперь не уйдет подальше от огня, и притом окончательно и бесповоротно. Иначе и быть не может. Ведь в конце концов он не какая-нибудь жалкая мошка, ослепленная свечой, а высокоинтеллектуальная особь, одна из самых приспособленных, и притом наделенная безграничной свободой воли. Не будь у него столь надежной опоры, разве рискнул бы он пуститься в столь опасное плаванье? Я злоупотребляю метафорами, но таков уж был ход мыслей Чарльза.

Итак, опираясь на свободу воли с той же силой, что и на свою ясеневую палку, он спустился с холма в город. Всякое физическое влечение к этой девушке он отныне беспощадно подавит — на то у него свобода воли. Все дальнейшие просьбы о личном свидании он будет категорически отвергать — на то у него свобода воли. Все ее дела он поручит миссис Трэнтер — на то у него свобода воли. И потому он может, даже обязан, и впредь держать Эрнестину в неведении — на то у него свобода воли. К тому времени, когда впереди показался «Белый Лев», свобода воли привела его в такое состояние, что он начал восхищаться самим собой и ему осталось только поздравить себя с успешным переводом Сары в разряд явлений своего прошлого.

Необыкновенная молодая женщина, необыкновенная молодая женщина. И совершенно загадочная. Он решил, что в этом и состоит — или, вернее, состояла — ее привлекательность. Никогда не знаешь, чего от нее ожидать. Он не понимал, что она обладала двумя качествами, столь же типичными для англичан, сколь его собственная смесь иронии и подчинения условностям. Я имею в виду страстность и воображение. Первое качество Чарльз, быть может, начал смутно осознавать, второе — нет. Да и не мог, потому что на эти оба качества Сары эпоха наложила запрет, приравняв первое к чувственности, а второе — просто к причудам. Это двойное уравнение, посредством которого Чарльз отмахнулся от Сары, как раз и составляло его величайший изъян — и здесь он поистине дитя своего века.

Теперь предстояла еще встреча с жертвой обмана, с живым укором, то есть с Эрнестиной. Но, возвратившись в гостиницу, Чарльз узнал, что на помощь ему пришла родня.

Его ожидала телеграмма. Она была из Винзиэтта, от дяди. «Безотлагательные дела» требовали его немедленного приезда. Боюсь, что, прочитав телеграмму, Чарльз улыбнулся, он даже чуть было не расцеловал оранжевый конверт. Телеграмма на время избавляла его от затруднений, от необходимости и дальше прибегать ко лжи в форме умолчания. Она явилась как нельзя более кстати. Он навел справки… Поезд отправляется ранним утром следующего дня из Эксетера, в то время ближайшей к Лайму железнодорожной станции, что давало ему отличный предлог тотчас же уехать и провести там ночь. Он велел нанять самую быстроходную рессорную двуколку. Он сам будет править лошадью. Ему очень хотелось как можно скорее отправиться в путь, ограничившись лишь запиской к миссис Трэнтер. Но это было бы слишком трусливо. Поэтому он взял телеграмму и перешел улицу.

Добрая старушка страшно взволновалась, ибо от телеграмм она ожидала только дурных известий. Эрнестина, менее суеверная, просто рассердилась. Она сочла, что со стороны дяди Роберта «очень стыдно» таким способом разыгрывать из себя великого визиря. Она не сомневалась, что не случилось ровно ничего, что это просто прихоть, стариковский каприз, хуже того — что дядя завидует их молодой любви.

Она, разумеется, уже побывала в Винзиэтте вместе с родителями, и сэр Роберт ей совсем не понравился. Возможно, потому, что ее там внимательно изучали; или потому, что дядя, потомок многих поколений сельских сквайров, обладал — по меркам буржуазного Лондона — весьма дурными манерами (хотя менее суровый критик назвал бы их приятно-эксцентричными); возможно, потому, что она сочла дом просто старым сараем с ужасающе старомодной мебелью, картинами и портьерами; возможно, еще и потому, что, как она выразилась, дядюшка до того обожал Чарльза, а Чарльз был до того раздражающе послушным племянником, что она положительно начала его ревновать; но главным образом потому, что она испугалась.

Познакомиться с нею пригласили дам из соседних имений. Хотя Эрнестина отлично знала, что ее отец может скупить всех их отцов и мужей со всеми потрохами, ей казалось, что на нее смотрят свысока (на самом деле ей просто завидовали) и незаметно подпускают ей шпильки. К тому же ей отнюдь не улыбалась перспектива навсегда обосноваться в Винзиэтте, хоть это и позволяло помечтать по меньшей мере об одном способе распорядиться по своему усмотрению частью ее огромного приданого — а именно, избавиться от всех этих нелепых, украшенных завитушками деревянных кресел (настолько древних, что им вообще цены не было), от мрачных буфетов (эпохи Тюдоров [181] ), от траченных молью обоев (гобеленов) и потускневших картин (в том числе двух кисти Клода Лоррена [182] и одной Тинторетто [183] ), которые не снискали ее одобрения.

Поведать Чарльзу о своей неприязни к дяде она не осмелилась, а на прочие объекты своего недовольства намекала скорее с юмором, нежели с сарказмом. Едва ли следует ее за это винить. Подобно многим дочерям богатых родителей — и в прежние времена, и теперь — она не отличалась никакими талантами, кроме общепринятого хорошего вкуса… то есть умела потратить большие суммы денег у портних, модисток и в мебельных лавках. Это была ее стихия, а так как другой у нее не было, она предпочитала, чтобы в эти пределы никто не вторгался.

Чарльз страшно спешил и потому смирился с молчаливым упреком и капризно надутыми губками Тины и уверил ее, что примчится обратно столь же незамедлительно, как сейчас уезжает. Он, по правде говоря, догадывался, для чего так срочно понадобился дяде; на это уже робко намекали в Винзиэтте, когда он был там с Эрнестиной и ее родителями… чрезвычайно робко, потому что дядя был застенчив. Речь шла о том, чтобы Чарльз со своей молодой женой поселился у него — они могли бы отделать для себя восточный флигель. Чарльз знал, что дядя имеет в виду не одни лишь наезды от случая к случаю; он хотел, чтобы Чарльз поселился там постоянно и начал учиться управлять имением. Однако жизнь в доме дяди прельщала Чарльза не больше, чем Эрнестину, хотя он и не сознавал, до какой степени ей все это чуждо. Он просто был уверен, что ничего хорошего из этого не получится, что дядя будет колебаться между обожанием и неодобрением… а Эрнестине нелегко будет привыкнуть к Винзиэтту — она слишком молода, и кроме того, ей не позволят стать в нем полновластною хозяйкой. Но дядя по секрету дал ему понять, что Винзиэтт слишком велик для одинокого холостяка и что, возможно, ему будет лучше в менее поместительном доме. По соседству не было недостатка в подходящих домах меньших размеров, а некоторые из них даже составляли часть имения и сдавались в аренду. Один такой особняк елизаветинских времен, [184] расположенный в деревне Винзиэтт, был виден из окон большого господского дома.

Чарльз подумал, что старик устыдился своего эгоизма и позвал его в Винзиэтт, чтобы предложить ему либо этот особняк, либо большой дом. И то и другое он счел бы вполне приемлемым. Ему было все равно, лишь бы не жить под одной крышей с дядей. Он был уверен, что старого холостяка можно будет сплавить в любой из этих домов, ибо сейчас он подобен нервному наезднику, который подъехал к препятствию и хочет, чтобы ему помогли это препятствие преодолеть.

Поэтому в конце краткой трехсторонней конференции на Брод-стрит Чарльз испросил разрешения сказать Эрнестине несколько слов наедине, и как только за тетей Трэнтер закрылась дверь, поделился с ней своими подозрениями.

— Но почему он не сказал об этом раньше?

— Дорогая Тина, боюсь, что это дядя Боб в своем репертуаре. Но скажите, что мне ему отвечать?

— А какой дом предпочитаете вы?

— Любой, который вы захотите. Или, с таким же успехом, ни тот ни другой. Хотя он, конечно, обидится…

Эрнестина пробормотала сдержанное проклятье по адресу богатых дядюшек. Тем не менее перед ее умственным взором все же возникла картина: она, леди Смитсон, в Винзиэтте, обставленном по ее вкусу, — быть может, потому, что сейчас она сидела в довольно тесной непарадной гостиной тети Трэнтер. В конце концов, титул нуждается в оправе. А если отвратительного старикашку благополучно выдворить из дома… и к тому же он стар. И ведь надо считаться с дорогим Чарльзом. И с родителями, которым она так обязана…

— Этот домик в деревне — не тот, мимо которого мы проезжали?

— Да, вы, наверно, помните, у него такие живописные старинные фронтоны…

— Живописные, если смотреть на них снаружи.

— Конечно, его надо будет привести в порядок.

— Как он называется?

— Местные жители называют его Маленький дом. Но это всего лишь в виде сравнения с большим. Я уже много лет в нем не был, но, по-моему, он гораздо просторнее, чем кажется.

— Знаю я эти старые дома. Множество жалких комнатушек. По-моему, все елизаветинцы были карликами.

Чарльз улыбнулся (хотя ему следовало бы внести поправку в ее странные представления об архитектуре эпохи Тюдоров) и обнял ее за плечи.

— В таком случае, сам Винзиэтт?

Она посмотрела ему прямо в глаза из-под своих изогнутых бровей.

— Вы этого хотите?

— Вы знаете, что он для меня значит.

— Я могу отделать его по своему вкусу?

— По мне, так вы можете сровнять его с землей и возвести на его месте второй Хрустальный дворец. [185]

— Чарльз! Перестаньте шутить!

Она высвободилась из его объятий, но вскоре в знак прощения подарила ему поцелуй, и он с легким сердцем удалился. Что до Эрнестины, то она поднялась наверх и достала свою коллекцию каталогов торговых фирм.

23
Стал буковым стволом

Тот, кто гостил за дедовым столом.

Томас Гарди. Превращения

Коляска, верх которой откинули, чтобы Чарльз мог насладиться весенним солнцем, миновала сторожку привратника. У открытых ворот его встретил молодой Хокинс, а старая миссис Хокинс лучилась застенчивой улыбкой, стоя в дверях коттеджа. Чарльз велел младшему кучеру, который встречал его в Чиппенхеме, а теперь сидел на козлах рядом с Сэмом, на минутку остановиться. Между этой старушкой и Чарльзом установились особые отношения. Годовалым ребенком лишившись матери, Чарльз в детстве вынужден был довольствоваться различными ее заместительницами, и когда он гостил в Винзиэтте, привязался к вышеупомянутой миссис Хокинс, которая в те дни значилась старшей прачкой, но по своим заслугам и популярности на нижних этажах дома уступала одной только августейшей экономке. Возможно, симпатия Чарльза к миссис Трэнтер была отзвуком его ранних воспоминаний об этой простой женщине — настоящей Бавкиде, [186] — которая теперь приковыляла к садовым воротам, чтобы с ним поздороваться.

Ему пришлось отвечать на жадные расспросы о предстоящей свадьбе и в свою очередь спросить об ее детях. Старушка, казалось, беспокоилась о нем больше обыкновенного, и в глазах ее он заметил ту тень жалости, какую добросердечные бедняки порой питают к привилегированным богачам. Издавна знакомая ему жалость, которой простодушная, но умная крестьянка одаряла бедного сиротку, оставшегося на попечении нечестивого отца — ибо до Винзиэтта доносились темные слухи о том, как его родитель наслаждается радостями жизни в Лондоне. Сейчас это молчаливое сочувствие казалось на редкость неуместным, но Чарльза оно даже позабавило Все это происходило от любви к нему; да и остальное — и аккуратный садик при сторожке, и раскинувшийся за ним парк, и купы старых деревьев, каждая из которых носила свое, нежно любимое название — Посадка Карсона, Курган Десяти Сосен, Рамильи [187] (деревья, посаженные в честь этой битвы), Дуб с Ильмом, Роща Муз и множество других, знакомых Чарльзу не хуже названий частей его тела, и большая липовая аллея, и чугунная ограда — словом, все имение, казалось, в этот день полнилось любовью к нему. Он улыбнулся старой прачке.

— Мне пора. Дядя меня ждет.

На лице миссис Хокинс мелькнуло такое выражение, словно она не позволит так просто от себя отделаться, но прислуга взяла верх над заместительницей матери. Она удовлетворилась тем, что погладила его руку, лежавшую на дверце кареты.

— Да, мистер Чарльз. Он вас ждет.

Кучер легонько стегнул коренника по крупу, и коляска, поднявшись по невысокому склону, въехала в узорчатую тень еще не успевших распуститься лип. Вскоре подъездная дорожка выровнялась, хлыст снова лениво стегнул гнедую по задней ноге, и обе лошади, вспомнив, что ясли уже близко, резвой рысью пустились вперед. Быстрый веселый скрежет стянутых железными шинами колес, легкое поскрипывание плохо смазанной оси, вновь ожившая привязанность к миссис Хокинс, уверенность в том, что скоро он будет по-настоящему владеть этим пейзажем, — все это пробудило в Чарльзе невыразимое ощущение счастливой судьбы и порядка, слегка поколебленное его пребыванием в Лайме. Этот клочок Англии и он, Чарльз, составляют единое целое, у них общие обязанности, общая гордость, общий вековой уклад. Коляска миновала группу дядиных работников. Кузнец Эбенезер стоял возле переносной жаровни и колотил молотком по согнутой перекладине чугунной ограды, которую он выпрямлял. Позади него коротали время два лесничих и древний старик, который все еще носил смок и допотопную шляпу времен своей юности. Это был старый Бен, отец кузнеца Эбенезера, ныне один из десятка престарелых пенсионеров имения, которые с разрешения хозяина по-прежнему жили здесь и пользовались правом разгуливать по его землям так же беспрепятственно, как и он сам: нечто вроде живой картотеки истории Винзиэтта за последние восемьдесят лет, к чьей помощи до сих пор нередко прибегали.

Все четверо повернулись к коляске и приветствовали Чарльза, подняв руки и шляпы. Чарльз, как истый феодальный владыка, милостиво махнул им в ответ рукой. Он знал всю их жизнь так же, как они знали его жизнь. Он даже знал, как погнулась перекладина — знаменитый Иона, дядин любимый бык, атаковал ландо миссис Томкинс. «Так ей и надо, — говорилось в дядином письме, — в другой раз не будет мазать губы красной краской». Чарльз улыбнулся, вспоминая, как в своем ответе сухо осведомился, почему такая интересная вдова одна без всякой спутницы ездит в Винзиэтт…

Но восхитительней всего было возвращение к бесконечному и неизменному сельскому покою. Необъятные весенние луга на фоне Уилтширских холмов, стоящий вдали дом, выкрашенный в серый и бледно-желтый цвета, гигантские кедры и знаменитые пурпуролистные буки (все пурпуролистные буки знамениты) возле западного флигеля, почти незаметный ряд конюшен с деревянной башенкой и часами — белым восклицательным знаком среди ветвей. Эти часы на конюшне были неким символом, и хотя — несмотря на телеграмму — в Винзиэтте никогда не случалось ничего безотлагательного и зеленые сегодня тихо вливались в зеленые завтра, а единственным реальным временем было солнечное, и хотя, за исключением сенокоса и жатвы, здесь всегда был избыток рабочих рук при недостатке работы, ощущение порядка было почти машинальным, так глубоко оно укоренилось, так велика была уверенность, что он нерушим и всегда пребудет столь же благостным и божественным. Одному только небу (и Милли) известно, что в сельской местности встречалась такая же отвратительная нищета и несправедливость, как в Шеффилде и Манчестере, но в окрестностях больших английских поместий их не было — возможно, всего лишь потому, что помещики любили ухоженных крестьян не меньше, чем ухоженные поля и домашний скот. Их сравнительно хорошее обращение со своими многочисленными работниками было, возможно, всего лишь побочным продуктом их любви к красивым пейзажам, но подчиненные от этого только выигрывали. Мотивы современного «разумного» управления, вероятно, не более альтруистичны. Одни добрые эксплуататоры интересовались Красивым Пейзажем, другие интересуются Высокой Производительностью.

Когда коляска выехала из липовой аллеи и огороженные пастбища сменились более ровными лужайками и кустарниками, а подъездная дорожка изогнулась длинной дугой, ведущей к фасаду дома — постройке в классическом стиле Палладио, [188] не слишком безжалостно исправленной и дополненной молодящимся Уайэттом, [189] — Чарльз почувствовал, что и в самом деле вступает во владение своим наследством. Ему казалось, что это объясняет всю его предыдущую праздную жизнь, его заигрывание с религией, с наукой, с путешествиями; он все время ждал этой минуты… этого, так сказать, призыва взойти на трон. Нелепое приключение на террасах было забыто. Бесконечные обязанности, сохранение этого мира и порядка ждали его впереди, подобно тому как они ждали стольких молодых представителей его семьи в прошлом. Долг — вот его настоящая жена, его Эрнестина и его Сара, и он выпрыгнул из кареты ей навстречу так же радостно, как сделал бы мальчик вдвое его моложе.

Однако его встретила пустая прихожая. Он бросился в гостиную, надеясь, что там его с улыбкой ожидает дядя. Но и эта комната была пуста. Что-то странное в ней на мгновенье озадачило Чарльза. Потом он улыбнулся. В гостиной появились новые гардины и новые ковры — да, да, ковры тоже были новые. Эрнестина была бы недовольна, что ее лишили права выбора, но можно ли придумать более ясное доказательство, что старый холостяк намеревается изящно передать им в руки факел?

Однако изменилось и что-то еще. Прошло несколько секунд, прежде чем Чарльз понял, что именно. Бессмертная дрофа была изгнана, и на месте ее стеклянной витрины теперь красовалась горка с фарфором.

Но он все еще не догадывался.

Равным образом он не догадывался — да, впрочем, и не мог догадаться, — что произошло с Сарой, когда она рассталась с ним накануне. Быстро пройдя лес, она достигла места, откуда обычно сворачивала на верхнюю тропинку, с которой ее не могли увидеть обитатели сыроварни. Наблюдатель мог бы заметить, что она замешкалась, а если бы он еще был наделен таким же острым слухом, как и Сара, то догадался бы почему: со стороны сыроварни, футов на сто ниже тропы, между деревьями раздавались голоса. Сара молча и неторопливо шагала вперед, пока не подошла к большому кусту остролиста, сквозь который ей была видна задняя стена дома. Некоторое время Сара стояла неподвижно, и по лицу ее никак нельзя было прочесть ее мысли. Потом что-то происходившее внизу возле коттеджа заставило ее шагнуть вперед. Но вместо того, чтобы скрыться в лесу, она смело вышла из-за куста и двинулась вперед по тропинке, соединявшейся с проезжей дорогой над сыроварней. Таким образом, она появилась прямо перед глазами двух женщин, стоявших у двери, одна из которых, с корзиной в руках, по-видимому, собралась уходить.

На тропинке появилась одетая в черное Сара. Не глядя вниз на дом и на эти две пары изумленных глаз, она быстро пошла вперед и скрылась за живой изгородью, окружавшей поле над сыроварней.

Одна из женщин, стоявших внизу, была жена сыровара. Вторая — миссис Фэрли.

24
Я однажды слышал, будто типичным викторианским присловьем было «Не забывайте, что он ваш дядя».

Дж. М. Янг. Викторианские очерки

— Это чудовищно. Чудовищно. Я уверена, что он потерял рассудок.

— Он потерял чувство меры. А это не совсем одно и то же.

— Но почему именно сейчас?

— Милая Тина, Купидон известен своим презрением к чужим удобствам.

— Вы прекрасно знаете, что дело вовсе не в Купидоне.

— Боюсь, что именно в нем. Старые сердца наиболее чувствительны.

— Это все из-за меня. Я знаю, что я ему не нравлюсь.

— Полноте, что за чепуха.

— Совсем не чепуха. Я отлично знаю, что для него я дочь суконщика.

— Милая моя девочка, возьмите себя в руки.

— Я сержусь только оттого, что речь идет о вас.

— В таком случае, предоставьте мне сердиться самому.

Наступило молчание, которое дает мне возможность сообщить, что вышеозначенный разговор происходил в непарадной гостиной миссис Трэнтер. Чарльз стоял у окна, спиной к Эрнестине, которая только что плакала, а теперь сидела и гневно мяла кружевной платочек.

— Я знаю, как вы любите Винзиэтт.

О том, что Чарльз собирался ответить, можно лишь строить догадки, ибо в эту минуту дверь отворилась и на пороге показалась радостно улыбающаяся миссис Трэнтер.

— Вы так скоро вернулись!


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №19  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:44 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Была половина десятого вечера, а утром Чарльз еще только подъезжал к Винзиэтту.

Чарльз печально улыбнулся.

— Мы очень быстро… покончили с делами.

— Произошло нечто ужасное и постыдное.

Миссис Трэнтер с тревогой взглянула на трагическое и возмущенное лицо племянницы, которая продолжала:

— Чарльза лишили наследства!

— Лишили наследства?

— Эрнестина преувеличивает. Дядя просто решил жениться. Если ему посчастливится и у него родится сын и наследник…

— Посчастливится! — Эрнестина негодующе сверкнула глазами на Чарльза.

открыть спойлер
Миссис Трэнтер в смятении переводила взгляд с одного лица на другое.

— Но… кто его невеста?

— Ее зовут миссис Томкинс. Она вдова.

— И достаточно молодая, чтобы родить ему дюжину сыновей.

— Едва ли так много, — улыбнулся Чарльз, — но она достаточно молода, чтобы родить одного.

— Вы ее знаете?

Эрнестина не дала ему ответить.

— Вот это-то как раз и постыдно. Всего два месяца назад дядюшка в письме к Чарльзу издевался над этой женщиной, а теперь он перед нею пресмыкается.

— Дорогая Эрнестина!

— Я не хочу молчать! Это уж слишком. Все эти годы…

Чарльз досадливо вздохнул и обратился к миссис Трэнтер.

— Сколько я понимаю, она из весьма почтенной семьи. Ее муж командовал гусарским полком и оставил ей порядочное состояние. Нет никаких оснований подозревать ее в корыстных целях.

Испепеляющий взгляд, брошенный на него Эрнестиной, ясно свидетельствовал о том, что, по ее мнению, для этого есть все основания.

— Я слышал, что она весьма привлекательна.

— Она наверняка любит охотиться с собаками.

Чарльз мрачно улыбнулся Эрнестине, которая намекала как раз на то, за что успела попасть в немилость к чудовищу дяде.

— Наверняка. Но это еще не преступление.

Миссис Трэнтер плюхнулась в кресло и снова принялась переводить взгляд с одного молодого лица на другое, пытаясь, как всегда в подобных случаях, отыскать хоть слабый луч надежды.

— Но ведь он слишком стар, чтобы иметь детей?

Чарльз мягко улыбнулся ее наивности.

— Ему шестьдесят семь лет, миссис Трэнтер. Он еще не слишком стар.

— Зато она ему во внучки годится.

— Милая Тина, единственное, что остается человеку в таком положении — это сохранять достоинство. Я вынужден просить вас ради меня не сердиться. Мы должны сделать хорошую мину при дурной игре.

Увидев, каких трудов ему стоит скрывать свое огорчение, Эрнестина поняла, что ей следует переменить роль. Она бросилась к нему, схватила его руку и поднесла ее к губам. Он привлек ее к себе, поцеловал в макушку, но обмануть его ей не удалось. Землеройка и мышь, быть может, с виду похожи, но — увы — только с виду; и хотя Чарльз не мог найти точное определение тому, как Эрнестина вела себя, услыхав столь неприятную и даже скандальную новость, это скорее всего было бы: «не достойно леди». С двуколки, доставившей его из Эксетера, он соскочил прямо у дома миссис Трэнтер и ожидал нежного сочувствия, а отнюдь не ярости, которой Эрнестина хотела подладиться к его оскорбленному самолюбию. Быть может, в том-то и было дело — Эрнестина не поняла, что джентльмен никогда не выкажет гнева, который, по ее мнению, он должен испытывать. Однако в эти первые минуты она слишком уж напоминала дочь суконщика, которой натянули нос при продаже сукна и которая лишена традиционной невозмутимости, этой великолепной способности аристократа ни в коем случае не позволять превратностям судьбы поколебать его принципы.

Он усадил Эрнестину обратно на софу, с которой она спрыгнула. Разговор о решении, которое он принял во время своего долгого обратного пути и которое являлось главной причиной его визита, придется, очевидно, отложить на завтра. Он попытался показать, как следует себя вести, но не нашел ничего лучшего, чем непринужденно переменить тему.

— А какие знаменательные события произошли сегодня в Лайме?

Словно вспомнив о чем-то, Эрнестина обратилась к тетке.

— Вы что-нибудь о ней узнали? — и, не дожидаясь ответа, взглянула на Чарльза. — Одно событие действительно произошло. Миссис Поултни уволила мисс Вудраф.

Чарльз почувствовал, что его сердце на секунду перестало биться. Однако если замешательство и выразилось на его лице, оно осталось незамеченным благодаря тому, что тетушке Трэнтер не терпелось сообщить Чарльзу новость, из-за которой ее не было дома, когда он вернулся. Грешницу, по-видимому, уволили накануне вечером, но ей было позволено провести одну последнюю ночь под кровом Мальборо-хауса. Рано утром за ее сундуком явился носильщик, и ему велели отнести вещи в «Белый Лев». Тут Чарльз в буквальном смысле слова побелел, но следующая фраза миссис Трэнтер тотчас его успокоила.

— Там контора пассажирских карет, — пояснила она.

Омнибусы на линии Дорчестер — Эксетер не спускались с крутого холма в Лайм, и на них надо было пересаживаться в четырех милях к западу на перекрестке лаймской дороги и почтового тракта.

— Но миссис Ханикот говорила с носильщиком. Он утверждает, что мисс Вудраф он не застал. Горничная сказала, что она ушла на рассвете и оставила только распоряжение насчет сундука.

— И с тех пор?..

— Никаких известий.

— Вы виделись со священником?

— Нет, но мисс Тримбл уверяет, что сегодня утром он приходил в Мальборо-хаус. Ему сказали, что миссис Поултни нездорова. Он разговаривал с миссис Фэрли. Ей известно только, что миссис Поултни узнала нечто ужасное, что она была глубоко потрясена и возмущена…

Добрая миссис Трэнтер прервала свою речь. Собственная неосведомленность явно огорчала ее не меньше, чем исчезновение Сары. Она пыталась заглянуть в глаза племяннице и Чарльзу. Что могло случиться? Что могло случиться?

— Ей вообще не следовало поступать в Мальборо-хаус. Это все равно, что отдать овцу на попечение волка. — Эрнестина посмотрела на Чарльза, надеясь, что он подтвердит ее мнение.

Он был встревожен гораздо больше, чем можно было заключить по его невозмутимому виду.

— А не может быть, чтобы она… — начал он, обращаясь к миссис Трэнтер.

— Этого-то мы все и опасаемся. Священник послал людей на поиски в сторону Чармута. Она часто гуляет там по утесам.

— И что же?

— Они ничего не нашли.

— А те люди, у которых она раньше служила…

— К ним тоже ходили. Они ничего о ней не знают.

— А Гроган? Разве его не вызвали в Мальборо-хаус? — Ловко воспользовавшись этим именем, Чарльз обернулся к Эрнестине. — В тот вечер, когда мы с ним пили грог… он о ней упоминал. Я знаю, что он озабочен ее положением.

— Мисс Тримбл видела, как в семь часов вечера он разговаривал со священником. Она уверяет, что он был ужасно взволнован. И сердит. Это ее доподлинные слова.

Ювелирная лавка мисс Тримбл была весьма удачно расположена в нижней части Брод-стрит, и благодаря этому к ней стекались все городские новости. Добродушное лицо миссис Трэнтер выразило нечто совершенно немыслимое — крайнюю суровость.

— Я не пойду к миссис Поултни, как бы серьезно она ни заболела.

Эрнестина закрыла лицо руками.

— О, какой ужасный сегодня день!

Чарльз смотрел на обеих дам.

— Не зайти ли мне к Грогану?

— О Чарльз, что вы можете сделать? На поиски уже послали достаточно людей.

Чарльз, разумеется, думал совсем о другом. Он догадывался, что увольнение Сары связано с ее прогулками по террасам, и, разумеется, испугался, что ее могли видеть там с ним. От страшного волнения он не находил себе места. Нужно было немедленно выяснить, что известно в городе о причине ее увольнения. Атмосфера этой маленькой гостиной внезапно вызвала у него приступ клаустрофобии. [190] Он должен остаться один. Он должен подумать, что делать. Если Сара еще жива — хотя кто может сказать, на какое безумство она могла решиться в приступе отчаяния этой ночью, пока он спокойно спал в эксетерской гостинице? — но если она еще дышит, он догадывался, где она, и словно тяжелой пеленой его окутало сознание того, что во всем Лайме только он один это знает. Но не смеет ни с кем этим знанием поделиться.

Через несколько минут он уже спускался к гостинице «Белый Лев». Было тепло, но облачно. Сырой воздух лениво гладил пальцами щеки. В горах и в его сердце собиралась гроза.

25
О юноша, что ты вздыхаешь о ней?

Не быть ей вовеки твоею.

А. Теннисон. Мод (1855)

Чарльз намеревался тотчас же отправить Сэма с запиской к доктору. По дороге в голове его мелькали фразы вроде: «Миссис Трэнтер глубоко озабочена…», «Если потребуется вознаграждение для тех, кого пошлют на поиски…» или еще лучше: «Если я могу оказать денежную или иную помощь…» Войдя в гостиницу, он попросил неглухого конюха извлечь Сэма из пивной и послать его наверх. Но в номере его ожидало третье потрясение этого богатого событиями дня.

На круглом столе лежала записка, запечатанная черным воском. Незнакомым почерком было написано: «Мистеру Смитсону в гостинице „Белый Лев“». Он развернул сложенный лист. На нем не было ни обращения, ни подписи.

«Прошу вас повидаться со мной еще один последний раз. Я буду ждать сегодня днем и завтра утром. Если вы не придете, я больше никогда не стану вас беспокоить».

Чарльз перечитал записку дважды, трижды, затем устремил взор в темноту. Он пришел в ярость от того, что она так небрежно подвергает опасности его репутацию; почувствовал облегчение, убедившись, что она еще жива; и его снова возмутила угроза, содержащаяся в последней фразе. В комнату вошел Сэм, вытирая рот платком и прозрачно намекая, что ему помешали ужинать. Но так как обед его состоял всего лишь из бутылки имбирного пива и трех черствых лепешек с тмином, он вполне заслуживал прощения. Он сразу заметил, что расположение духа его хозяина отнюдь не лучше, чем было с тех пор, как они выехали из Винзиэтта.

— Сходи вниз и узнай, от кого эта записка.

— Слушаюсь, мистер Чарльз.

Сэм вышел, но не успел он спуститься и на шесть ступенек, как Чарльз подбежал к двери и крикнул ему вслед:

— И спроси, кто ее принес.

— Слушаюсь, мистер Чарльз.

Хозяин вернулся к себе в комнату, и перед ним на миг возникло видение доисторического катаклизма, запечатленного в обломке голубого леаса, который он принес Эрнестине, — аммониты, погибшие в каком-то пересохшем водоеме, микрокатастрофа, разразившаяся девяносто миллионов лет назад. В этом внезапном прозрении, подобном вспышке черной молнии, ему открылось, что все живое развивается по параллельным линиям, что эволюция — не восхождение к совершенству по вертикали, а движение по горизонтали. Время — великое заблуждение; существование лишено истории, оно всегда только сейчас, и существовать — значит снова и снова попадать в какую-то дьявольскую машину. Все эти разукрашенные ширмы, возведенные человеком с целью отгородиться от действительности — история, религия, долг, положение в обществе, — все это иллюзии, не более как фантазии курильщика опиума.

Сэм тем временем привел конюха, с которым Чарльз только что разговаривал. Записку принес мальчик. Сегодня в десять часов утра. Конюх знает его в лицо, а как зовут, не знает. Нет, он не говорил, кто его послал. Чарльз досадливо отправил его обратно и так же досадливо спросил Сэма, на что тот уставился.

— Ни на что я не уставился, мистер Чарльз.

— Ладно. Вели подать мне ужин. Все равно что.

— Слушаюсь, мистер Чарльз.

— И пусть меня больше не тревожат. Постели мне постель.

Сэм отправился в спальню рядом с гостиной, а Чарльз остановился у окна. Он посмотрел вниз и в свете, падавшем из окон гостиницы, увидел мальчика, который выбежал с дальнего конца улицы, пересек булыжную мостовую у него под окном и скрылся из виду. Чарльз чуть не открыл фрамугу и не окликнул его, настолько он был уверен, что это снова тот же посланец. Его охватило лихорадочное волнение. Прошло довольно много времени, и он подумал, что, наверное, ошибся. Сэм вышел из спальни и направился к двери. Но тут раздался стук. Сэм отворил дверь.

Это был конюх; на лице его застыла идиотская улыбка человека, уверенного, что на этот раз он поступил так, как надо. В руках он держал записку.

— Это тот самый мальчик, сэр. Я его спросил, сэр. Он говорит, это та самая женщина, что и давеча, сэр, да только он не знает, как ее звать. Мы все ее зовем…

— Да, да, знаю. Давай сюда записку.

Сэм взял записку и передал ее Чарльзу, однако с оттенком дерзости и бесстрастной проницательности под маской раболепия. Махнув рукой конюху, он незаметно ему подмигнул, и конюх удалился. Сэм хотел было последовать за ним, но Чарльз приказал ему остаться. Он помолчал в поисках достаточно приличного и правдоподобного объяснения.

— Сэм, я принял участие в судьбе одной несчастной женщины. Я хотел… то есть, хочу держать это в тайне от миссис Трэнтер. Понял?

— Как не понять, мистер Чарльз.

— Я надеюсь определить ее на место, более соответствующее… ее способностям. Потом я, конечно, расскажу все миссис Трэнтер. Это будет маленький сюрприз. В знак благодарности за ее гостеприимство. Она очень за нее беспокоится.

Сэм встал в позу, которую Чарльз про себя называл «Сэм — лакей», изобразив глубочайшее почтение и готовность выполнить любое приказание своего господина. Она была настолько чужда истинному характеру Сэма, что Чарльз был вынужден, заикаясь, продолжить свою речь.

— Вот почему — хотя это совсем не важно — ты не должен никому об этом рассказывать.

— Конечно, нет, мистер Чарльз, — отвечал Сэм с возмущенным видом приходского священника, которого обвиняют в пристрастии к картам.

Чарльз отвернулся к окну, нечаянно поймал обращенный на него взгляд, главный эффект коего состоял в том, что Сэм надул губы, словно хотел присвистнуть, и в придачу еще кивнул, а когда за слугою закрылась дверь, раскрыл вторую записку.

«Je vous ai attendu toute la journee. Je vous prie — une femme a genoux vous supplie de l'aider dans son desespoir. Je passerai la nuit en prieres pour votre venue. Je serai des l'aube a la petite grange pres de la mer atteinte par le premier sentier a gauche apres la ferme». [191]

Очевидно, за отсутствием воска записку эту не запечатали, почему она и была составлена на скверном французском языке, каким обыкновенно изъясняются гувернантки. Она была написана, вернее, нацарапана карандашом, словно сочинялась наспех у дверей первой попавшейся хижины на террасах, — Чарльз был уверен, что Сара прячется именно там. Мальчик, вероятно, сын какого-нибудь рыбака на Коббе — тропинка с террас спускается прямо к молу, позволяя обойти город стороной. Но какое это безумие, какой риск!

И французский язык! Варгенн!

Чарльз раздраженно смял листок. Далекая вспышка молнии возвестила приближение грозы, и, взглянув на окно, он увидел, как по стеклу медленно растекаются первые тяжелые капли. Он подумал о том, где она может быть сейчас; представил себе, как она, промокшая до костей, бежит сквозь дождь и грозу, и это видение на миг отвлекло его от страшной тревоги и страха за себя. Однако это уж слишком! После такого дня!

Я злоупотребляю восклицательными знаками. Но когда Чарльз шагал взад-вперед по комнате, в мозгу его вспыхивали мысли, реакции, реакции на реакции. Он заставил себя остановиться у окна, посмотрел на Брод-стрит и тотчас вспомнил слова Сары о боярышнике, который гуляет по улице. Стремительно обернувшись, он сжал руками виски, затем вошел в спальню и посмотрел на себя в зеркало.

Однако он слишком хорошо знал, что это не сон. Я должен что-то предпринять, я должен действовать, твердил он себе. Он рассердился на себя за слабость, его охватила безумная решимость совершить какой-нибудь поступок, доказать, что он — не просто аммонит, выброшенный на берег волной, что он способен разогнать сгустившиеся над ним черные тучи. Он должен с кем-нибудь поговорить, должен открыть свою душу.

Он воротился в гостиную, потянул за тонкую цепочку, свисавшую с канделябра, и когда зеленоватый огонек газа разгорелся ярким белым пламенем, изо всех сил дернул сонетку у дверей. На звонок явился старый лакей, и Чарльз приказал ему немедленно принести четверть пинты лучшего «кобблера», какой только найдется в «Белом Льве». Эта бархатистая смесь коньяка с хересом заставила не одного викторианца перейти границы дозволенного.

Пять минут спустя Сэм с подносом в руках застыл от изумления посреди лестницы — навстречу ему спускался подозрительно разрумянившийся хозяин в плаще с капюшоном. Остановившись на ступеньку выше Сэма, он сорвал с подноса салфетку, покрывавшую бульон и баранину с вареным картофелем, после чего, не проронив ни слова, пошел вниз.

— Мистер Чарльз!

— Ешь сам!

И хозяин удалился — в отличие от слуги, который остался стоять на месте, выпятив языком левую щеку и уставившись негодующим взором в перила.

26
Спор и суд не спасут: все основано тут

На старинных поместных правах.

Льюис Кэрролл. Охота на Снарка (1876) [192]

Мэри поистине заставила нашего юного кокни призадуматься. Как всякий нормальный молодой человек, он любил ее самое, но любил еще и за роль, которую она играла в его мечтах, — ничуть не похожую на ту, какую играют девушки в мечтах молодых людей нашего лишенного запретов и воображения века. Чаще всего она виделась ему за прилавком магазина мужской галантереи. Ее соблазнительное личико, словно магнит, притягивает к себе знатных покупателей со всего Лондона. На улице у дверей лавки черным-черно от их цилиндров, оглушительно стучат колеса их фаэтонов и кабриолетов. Из волшебного самовара, кран которого открывает Мэри, льется бесконечная струя перчаток, шарфов, галстуков, шляп, гамаш, модных полуботинок и воротничков всевозможных фасонов: «пиккадилли», «шекспир», «вождь», «собачий ошейник», — Сэм был буквально помешан на воротничках, я даже думаю, что это был некий фетиш, ибо ему мерещилось, как Мэри надевает их на свою белую шейку перед каждым восхищенным герцогом и лордом. В продолжение этой очаровательной сцены Сэм сидит у кассы, принимая ответный золотой дождь.

Он прекрасно знал, что это всего лишь мечта. Но Мэри, если можно так выразиться, подчеркивала это обстоятельство, более того, заостряла гнусные черты демона, который так нагло стоял на пути к осуществлению этой мечты. Его имя? Отсутствие наличных. Быть может, именно на этого вездесущего врага рода человеческого Сэм и смотрел в гостиной своего хозяина, где он уютно устроился, и — предварительно убедившись, что Чарльз благополучно скрылся из виду в нижней части Брод-стрит и еще раз таинственно надув губы, — смаковал свой второй ужин: ложки две супа, самые лакомые кусочки баранины. Ибо Сэм обладал всеми задатками светского фата — кроме финансовых. Но теперь он вновь уставился в пространство, минуя взглядом поднятую вилку с куском баранины, сдобренной каперсами, и совершенно позабыв об ее чарах.

Слово mal (которым я позволю себе пополнить ваш запас бесполезной информации) — древнеанглийское заимствование из древненорвежского языка, занесенное к нам викингами. [193] Первоначально оно означало «речь», но поскольку викинги занимались этим женским делом лишь в тех случаях, когда требовали чего-нибудь, угрожая топором, оно стало означать «налог» или «уплата дани». Один клан викингов двинулся на юг и основал мафию на Сицилии, тогда как другой (к тому времени mal уже писалось mail) занялся собственным защитным рэкетом на шотландской границе. Тот, кто дорожил своим урожаем или честью своей дочери, платил дань главарю ближайшей бандитской шайки, и с течением драгоценного времени жертвы переименовали mail в black mail — «шантаж», «вымогательство» (буквально: «черная дань»).


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №20  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:45 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Если Сэм и не вдавался в этимологические изыскания, ему, конечно, пришло в голову значение этого слова, ибо он тотчас сообразил, кто такая «несчастная женщина». Увольнение любовницы французского лейтенанта было слишком лакомым кусочком, чтобы его за этот день не обсосал весь Лайм, и Сэм уже слышал разговор на эту тему, когда сидел в пивной за своим прерванным первым ужином. Он знал, кто такая Сара, потому что о ней однажды упомянула Мэри. Он также знал своего хозяина и его обычное поведение; тот был явно не в себе, он что-то задумал, он пошел куда угодно, только не в дом миссис Трэнтер. Сэм положил вилку с куском баранины и принялся постукивать себя по носу — жест, хорошо известный на ньюмаркетском ринге, [194] когда жокей чует, что вместо скаковой лошади ему хотят подсунуть какую-нибудь дохлую крысу. Боюсь, что крысой на этот раз был Сэм, а чуял он, что корабль его идет ко дну.

Винзиэттские слуги отлично понимали, в чем дело, — дядя решил насолить племяннику. С присущим крестьянам понятием о свойствах рачительного хозяина, они презирали Чарльза за то, что он редко ездит к дяде, короче говоря, не умасливает сэра Роберта на каждом шагу. Слуги в те времена считались чем-то вроде мебели, и хозяева порою забывали, что у них имеются мозги и уши, а потому некоторые шероховатости в отношениях между стариком и его наследником не прошли незамеченными и вызвали всякие кривотолки. И хотя служанки помоложе склонны были жалеть красавчика Чарльза, люди более мудрые заняли позицию муравья, критически взирающего на кузнечика [195] и довольного постигшим его справедливым возмездием. Они всю жизнь трудились в поте лица и теперь торжествовали, видя, что Чарльз наказан за свою лень.

К тому же миссис Томкинс, которая, как подозревала Эрнестина, была в большой степени буржуазной авантюристкой, просто из кожи вон лезла, стараясь снискать расположение экономки и дворецкого, и эта достопочтенная парочка начертала свое imprimatur [196] или duca-tur in matrimonium [197] на пухлой экспансивной вдовушке, которая, в довершение всего, когда ей показали давно заброшенные комнаты в вышеупомянутом восточном флигеле, заметила экономке, что из них получится великолепная детская. Правда, у миссис Томкинс было трое детей — сын и две дочери от первого брака, но, по мнению экономки, коим она любезно поделилась с мистером Бенсоном, дворецким, миссис Томкинс наверняка рассчитывает на прибавление семейства.

— А вдруг родятся дочки, миссис Троттер?

открыть спойлер
— Не такой она человек, мистер Бенсон. Помяните мое слово, не такой она человек.

Дворецкий допил с блюдечка чай и изрек:

— И не скупится на чаевые.

В отличие от Чарльза, который, как член семьи, и в мыслях не имел давать кому-нибудь на чай.

Все эти пересуды в общих чертах дошли до Сэма, пока он ожидал Чарльза в людской. Сами по себе мало приятные, они были тем более неприятны для него, ибо ему, как слуге кузнечика, пришлось принять на себя часть общего осуждения, и все это в какой-то степени было связано еще и со второй тетивой, которую Сэм всегда держал в запасе для своего лука, с мечтою faute de mieux, [198] в которой он видел себя исполняющим в Винзиэтте ту высокую должность, какую сейчас исполнял мистер Бенсон. Он даже мимоходом заронил это семя в голову Мэри, и оно — стоило ему лишь пожелать — несомненно, дало бы ростки. Грустно было видеть, как этот нежный сеянец, пусть даже и не самый любимый, так грубо вырывают с корнем.

Когда они уезжали из Винзиэтта, Чарльз не сказал Сэму ни слова, так что официально Сэм ничего не знал о том, что надежды его хозяина сильно омрачились. Но сильно омрачившаяся физиономия Чарльза говорила сама за себя.

А теперь еще и это.

Сэм наконец принялся за остывшую баранину, разжевал ее и проглотил, и все это время глаза его пристально всматривались в будущее.

Объяснение Чарльза с дядей не было бурным, так как оба чувствовали себя виноватыми — дядя в том, что он делает сейчас, а племянник, в том, чего он не делал в прошлом. Новость, которую сэр Роберт преподнес Чарльзу, хотя и без обиняков, но стыдливо отводя глаза, того как громом поразила, но он тотчас взял себя в руки и с натянутой учтивостью произнес:

— Я могу только поздравить вас и пожелать вам счастья, сэр.

Дядя, появившийся в гостиной вскоре после того, как мы оставили там Чарльза, отвернулся к окну, словно ища поддержки у своих зеленых лугов. Он вкратце изложил историю своей любви. Его сначала отвергли — это было три недели назад. Но он не из тех, кто поджимает хвост при первой неудаче. Он различил в голосе дамы нерешительные нотки. На прошлой неделе он сел в поезд, поехал в Лондон, снова «пустился галопом» и победоносно взял барьер.

— Она опять сказала «нет», Чарльз, но она заплакала. И тут я понял, что моя взяла.

Для окончательного «да» потребовалось, очевидно, еще дня два или три.

— А потом, мой мальчик, я понял, что должен повидаться с тобой. Ты первый, кому следует об этом рассказать.

Тут Чарльз вспомнил жалостливый взгляд старой миссис Хокинс — весь Винзиэтт давным-давно все знает. Несколько несвязное изложение дядей его любовной саги дало Чарльзу время прийти в себя. Он чувствовал себя таким побитым и униженным, словно у него отняли часть жизни. Оставалось только одно — сохранить спокойствие, изобразить стоика и не пускать на сцену разъяренного мальчишку.

— Я ценю вашу деликатность, дядя.

— Ты вполне можешь назвать меня влюбленным старым ослом. Большая часть соседей так и сделает.

— Поздний выбор часто бывает самым удачным.

— Она очень энергичная женщина, Чарльз. Не то что эти ваши чертовы новомодные жеманницы.

«Уж не намек ли это на Эрнестину?» — подумал Чарльз и не ошибся, хотя сэр Роберт сказал это без всякой задней мысли и как ни в чем не бывало продолжал:

— Она говорит то, что думает. Нынче кое-кто считает, что такая женщина непременно пройдоха. Но она совсем не пройдоха. — Он обратился к помощи своего парка. — Она пряма, как породистый вяз.

— Я ни минуты не думал, что она может быть иной.

Тут дядя бросил на него проницательный взгляд — подобно тому как Сэм разыгрывал перед Чарльзом покорного слугу, так Чарльз иногда разыгрывал перед стариком почтительного племянника.

— Лучше б ты рассердился, чем изображал из себя… — сэр Роберт хотел сказать «холодную рыбу», но вместо этого подошел к племяннику и обнял его за плечи. Чтобы оправдать свое решение, он пытался разозлиться на Чарльза, но привык вести честную игру и понимал, что это слабое оправдание. — Чарльз, черт побери, Чарльз… я должен тебе сказать… Это меняет твои виды на будущее. Хотя в моем возрасте, Бог его знает… — перед этой «живой изгородью со рвом» он все же спасовал. — Но если это все-таки случится, Чарльз, я хочу, чтоб ты знал — к чему бы ни привела моя женитьба, ты не останешься без средств. Я не могу отдать тебе маленький домик, но я настаиваю, чтобы ты считал его своим до конца твоей жизни. Пусть это будет моим свадебным подарком вам с Эрнестиной — включая, разумеется, все расходы на его починку.

— Это чрезвычайно великодушно с вашей стороны. Но мы уже почти решили обосноваться в Белгравии, как только истечет срок аренды.

— Да, да, но у вас должна быть загородная вилла. Я не допущу, чтобы это дело встало между нами. Я завтра же откажусь от женитьбы, если…

Чарльз через силу улыбнулся.

— Бог знает, что вы говорите. Вы могли жениться много лет назад.

— Очень может быть. Однако я не женился.

Он порывисто подошел к стене и выровнял висевшую криво картину. Чарльз молчал; возможно, удар, который нанесла ему эта новость, поразил его не так больно, как дурацкая собственная уверенность, будто он — владелец Винзиэтта, которой он упивался по дороге в имение. Старому черту следовало бы написать. Но старый черт счел бы это трусостью. Он отвернулся от картины.

— Чарльз, ты еще молод, ты полжизни провел в путешествиях. Ты не знаешь, как бывает дьявольски одиноко, тоскливо, я даже не могу это выразить, но иногда мне кажется, что лучше умереть.

— Я понятия не имел… — пробормотал Чарльз.

— Нет, нет, я вовсе не хочу в чем-то тебя обвинять. У тебя своя жизнь. — Однако он, как многие бездетные мужчины, втайне винил Чарльза за то, что он не был таким, какими ему представлялись все сыновья, — послушным и любящим до такой степени, какую десять минут настоящего отцовства заставили бы его счесть сентиментальной мечтой. — И все равно, есть многое, что может дать человеку только женщина. Возьмем старые портьеры в этой комнате. Ты заметил? Миссис Томкинс как-то назвала их мрачными. И, черт побери, только слепой мог этого не видеть! Вот это-то и делает женщина. Заставляет тебя увидеть то, что у тебя под носом.

Чарльза так и подмывало сказать, что очки могли бы выполнить эту задачу с гораздо меньшими затратами, но он лишь согласно склонил голову. Сэр Роберт с гордостью показал на новые портьеры.

— Ну, как они тебе нравятся?

Тут Чарльзу пришлось улыбнуться. Эстетические воззрения его дяди столь долго ограничивались предметами вроде высоты лошадиной холки или превосходства Джо Мэнтона [199] над всеми прочими известными в истории оружейными мастерами, что этот вопрос, прозвучал так, как если бы убийца поинтересовался его мнением о каком-нибудь детском стишке.

— Они гораздо лучше.

— То-то. Все так говорят.

Чарльз закусил губу.

— А когда вы познакомите меня с вашей невестой?

— Да, я как раз собирался тебе сказать. Она мечтает с тобой познакомиться. И, Чарльз, она чрезвычайно озабочена… м-м-м… как бы это выразить?

— Ухудшением моих видов на будущее?

— Вот-вот. На прошлой неделе она призналась, что в первый раз отказала мне именно по этой причине.

Чарльз понял, что это следует рассматривать как похвалу миссис Томкинс и изобразил вежливое изумление.

— Но я уверил ее, что ты сделал блестящую партию. А также, что ты поймешь и одобришь выбор спутницы… последних лет моей жизни.

— Но вы не ответили на мой вопрос, дядя.

Сэр Роберт несколько смутился.

— Она поехала в Йоркшир навестить родственников Она в родстве с семейством Добени.

— Вот как.

— Я еду туда завтра.

— Ну что ж.

— И я считал, что мы должны поговорить как мужчина с мужчиной и покончить с этим делом раз и навсегда. Но она мечтает с тобой познакомиться. — Дядя заколебался, потом со смехотворной застенчивостью вынул из кармана медальон. — Это ее подарок.

Чарльз взглянул на обрамленный золотом и толстыми пальцами дяди миниатюрный портрет миссис Беллы Томкинс. Она выглядела неприятно молодой; твердо сжатые губы, самоуверенный взгляд — довольно привлекательная особа, даже с точки зрения Чарльза. Странным образом она отдаленно напоминала Сару, и охватившее его чувство унижения и потери приобрело еще какой-то неуло вимый оттенок. Сара была женщиной совершенно неопытной, миссис Томкинс — женщиной светской, но обе, каждая по-своему — и тут дядя был прав, — разительно отличались от великого чопорного племени обыкновенных женщин. На какой-то миг ему показалось, будто он — генерал во главе слабой армии, созерцающий сильно укрепленные позиции противника, и он слишком ясно представил себе, к чему приведет конфронтация Эрнестины с будущей леди Смитсон. К полному разгрому.

— Я вижу еще больше оснований вас поздравить.

— Она замечательная женщина. Изумительная женщина. Такую стоит ждать. — Дядя ткнул Чарльза в бок. — Ты мне еще позавидуешь. Вот увидишь.

Он с любовью взглянул на медальон, благоговейно его защелкнул и спрятал обратно в карман. И как бы желая нейтрализовать свою слабость, поспешно повел Чарльза на конюшню полюбоваться новой племенной кобылой, которую только что приобрел «на сотню гиней дешевле ее настоящей цены» и которая — хотя он этого и не сознавал — представлялась ему совершенно точным конским эквивалентом его другого последнего приобретения.

Оба были английскими джентльменами, и потому оба старательно уклонялись от дальнейшего обсуждения — если не от дальнейшего упоминания (ибо сэр Роберт был слишком упоен своей удачей, чтобы поминутно к ней не возвращаться) — предмета, занимавшего главное место в мыслях обоих. Однако Чарльз настаивал, что должен сегодня же вернуться в Лайм к своей невесте, и дядя, который в прежние времена погрузился бы в мрачное уныние от столь низкого дезертирства, теперь особенно не возражал. Чарльз обещал поговорить с Эрнестиной насчет маленького домика и при первой возможности привезти ее познакомиться со второй будущей новобрачной. Но все добрые напутствия и теплые рукопожатия не могли скрыть чувство облегчения, с которым дядя его проводил.

Гордость поддерживала Чарльза те три или четыре часа, что он провел у дяди, но обратный путь его был очень грустным. Все эти лужайки, пастбища, изгороди, живописные рощи, казалось, уплывали у него между пальцев по мере того, как они медленно проплывали перед его глазами. Он чувствовал, что никогда больше не захочет видеть Винзиэтт. Лазурное утреннее небо теперь затянулось перистыми облаками — предвестниками грозы, которую мы уже слышали в Лайме, и сам он тоже вскоре погрузился в ледяную атмосферу унылого самоанализа.

Последний был в немалой степени направлен против Эрнестины. Чарльз знал, что дядя отнюдь не пришел в восторг от ее лондонских повадок и почти полного отсутствия интереса к сельской жизни. Человеку, который посвятил столько времени выведению племенного скота, она должна была показаться весьма жалким пополнением чистопородного стада Смитсонов. И потом, дядю и племянника всегда привязывало друг к другу то, что оба были холостяками. Вполне вероятно, что счастье Чарльза в какой-то мере открыло глаза сэру Роберту — если можно ему, то почему нельзя мне? В Эрнестине дядя одобрял только одно — ее солидное приданое. Но именно оно-то и позволило ему с легким сердцем лишить Чарльза наследства.

Главное, однако, заключалось в том, что теперь Эрнестина приобретала перед ним весьма неприятное преимущество. Доход от отцовского имения всегда покрывал его расходы, но этот капитал он не приумножил. Как будущий владелец Винзиэтта, он мог считать себя в финансовом отношении равным своей невесте, как простой рантье — он попадал к ней в финансовую зависимость. Это совсем не улыбалось Чарльзу, который был гораздо щепетильнее большинства молодых людей своего возраста и класса. Для них охота за богатыми наследницами (а к этому времени доллары начали цениться не ниже, чем фунты стерлингов) была таким же благородным занятием, как охота на лисиц или азартные игры. Быть может, дело обстояло так: он жалел себя, но знал, что лишь немногие способны его понять. Ему было бы даже легче, если бы какие-нибудь обстоятельства еще усугубили дядину несправедливость — например, если бы он, Чарльз, проводил больше времени в Винзиэтте или если б он вообще никогда не встретил Эрнестину…

Однако именно Эрнестина и необходимость еще раз сохранять присутствие духа главным образом и избавили его от отчаяния в этот день.

27
Как часто я сижу, уныло

Перебирая жизнь свою:

Что, что в ней истинного было?

И от бессилья слезы лью…

Должно быть, сердце слишком слабо

И постоянства лишено;

И не скорбел бы я, когда бы

Вдруг стало каменным оно.

Мелькают дни, событья, лица…

Но я не жду иных времен,

И мир души моей таится

Во тьме навеки погребен.

Артур Хью Клаф. Из ранних стихотворений (1841)

Дверь отворила экономка. Доктор, кажется, у себя в приемной, но если Чарльз подождет наверху… и, таким образом, сняв шляпу и плащ, он вскоре очутился в той же комнате, где давеча пил грог и провозглашал себя последователем Дарвина. В камине горел огонь; экономка поспешила убрать остатки одинокого докторского ужина, стоявшие на круглом столике в фонаре, из которого открывался вид на море. Вскоре Чарльз услышал на лестнице шаги. Гроган вошел в комнату и сердечно протянул ему руку.

— Очень рад, Смитсон. Эта глупая женщина — она дала вам чего-нибудь согреться от дождя?

— Благодарю вас… — Чарльз хотел было отвергнуть графин с коньяком, но передумал. Взяв в руки бокал, он приступил прямо к делу. — Я должен посоветоваться с вами по поводу весьма щекотливых личных обстоятельств.

В глазах доктора сверкнул огонек. Другие благовоспитанные молодые люди тоже приходили к нему незадолго до своей женитьбы. Иногда речь шла о гонорее, реже о сифилисе, иногда это был просто страх, но по большей части невежество. Всего лишь год назад один несчастный бездетный молодой супруг явился на прием к доктору Грогану, и тому пришлось серьезно объяснять, что детей не зачинают и не рожают через пупок.

— Вам нужен совет? Боюсь, что у меня не осталось ни одного. Сегодня я уже роздал кучу советов. Главным образом насчет того, как покарать эту подлую старую ханжу там наверху, в Мальборо-хаусе. Вы слышали, что она натворила?

— Как раз об этом я и хотел с вами поговорить.

Доктор облегченно вздохнул — и снова вывел неправильное заключение.

— Да, да, конечно. Миссис Трэнтер, наверно, беспокоится? Передайте ей от меня, что предпринято все возможное. Партия людей послана на поиски. Я сам обещал пять фунтов тому, кто приведет ее домой или… — тут в голосе доктора зазвучали горькие нотки, — или найдет тело несчастной.

— Она жива. Я только что получил от нее записку.

Встретив изумленный взгляд доктора, Чарльз опустил глаза. После чего, обращаясь к бокалу коньяка, начал рассказывать всю правду о своих встречах с Сарой — то есть почти всю правду, ибо о своих тайных чувствах он умолчал. Он каким-то образом ухитрился или, во всяком случае, попытался свалить часть вины на доктора Грогана и на их предыдущий разговор, сделав вид, будто его интересует лишь научная сторона дела, что проницательный хозяин не преминул заметить. Старые врачи и старые священники имеют одно общее свойство — они тотчас чуют, когда их обманывают, будь то умышленно или, как в случае с Чарльзом, от смущения. Покуда Чарльз исповедовался, у доктора Грогана начал, метафорически выражаясь, подергиваться кончик носа, и это невидимое подергивание выражало примерно то же, что надутые губы Сэма. Доктор ничем не выдал своих подозрений. Время от времени он задавал вопросы, но в общем не мешал Чарльзу, который, все чаще запинаясь, добрался до конца своего рассказа. Затем доктор встал.

— Итак, начнем с главного. Надо вернуть бедняг, которые отправились на поиски.

Гроза теперь подошла совсем близко, и хотя шторы были задернуты, белые отсветы молний то и дело дрожали в переплетах ткани за спиной у Чарльза.

— Я пришел, как только смог.

— Да, вы не виноваты. Сейчас… — Доктор уже сидел за конторкой в задней части комнаты. Некоторое время оттуда не доносилось ни звука, кроме торопливого поскрипыванья его пера. Затем он прочел Чарльзу то, что написал:

— «Дорогой Форсайт. Я только что узнал, что мисс Вудраф жива и невредима. Она не хочет раскрывать свое убежище, но вам больше не о чем беспокоиться. К завтрашнему дню я надеюсь узнать о ней больше. Когда люди, которые отправились на поиски, вернутся, прошу вас вручить им прилагаемую сумму». Ну, как, по-вашему?

— Великолепно. За исключением того, что сумму приложу я.

Чарльз достал вышитый Эрнестиной кошелечек и положил три соверена на обитую зеленым сукном конторку рядом с Гроганом, который отодвинул два из них в сторону и с улыбкой на него посмотрел.

— Мистер Форсайт пытается истребить демона алкоголя. Я думаю, одного золотого будет достаточно. — Доктор сунул записку и монету в конверт, запечатал, пошел распорядиться, чтобы письмо немедленно отправили, и вскоре вернулся со словами: — Но как поступить с самой девицей? Вы знаете, где она сейчас?

— Понятия не имею. Впрочем, я уверен, что завтра утром она будет в указанном ею месте.

— Но вам, конечно, нельзя туда ходить. В вашем положении вы рискуете себя скомпрометировать.

Чарльз взглянул на него, потом на ковер.

— Я в ваших руках.

Доктор задумчиво посмотрел на Чарльза. Он только что поставил небольшой опыт с целью разгадать намерения своего гостя. И получил именно тот результат, которого ожидал. Подойдя к книжному шкафу, стоявшему возле конторки, он вернулся с той же книгой, которую давеча показывал Чарльзу, — с великим произведением Дарвина. Усевшись наискосок от гостя у камина, он улыбнулся, посмотрел на Чарльза поверх очков и, словно собираясь присягать на Библии, положил руку на «Происхождение видов».

— Ничто, сказанное в этой комнате, не выйдет за ее стены, — сказал он, убирая книгу.

— Дорогой доктор, это было совершенно излишне.

— Доверие к врачу составляет половину медицины.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №21  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:46 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
— А вторую половину? — со слабой улыбкой спросил Чарльз.

— Доверие к пациенту. — Прежде чем Чарльз успел заговорить, Гроган встал. — Вы ведь пришли ко мне за советом?

Он оглядел Чарльза с таким видом, словно собирался сразиться с ним в бокс — уже не как шутник, а как ирландский воитель. После чего, сунув руки под жилет, зашагал взад-вперед по своей «каюте».

— Я — молодая девица незаурядного ума, получившая порядочное образование. Я считаю, что мир был ко мне несправедлив. Я не совсем владею своими чувствами. Я делаю глупости, например, бросаюсь на шею первому встречному смазливому негодяю. Хуже того, я одержима мыслью, что я жертва рока. Я весьма правдоподобно изображаю меланхолию. У меня трагические глаза. Я беспричинно плачу. Этсетера, этсетера. [200] И вдруг… — тут маленький доктор махнул рукой в сторону двери, словно желая вызвать призрак, — вдруг мне является молодой бог. Умный. Красивый. Великолепный образчик того класса, которым мое образование научило меня восхищаться. Я вижу, что он мной заинтересовался. Чем печальнее я кажусь, тем больше он мной интересуется. Я падаю перед ним на колени, он меня поднимает. Он обращается со мной, как с благородной дамой. Нет, более того. В духе христианского братства он предлагает помочь мне бежать от моей несчастной судьбы.

Чарльз хотел было что-то вставить, но доктор ему не позволил.

открыть спойлер
— Между тем я очень бедна. Я не могу прибегнуть к уловкам, посредством которых более удачливые представительницы моего пола завлекают мужчин. — Он поднял указательный палец. — Я владею только одним оружием. Состраданием, которое я внушаю этому добросердечному человеку. Однако сострадание прожорливо. Я уже напичкала этого доброго самарянина своим прошлым, и он его проглотил. Что делать дальше? Я должна внушить ему сострадание к моему настоящему. Однажды, гуляя по местам, где мне запретили гулять, я пользуюсь удобным случаем. Я показываюсь кому-то, кто, как мне известно, донесет о моем преступлении той единственной особе, которая мне его не простит. Мне удается сделать так, чтобы меня уволили. Я исчезаю при обстоятельствах, почти не оставляющих сомнения в том, что я намереваюсь броситься с вершины ближайшего утеса. А затем, in extremis [201] и de profundis [202] или, вернее, de altis, [203] я призываю на помощь моего спасителя. — Он надолго умолк, и Чарльз медленно поднял на него глаза. Доктор улыбнулся. — Разумеется, это отчасти гипотеза.

— Но ваше обвинение… в том, что она нарочно…

Доктор сел и помешал угасавшие угли.

— Сегодня рано утром меня вызвали в Мальборо-хаус. Я не знал зачем — просто миссис Поултни серьезно заболела. Миссис Фэрли, экономка, изложила мне суть происшедшего. — Он умолк и посмотрел в печальные глаза Чарльза. — Миссис Фэрли была вчера в сыроварне на Вэрских утесах. Девушка нагло вышла из леса прямо у нее перед носом. Как известно, эта Фэрли вполне под стать своей хозяйке, и я уверен, что она без промедления выполнила свой долг со всем злорадством, свойственным людям подобного сорта. Но, мой дорогой Смитсон, я уверен, что ее нарочно к этому вынудили.

— Вы хотите сказать… — Доктор утвердительно кивнул. Чарльз бросил на него полный ужаса взгляд, но тут же возмутился. — Я не верю. Невозможно, чтобы она… — Он не закончил фразу.

— Возможно. Увы, — вздохнул доктор..

— Но только человек… — Чарльз хотел сказать: «с извращенным умом», но внезапно встал, подошел к окну, раздвинул шторы и устремил невидящий взор в глухую ночь. Синевато-лиловая молния на мгновенье осветила берег, Кобб, оцепеневшее море. Он обернулся.

— Другими словами, меня водили за нос?

— Полагаю, что да. Но для этого требовался великодушный нос. Однако не следует забывать, что больной мозг — не преступный мозг. В данном случае отчаяние не что иное как болезнь. У этой девушки, Смитсон, холера, тиф умственных способностей. Ее надо рассматривать как больную, а не как злонамеренную интриганку.

Чарльз вышел из фонаря и вернулся в комнату.

— А в чем, по-вашему, состоит ее цель?

— Я сильно сомневаюсь, что она это знает. Она живет сегодняшним днем. Тот, кто способен предвидеть последствия своих поступков, не может так себя вести.

— Но едва ли она могла вообразить, что кто-либо, находясь в моем положении…

— То есть будучи помолвленным? — Доктор мрачно усмехнулся. — Я знавал многих проституток. Спешу добавить — в качестве врача, а не клиента. И не худо бы получить гинею за каждую, которая злорадствовала по поводу того, что большинство ее жертв — отцы и мужья. — Он устремил взгляд в огонь, в свое прошлое. — Я — отверженная. Но я им отомщу.

— По-вашему, получается, что она — сущий дьявол, но ведь это совсем не так. — Он произнес эти слова слишком горячо и поспешно отвернулся. — Я не могу этому поверить.

— Потому что — если вы позволите сказать это человеку, который годится вам в отцы, — потому что вы уже наполовину в нее влюблены.

Чарльз вихрем обернулся и взглянул в безмятежное лицо доктора.

— Я не позволяю вам так говорить.

Доктор наклонил голову. В наступившем молчании Чарльз добавил:

— Это в высшей степени оскорбительно для мисс Фримен.

— Разумеется. Но кто наносит ей оскорбление?

Чарльз поперхнулся. Он не мог выдержать этот насмешливый взгляд и зашагал в противоположный конец длинной узкой комнаты, словно собираясь уйти. Но прежде чем он дошел до дверей, Гроган взял его за руку, заставил повернуть назад и схватил за вторую руку — словно свирепый пес, вцепившийся в достоинство Чарльза.

— Дружище, дружище, разве мы с вами не верим в науку? Разве мы не считаем, что единственный великий принцип — это истина? За что умер Сократ? [204] За светские предрассудки? За внешнюю благопристойность? Неужели вы думаете, что я за сорок лет врачебной практики не научился видеть, что человек попал в беду? Из-за того, что он скрывает от себя правду? Познай самого себя, [205] Смитсон, познай самого себя!

Смесь древнегреческого и гэльского [206] огня в душе Грогана опалила Чарльза. Он долго стоял, глядя на маленького доктора, потом отвел глаза и снова сел у камина спиной к своему мучителю. Воцарилось долгое молчание. Гроган пристально за ним следил.

Наконец Чарльз произнес:

— Я не создан для семейной жизни. Беда в том, что я понял это слишком поздно.

— Вы читали Мальтуса? [207]

Чарльз покачал головой.

— Для него трагедия Homo sapiens [208] состоит в том, что наименее приспособленные размножаются больше всех. Поэтому не говорите, что вы не созданы для семейной жизни, мой мальчик. И не корите себя за то, что влюбились в эту девушку. Мне кажется, я знаю, почему этот французский моряк сбежал. Он понял, что в ее глазах можно утонуть.

Чарльз в отчаянии повернулся к доктору.

— Клянусь честью, что между нами не было ничего дурного. Вы должны мне верить.

— Я вам верю. Однако позвольте задать вам несколько старых, как мир, вопросов. Вы хотите ее слышать? Вы хотите ее видеть? Вы хотите к ней прикасаться?

Чарльз снова отвернулся и, закрыв лицо руками, опустился в кресло. Это было красноречивее всякого ответа. Вскоре он поднял голову и пристально посмотрел в огонь.

— О, дорогой Гроган, если б вы только знали, что у меня за жизнь… Как бесцельно, бессмысленно она проходит… У меня нет никакой нравственной цели, никаких обязательств. Кажется, всего лишь несколько месяцев назад мне исполнился двадцать один год… я был полон надежд, и все они рухнули. А теперь я впутался в эту злополучную историю…

Гроган подошел и схватил его за плечо.

— Вы не первый, кто усомнился в выборе своей будущей жены.

— Она так плохо меня понимает.

— Она? На сколько лет она моложе вас? На двенадцать? И знает вас каких-нибудь полгода. Как она могла вас понять? Она едва успела выйти из классной комнаты.

Чарльз мрачно кивнул. Он не мог поделиться с доктором своей уверенностью, что Эрнестина вообще никогда его не поймет. Он окончательно разочаровался в собственной проницательности. Она самым роковым образом подвела его в выборе подруги жизни, ибо, подобно многим викторианцам, а быть может, и мужчинам более позднего времени, Чарльзу суждено было всю жизнь лелеять некий идеал. Одни мужчины утешаются тем, что есть женщины менее привлекательные, чем их жены; других преследует мысль, что есть женщины более привлекательные. Чарльз теперь слишком ясно понял, к какой категории принадлежит он сам.

— Она не виновата, — пробормотал он. — Это просто невозможно.

— Еще бы. Такое прелестное невинное создание.

— Я не нарушу свою клятву.

— Разумеется, нет.

Молчание.

— Скажите, что мне делать.

— Сначала скажите, каковы ваши чувства по отношению к другой.

Чарльз в отчаянии поднял глаза, потом снова посмотрел на огонь и наконец попытался сказать правду.

— Я сам не знаю, Гроган. Во всем, что касается ее, я — загадка для самого себя. Я не люблю ее. Да и как бы я мог? Женщина, которая так скомпрометирована, женщина, по вашим словам, психически больная. Но… мне кажется… я чувствую себя как человек, одержимый чем-то вопреки своей воле, вопреки всем лучшим качествам своей натуры. Даже сейчас лицо ее стоит передо мной, опровергая все ваши слова. В ней что-то есть. Предчувствие чего-то, способность постичь нечто возвышенное и благородное, нечто несовместимое с безумием и злом. Под наносным слоем… Я не могу вам объяснить.

— Я и не говорю, что ею движет зло. Скорей отчаяние.

Ни звука, кроме поскрипывания пола под ногами доктора, который ходил из угла в угол. Наконец Чарльз заговорил снова.

— Что вы советуете?

— Предоставить все дело мне.

— Вы повидаетесь с ней?

— Я надену походные сапоги. Я разыщу ее и скажу, что вас неожиданно куда-нибудь вызвали… И вы действительно должны уехать, Смитсон.

— Случилось так, что у меня неотложные дела в Лондоне.

— Тем лучше. И я советую вам перед отъездом рассказать все мисс Фримен.

— Я уже и сам так решил. — Чарльз поднялся. Но лицо Сары все еще стояло у него перед глазами. — А она… Что вы собираетесь делать?

— Многое зависит от ее душевного состояния. Вполне возможно, что при нынешних обстоятельствах ее удерживает от безумия лишь уверенность, что вы питаете к ней сочувствие или даже нечто большее. Боюсь, что удар, который она испытает от того, что вы не придете, может вызвать еще более глубокую меланхолию. Это следует предвидеть.

Чарльз опустил глаза.

— Но вы не должны возлагать вину на себя. Не было бы вас, был бы кто-нибудь другой. Такое положение вещей может отчасти облегчить дело. Я знаю, что надо предпринять.

Чарльз уставился на ковер.

— Дом умалишенных.

— Коллега, о котором я упоминал… он разделяет мои взгляды на лечение таких больных. Мы сделаем все возможное. Вы готовы на некоторые затраты?

— На что угодно, лишь бы от нее избавиться… не причиняя ей вреда.

— Я знаю одну частную лечебницу в Эксетере. Там есть пациенты моего друга Спенсера. Она основана на разумных и просвещенных началах. Пока нет надобности ни в каком государственном заведении.

— Боже сохрани. До меня доходили самые ужасные слухи.

— Не беспокойтесь. Лечебницу Спенсера можно считать образцовой.

— Надеюсь, речь идет не о принудительном лечении?

Чарльз почувствовал себя предателем — обсуждать ее как некий клинический случай, думать, что ее заперли в какую-то келью…

— Ни в коем случае. Речь идет о месте, где могут зажить ее душевные раны, где с ней будут бережно обращаться, где найдут для нее занятие… и где она сможет воспользоваться блестящим опытом и заботой доктора Спенсера. У него уже были такие больные. Он знает, что надо делать.

Чарльз заколебался, потом встал и протянул Грогану руку. В его теперешнем состоянии требовались приказы и рецепты, и, получив их, он сразу почувствовал себя лучше.

— Вы спасли мне жизнь.

— Чепуха, дружище.

— Нет, это совсем не чепуха. Я до конца дней своих буду у вас в долгу.

— В таком случае позвольте мне надписать на векселе имя вашей невесты.

— Я оплачу этот вексель.

— И дайте этому прелестному созданию время. Лучшие вина выдерживают дольше всего.

— Боюсь, что если говорить обо мне, то речь пойдет о вине весьма низкого качества.

— Что за вздор! — Доктор хлопнул его по плечу. — Кстати, вы ведь читаете по-французски?

Чарльз удивленно кивнул. Гроган порылся в шкафу, нашел какую-то книгу и, прежде чем вручить ее гостю, пометил карандашом отрывок. — Весь отчет о процессе вам читать не нужно. Но я хотел бы, чтобы вы просмотрели медицинское заключение, представленное защитой.

Чарльз взглянул на заголовок.

— Вместо касторки?

Маленький доктор многозначительно усмехнулся.

— Что-то в этом роде.

28
Вольно судить, что истинно, что ложно,

Но ценность скорых выводов ничтожна:

Наденет пояс пробковый юнец —

И мнит, что он уж опытный пловец.

Артур Хью Клаф. Высшая смелость (1840)


Я не отринут! Не забыт!

Я к ней стремлюсь, безгласный…

Но гневный Божий глас гремит.

«Остановись, несчастный!»

Мэтью Арнольд. Озеро (1852)

Происходивший в 1835 году процесс лейтенанта Эмиля де Ла Ронсьера, [209] с точки зрения психиатрии, одно из самых интересных дел начала девятнадцатого века. Сын грубого служаки графа де Ла Ронсьера Эмиль был, по-видимому, довольно легкомыслен (он имел любовницу и влез в большие долги), однако ничем не отличался от молодых людей своей страны, эпохи и профессии. В 1834 году он служил в знаменитом Сомюрском кавалерийском училище в долине Луары. Его командиром был барон де Морель, имевший чрезвычайно неуравновешенную шестнадцатилетнюю дочь по имени Мари. В те времена дом командира служил своего рода столовой и клубом для офицеров гарнизона. Однажды вечером барон, такой же самодур, как и отец Эмиля, но гораздо более влиятельный, вызвал лейтенанта к себе и в присутствии других офицеров и нескольких дам гневно приказал ему покинуть свой дом. На следующий день Ла Ронсьеру предъявили целую пачку гнусных анонимных писем, полных угроз по адресу де Морелей. Все они свидетельствовали о непостижимом знакомстве с самыми интимными подробностями жизни семейства и все — первый вопиющий промах обвинения — были подписаны инициалами лейтенанта.

Но самое худшее было впереди. В ночь на 24 сентября 1834 года шестнадцатилетняя Мари разбудила свою гувернантку и в слезах рассказала ей, как Ла Ронсьер в полной офицерской форме только что забрался в окно ее спальни, расположенной рядом со спальней гувернантки, запер дверь, изрыгал непристойные угрозы, ударил ее в грудь, укусил за руку, после чего заставил поднять подол ночной сорочки и нанес ей рану в верхнюю часть бедра. Затем удалился тем же путем, которым пришел.

На следующее утро другой лейтенант, по слухам пользовавшийся благосклонностью Мари де Морель, получил чрезвычайно оскорбительное письмо, опять якобы от Ла Ронсьера. Состоялась дуэль. Серьезно раненный Ла Ронсьером противник и его секундант отказались признать, что письмо было подделано. Они пригрозили Ла Ронсьеру, что, если он не подпишет признания в своей виновности, они расскажут все его отцу, в противном же случае обещали замять дело. Проведя ночь в мучительных сомнениях, Ла Ронсьер согласился дать свою подпись.

Затем он испросил отпуск и уехал в Париж, надеясь, что на этом дело кончится. Однако в дом де Мореля продолжали приходить письма за его подписью. В одних говорилось, что Мари беременна, в других — что ее родителей скоро убьют, и тому подобное. Терпение барона лопнуло. Ла Ронсьера взяли под арест.

Число фактов, свидетельствующих в пользу обвиняемого, было так велико, что сегодня просто не верится, что его вообще могли отдать под суд, а тем более признать виновным. Во-первых, всему Сомюру было известно, что Мари ревнует Ла Ронсьера к своей красавице матери, которой он открыто восхищался. Далее, в ночь покушения дом де Мореля был окружен часовыми, но никто не заметил ничего подозрительного, хотя спальня, о которой шла речь, находилась на верхнем этаже дома и проникнуть в нее можно было только по лестнице, а чтобы ее принести и установить, требовалось по меньшей мере три человека, и, следовательно, эта лестница должна была оставить следы на мягкой земле под окном… а между тем защита установила, что никаких следов там нет. Более того, стекольщик, заменявший стекло, разбитое злоумышленником, показал, что все осколки выпали наружу, а дотянуться до задвижки сквозь пробитое маленькое отверстие было невозможно. Защитник спросил, почему во время нападения Мари ни разу не позвала никого на помощь, почему шум не разбудил обычно чутко спящую мисс Аллен, почему она и Мари снова уснули, не разбудив даже мадам де Морель, которая все это время спала этажом ниже; почему рана на бедре была подвергнута обследованию лишь через несколько месяцев после этого инцидента (и была тогда признана легкой царапиной, к тому времени совершенно зажившей); почему Мари всего через два дня отправилась на бал и продолжала вести вполне нормальную жизнь вплоть до ареста Ла Ронсьера — после чего с ней тотчас же случился нервный припадок (причем защита установила, что он был далеко не первым в ее молодой жизни); каким образом письма могли снова и снова приходить в дом, даже когда Ла Ронсьер, не имея ни гроша за душой, томился в тюрьме в ожидании суда; почему автор анонимных писем, если он был в здравом уме, не только не изменил свой почерк (который легко было подделать), но еще и подписывал их своим именем; почему в письмах не было ни орфографических, ни грамматических ошибок (изучающим французский язык будет приятно узнать, что Ла Ронсьер неизменно забывал о согласовании причастий прошедшего времени), которые изобиловали в подлинных письмах подсудимого, представленных для сравнения; почему он дважды сделал ошибку даже в своем собственном имени; почему изобличающие подсудимого письма были написаны на точно такой же бумаге — о чем дал показания величайший эксперт того времени, — какая была найдена в секретере Мари. Короче говоря, почему, почему, почему? Наконец, защитник также упомянул, что сходные письма приходили в парижский дом де Мореля и раньше, причем в то время, когда Ла Ронсьер служил на другом конце света, в Кайенне. [210]

Однако последняя несправедливость процесса (на котором в числе многих других знаменитостей присутствовали Гюго, Бальзак и Жорж Санд) заключалась в том, что суд не допустил перекрестного допроса главной свидетельницы обвинения — Мари де Морель. Она давала показания холодно и сдержанно, но председатель суда под грозными взглядами барона и внушительной фаланги его знатных родственников решил, что ее «стыдливость» и ее «болезненное нервное состояние» не позволяют продолжать допрос.

Ла Ронсьер был признан виновным и приговорен к десяти годам тюрьмы. Почти все известные европейские юристы выступили с протестами, но тщетно. Мы можем понять, почему он был осужден или, вернее, что заставило суд признать его виновным — социальный престиж, миф о непорочной девственнице, невежество в области психологии, бурная общественная реакция на пагубные идеи свободы, распространенные французской революцией.

Теперь позвольте мне перевести страницы, отмеченные доктором Гроганом. Они взяты из «Observations medico-psychologiques» [211] доктора Карла Маттеи, известного в свое время немецкого врача — сочинения, написанного в поддержку безуспешной апелляции на приговор Ла Ронсьеру. У Маттеи хватило проницательности записать даты наиболее непристойных писем, кульминацией которых явилась попытка изнасилования. Оказалось, что они точно совпадают с месячным, то есть менструальным циклом. Проанализировав свидетельские показания и улики, представленные суду, герр доктор в несколько моралистическом тоне переходит к разбору душевной болезни, которую мы сегодня называем истерией, то есть симуляции симптомов недуга с целью привлечь внимание и сочувствие окружающих — невроза или психоза, почти во всех случаях вызванного, как мы теперь знаем, подавлением полового инстинкта.

«Окидывая взором свою продолжительную врачебную практику, я припоминаю множество случаев, героинями которых были девушки, хотя их участие долгое время считалось невозможным…

Лет сорок назад среди моих пациентов была семья одного генерал-лейтенанта от кавалерии. Он владел небольшим имением в шести милях от города, где нес гарнизонную службу, и, проживая в своем имении, ездил на службу верхом. У него была очень красивая дочь шестнадцати лет. Она страстно желала, чтобы отец переехал в город. Чем именно она руководствовалась, осталось неизвестным, но она, несомненно, мечтала об обществе офицеров и о светских развлечениях. Чтобы добиться своего, она вступила на путь преступления — подожгла загородный дом. Один его флигель сгорел дотла. Его отстроили заново. Были предприняты новые попытки поджога, и однажды опять загорелась часть дома. После этого было совершено еще не менее тридцати попыток поджога. Несмотря на все старания, поджигатель так и не был найден. Было схвачено и допрошено множество разных людей. Единственное лицо, которое ни в чем не заподозрили, была та молодая и прекрасная невинная дочь. Прошло несколько лет; наконец ее поймали на месте преступления и приговорили к пожизненному заключению в исправительном доме.

В одном большом немецком городе прелестная молодая девушка из знатной семьи развлекалась сочинением анонимных писем с целью внести раздор в жизнь счастливой молодой супружеской четы. Она также распространяла злонамеренные сплетни о другой молодой девице, пользовавшейся всеобщим восхищением благодаря своим дарованиям и потому ставшей предметом зависти. Эти письма приходили в течение нескольких лет. На автора не упало и тени подозрения, хотя в них обвиняли многих других. Наконец она выдала себя, была обвинена и призналась в своем преступлении… За неблаговидные поступки она просидела много лет в тюрьме.

И сейчас, в то самое время и в том самом месте, [212] где я пишу эти строки, полиция расследует сходное дело…

Можно возразить, что Мари де Морель не стала бы причинять себе боль, чтобы достичь своей цели. Однако ее страдания были несравненно более легкими, чем те, которые имели место в других случаях, заимствованных из анналов медицины. Вот несколько любопытных примеров.

Профессор Герхольдт из Копенгагена знал одну привлекательную и образованную молодую девушку из состоятельной семьи. Подобно многим своим коллегам, он был совершенно ею обманут. В течение многих лет она обманывала всех с величайшей ловкостью и упорством. Она даже подвергала себя жесточайшим пыткам. Она втыкала сотни иголок в различные части своего тела, а когда начиналось воспаление или нагноение, требовала, чтобы их вырезали. Она отказывалась мочиться, и каждое утро ей удаляли мочу посредством катетера. Она сама впускала себе в мочевой пузырь воздух, который выходил при введении этого инструмента. В течение полутора лет она ничего не говорила, не двигалась и отказывалась принимать пищу, симулировала спазмы, обмороки и так далее. Прежде чем ее уловки были разоблачены, множество знаменитых врачей, в том числе из-за границы, обследовали ее и ужасались при виде подобных страданий. История ее мучений была описана во всех газетах, и никто не сомневался в подлинности ее болезни. Наконец в 1826 году истина была обнаружена. Единственным мотивом этой ловкой мошенницы (cette adroite trompeuse) было желание стать предметом восхищения и изумления мужчин и одурачить наиболее ученых, знаменитых и проницательных из них. Историю этого случая, столь важного с психологической точки зрения, можно найти в сочинении Герхольдта «Заметки о болезни Рахель Герц между 1807 и 1826 гг.».

В Люнебурге мать и дочь, желая привлечь к себе сочувствие с корыстной целью, замыслили махинацию, которую и осуществляли до конца с поразительной решимостью. Дочь жаловалась на невыносимую боль в одной груди, рыдала и причитала, прибегала к помощи врачей и испробовала все их снадобья. Боль продолжалась; заподозрили рак. Она сама без колебаний потребовала отрезать ей грудь, которая оказалась совершенно здоровой. Через несколько лет, когда сочувствие к ней ослабло, она вновь сыграла ту же роль. Вторая грудь была тоже удалена и найдена такой же здоровой, как и первая. Когда сочувствие вновь начало угасать, она стала жаловаться на боль в руке. Она хотела, чтобы ее тоже ампутировали. Однако возникли подозрения. Ее отправили в больницу, обвинили в притворстве и в конце концов заключили в тюрьму.

Лентин в своем «Дополнении к практической медицине» (Ганновер, 1798) приводит следующий случай, свидетелем которого был он сам. У одной молодой девушки после надреза мочевого пузыря и его шейки на протяжении десяти месяцев было извлечено щипцами не более и не менее как сто четыре камня. Эти камни она сама вводила себе в мочевой пузырь, хотя многократные операции вызывали у нее большую потерю крови и жесточайшие боли. До этого у нее бывали рвоты, конвульсии и бурные симптомы различного рода. Все это она проделывала с необычайным искусством.

После таких примеров, число которых легко умножить, кто станет утверждать, что какая-либо девушка, стремясь достичь желаемой цели, не способна причинить себе боль?». [213]


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №22  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:47 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
ти последние страницы Чарльз прочитал первыми. Они потрясли его до глубины души, ибо он понятия не имел о существовании подобных извращений, тем более у представительниц священного и невинного пола. Равным образом он, разумеется, не мог понять, что душевная болезнь истерического типа не что иное, как достойное сочувствия стремление к любви и опоре в жизни. Он обратился к началу отчета о процессе и вскоре почувствовал, что какая-то роковая сила приковывает его к этой книге. Едва ли стоит говорить, что он почти сразу отождествил себя с несчастным Эмилем Ла Ронсьером, а в конце отчета наткнулся на дату, от которой его мороз подрал по коже. В тот самый день, когда этот настоящий французский лейтенант был осужден, Чарльз родился на свет. На мгновенье в этой немой дорсетской ночи разум и наука растаяли как дым. Жизнь человека — темная машина. Ею правит зловещий гороскоп, приговор, который вынесен при рождении и обжалованию не подлежит. В конечном счете все сводится к нулю.

Никогда еще он не чувствовал себя менее свободным.

И менее чем когда-либо ему хотелось спать. Он посмотрел на часы. Без десяти четыре. Вокруг царили покой и тишина. Гроза миновала. Чарльз отворил окно и вдохнул холодный чистый весенний воздух. Над головою тускло мерцали звезды, невинные, далекие от всякого влияния — зловещего или благотворного. Где-то сейчас она? Тоже не спит, всего в какой-нибудь миле отсюда, в мрачной лесной тьме.

Пары «кобблера» и грогановского коньяка давно уже улетучились, оставив лишь глубокое чувство вины. Ему показалось, что в глазах ирландца промелькнула злорадная искорка — он как бы суммировал невзгоды этого незадачливого лондонского господина, о которых вскоре будет шептаться и сплетничать весь Лайм. Ведь всем известно, что соотечественники Грогана не умеют хранить тайны.

открыть спойлер
Как легкомысленно, как недостойно он себя вел! Вчера он утратил не только Винзиэтт, но и уважение к себе. Даже эта последняя фраза была совершенно излишней — он попросту утратил уважение ко всему на свете. Жизнь — узилище в бедламе. За самыми невинными масками таится самое отвратительное зло. Он — сэр Галаад, [214] которому показали, что Джиневра — шлюха.

Чтоб прекратить эти пустые размышления — о, если б он только мог действовать! — он схватил роковую книгу и снова прочитал несколько абзацев из сочинения Маттеи об истерии. На этот раз он усмотрел в нем уже меньше параллелей с поведением Сары. Он начал осознавать, что во всем виноват он сам. Он попытался вспомнить ее лицо, ее слова, выражение ее глаз, когда она их произносила, но понять ее не мог. Однако ему пришло в голову, что, возможно, он знает ее лучше, чем кто-либо другой. То, что он рассказал Грогану об их встречах… это он помнил, и почти слово в слово. Но не ввел ли он в заблуждение Грогана, стараясь скрыть свои настоящие чувства? Не преувеличил ли он ее странности? Не исказил ли ее слова?

Не осудил ли он ее, чтобы не осудить себя?

Он без конца шагал взад-вперед по гостиной, стараясь найти ответ на этот вопрос в своей душе и в своей уязвленной гордости. Допустим, она именно то, за что себя выдает, — грешница, да, но в то же время женщина исключительной смелости, которая отказывается предать забвению свой грех? Женщина, которая наконец ослабела в своей жестокой битве с прошлым и теперь взывает о помощи?

Почему он уступил Грогану свое право вынести ей приговор?

Потому что он больше заботился о сохранении приличий, чем о своей душе. Потому что у него не больше свободы воли, чем у аммонита. Потому что он — Понтий Пилат, и даже хуже, ибо не только оправдал распятие, но подталкивал и даже вызывал события, которые теперь привели к его осуществлению — ведь все проистекло из этой второй встречи, когда она хотела уйти, а он втянул ее в спор по поводу ее положения.

Он снова открыл окно. Прошло два часа с тех пор, как он открывал его в первый раз. Теперь на востоке забрезжил слабый свет. Он посмотрел на бледнеющие звезды.

Судьба.

Эти глаза.

Он стремительно повернулся.

Если он встретит Грогана — ничего страшного. Свое ослушание он объяснит велением совести. Он пошел в спальню. И там, с мрачным видом, отражавшим внутреннюю, внушающую трепет ему самому непостижимую решимость, которая теперь им овладела, начал переодеваться.

29
Ветер утренний тронул листы,

Но Планета Любви не погасла…

А. Теннисон. Мод (1855)

Особое благоразумие состоит также и в том, чтобы совершать поступки не из одного лишь желания их совершить, а напротив, по велению долга и здравого смысла.

Мэтью Арнольд. Записные книжки (1868)

Красноватое солнце как раз выходило из-за волнистой линии сизых холмов, едва различимых за Чезилской косой, когда Чарльз, если и не в костюме наемного плакальщика на похоронах, то с соответствующим выражением лица вышел из дверей «Белого Льва». Безоблачное небо, промытое вчерашнею грозой, отливало прозрачной нежной синью, а воздух был бодрящий и чистый, как свежий лимонный сок. Если вы встанете в такой час сегодня, весь Лайм будет в вашем единоличном распоряжении. Однако во времена Чарльза люди вставали гораздо раньше, и оттого ему не выпала на долю такая удача; но люди, которые попадались навстречу, отличались приятным отсутствием светских претензий и первобытной бесклассовостью простых смертных, которые встают на заре и отправляются на работу. Двое-трое прохожих сердечно приветствовали Чарльза; в ответ он не слишком любезно кивнул и помахал им на ходу ясеневой палкой. Он искренне желал всем этим добрым людям провалиться сквозь землю и очень обрадовался, когда город остался позади и он свернул на дорогу, ведущую к террасам. Однако как он ни цеплялся за свою хандру, от нее (равно как и от подозрения — которое я скрыл, — что пошел он туда, руководствуясь старинной поговоркой «двум смертям не бывать, одной не миновать», а отнюдь не благородными побуждениями) очень скоро не осталось и следа — быстрая ходьба согрела его изнутри, а внутреннее тепло еще больше усилилось внешним, которое принесли с собой лучи утреннего солнца. Оно было непривычно ясным, это раннее, ничем не оскверненное солнце. Казалось, оно даже пахнет — разогретым камнем, обжигающей фотонной пылью, что струится сквозь мировое пространство. На каждой травинке переливалась жемчужная капелька росы. На склонах, высившихся над тропой, в косых солнечных лучах медово золотились стволы ясеней и платанов, вздымавших ввысь своды свежей зелени; в них было нечто таинственно религиозное, но то была религия, существовавшая до всяких религий, — вокруг разливался какой-то друидический бальзам, [215] какая-то сладостная зелень, зеленая бесконечность разнообразнейших оттенков, местами даже черная в далеких тайниках листвы, от самого яркого изумруда до самого бледного хризолита. Лисица перебежала ему дорогу и как-то странно на него взглянула, словно Чарльз вторгся в ее владения, а вслед за нею, со сверхъестественно жутким сходством, с сознанием того же богоданного права на эту землю, на него задумчиво подняла глаза косуля и, окинув его своим царственным взором, тихонько повернулась и скрылась в чаще. В Национальной галерее есть картина Пизанелло, в которой живо схвачено точь-в-точь такое же мгновение: святой Евстахий [216] в лесу эпохи раннего Возрождения среди зверей и птиц. Святой так потрясен, словно над ним сыграли злую шутку; всю его самоуверенность смыло внезапно открывшейся ему глубочайшей тайной природы — всеобщим параллелизмом сущего.

Но не только эти два зверя были исполнены некоего тайного значения. На деревьях заливались певчие птицы — синички, воробьи, черные дрозды; ворковали лесные голуби, придавая этому безветренному утру безмятежность вечера, лишенную, однако, его элегической грусти. Чарльзу казалось, будто он шагает по страницам бестиария, [217] такого прекрасного, нарисованного так тонко и тщательно, что каждый листок, каждая пичужка, каждая веточка принадлежит какому-то исполненному совершенства миру. Он на секунду остановился, потрясенный этим ощущением предельно детализированной вселенной, в которой все имеет свое назначение и все неповторимо. Крошечный королек уселся на верхушку куманики в каком-нибудь десятке футов от него и громко запел свою страстную песнь. Чарльз увидел его блестящие черные глаза, красновато-желтое раздутое пением горло — миниатюрный комок перьев, ухитрившийся, однако, стать ангелом-провозвестником эволюции: я — это я, и ты не смеешь меня не замечать. Чарльз стоял как святой на картине Пизанелло, изумленный, пожалуй, больше своим собственным изумлением перед этим миром, который существовал так близко, почти вплотную к удушливой пошлости каждого обыденного дня. В те короткие мгновенья, что длилась эта вызывающая песнь, любой обычный час, любое место — а потому вся бесконечная вереница мест, где Чарльз проводил свои дни, — показались ему безвкусными, вульгарными и грубыми. Ужасающая скука человеческой действительности расщепилась до основания; самое сердце жизни пульсировало в горле королька.

Казалось, эта торжествующая трель возвещала действительность гораздо более глубокую и странную, нежели псевдо-Линнеева действительность, которую Чарльз ощутил этим ранним утром на берегу, — возвещала, быть может, отнюдь не оригинальную истину, что жизнь превалирует над смертью, индивидуум над видом, экология над классификацией. Сегодня мы считаем такие истины само собой разумеющимися, и нам трудно представить себе, какой зловещий смысл открылся Чарльзу в загадочном призыве королька. Ибо за хрупким зданием человеческих установлений ему привиделись не новые глубины, а скорее всеобщий хаос.

И, кроме того, в этом благодарственном молебне природы содержалась и более близкая ему горечь, ибо Чарльз почувствовал себя во всех отношениях отлученным. Он изгнан, рай навсегда потерян. И вновь он уподобился Саре — ему было позволено стоять здесь, посреди Эдема, но не наслаждаться им, а лишь завидовать восторгу королька.

Он пошел по тропинке, по которой раньше ходила Сара и которая была скрыта от взоров обитателей сыроварни. И весьма кстати, ибо бренчание ведра предупредило его, что сыровар или его жена где-то поблизости. Итак, он углубился в лес и сосредоточенно зашагал дальше. Какое-то параноическое перемещение вины внушило ему чувство, будто деревья, кусты, цветы и даже неживые предметы неотступно за ним следят. Цветы стали глазами, камни обрели уши, стволы обличающих его деревьев превратились в многоголосый греческий хор.

Добравшись до того места, где тропа разветвлялась, он взял влево. Тропинка вилась по густому подлеску и по все более пересеченной местности, ибо здесь почва начала подвергаться эрозии. Море подошло ближе; оно было молочно-голубым и бесконечно спокойным. Берег постепенно выравнивался — у зарослей здесь удалось отвоевать цепочку небольших лужаек, и примерно в сотне ярдов к западу от последней из них в маленькой лощине, которая в конце концов спускалась к краю утесов, Чарльз увидел тростниковую крышу амбара. Тростник был старый, поросший мхом, отчего это маленькое каменное строение казалось еще более мрачным и унылым. Первоначально здесь было летнее обиталище какого-нибудь пастуха, теперь сыровар держал в нем сено; сегодня от него не осталось и следа, настолько сильному разрушению подверглась эта местность за последние сто лет.

Чарльз остановился и посмотрел вниз на амбар. Он ожидал увидеть там женскую фигуру, и оттого, что это место казалось таким заброшенным, еще более разнервничался. Он стал осторожно спускаться к нему, как человек, пробирающийся сквозь джунгли, в которых полным-полно тигров. Каждую минуту он ожидает нападения и не слишком полагается на свое умение владеть ружьем.

Старая дверь была закрыта. Чарльз обошел вокруг маленького строения. Сквозь квадратное окошко в восточной стене он заглянул в темноту, и на него пахнуло затхлым запахом прошлогоднего сена. Оно было свалено в кучу в конце амбара против двери. Он обошел остальные стены. Сары нигде не было видно. Он оглянулся в ту сторону, откуда пришел, думая, что мог ее опередить. Но одичавшая земля все еще покоилась в мирном утреннем сне. Он помешкал, достал часы, подождал еще минуты две или три, не зная, что делать дальше, и наконец толкнул и отворил дверь амбара.

Он увидел грубый каменный пол, а в дальнем конце две или три ломаные загородки с сеном, которое еще можно было пустить в дело. Однако разглядеть этот дальний конец было трудно, потому что через окошко в амбар вливался яркий солнечный свет. Чарльз подошел к этой косой полосе света и вдруг в ужасе отпрянул. На гвозде, вбитом в деревянный столб, что-то висело. Это был черный капор. Быть может, прочитанное накануне ночью внушило ему леденящее предчувствие, что под изъеденной жучком дощатой перегородкой, за этим капором, висящим там подобно жуткому напившемуся крови вампиру, скрывается что-то ужасное, чего он еще не видит. Не знаю, что он ожидал там увидеть — какое-нибудь зверски изувеченное тело, труп… он уже готов был повернуться, выскочить из амбара и кинуться обратно в Лайм. Но какое-то слабое подобие звука заставило его шагнуть вперед. Он боязливо перегнулся через загородку.

30
Чем больше форма общения данного общества, а следовательно и условия господствующего класса, развивают свою противоположность по отношению к ушедшим вперед производительным силам, чем больше вследствие этого раскол в самом господствующем классе, как и раскол между ним и подчиненным классом, — тем неправильней становится, конечно, и сознание, первоначально соответствовавшее этой форме общения, т. е. оно перестает быть сознанием, соответствующим этой последней; тем больше прежние традиционные представления этой формы общения, в которых действительные личные интересы и т. д. и т. д. сформулированы в виде всеобщих интересов, опускаются до уровня пустых идеализирующих фраз, сознательной иллюзии, умышленного лицемерия. Но чем больше их лживость разоблачается жизнью, чем больше они теряют свое значение для самого сознания, — тем решительнее они отстаиваются, тем все более лицемерным, моральным и священным становится язык этого образцового общества.

К. Маркс. Немецкая идеология (1845–1846) [218]

Сара, разумеется, пришла домой — хотя слово «дом» при данных обстоятельствах звучит издевательски — раньше, чем миссис Фэрли. Она сыграла свою обычную роль в вечерних благочестивых бдениях миссис Поултни, после чего на несколько минут удалилась к себе в комнату. Миссис Фэрли воспользовалась удобным случаем, и этих нескольких минут ей как раз хватило. Она сама пришла и постучала в дверь Сариной комнаты. Сара открыла дверь. На лице ее была обычная маска смиренной скорби, тогда как миссис Фэрли захлебывалась от восторга.

— Вас ждет хозяйка. Сию минуту, пожалуйста.

Сара опустила глаза и еле заметно кивнула. Экономка бросила на эту кроткую голову язвительный, кислый, как уксус, взгляд и, зловеще шелестя юбками, исчезла. Однако вниз она не пошла, а ждала за углом, пока не услышала, как секретарша-компаньонка открыла и закрыла за собою дверь в гостиную миссис Поултни. Тогда она тихонько прокралась к двери и стала слушать.

Миссис Поултни на этот раз не восседала на своем троне, а стояла у окна, красноречиво демонстрируя грешнице свою спину.

— Вы хотели со мной поговорить?

Но миссис Поултни явно этого не хотела, ибо она не обернулась и не издала ни звука. Возможно, ее заставило замолчать отсутствие обычного титула «сударыня» — тон Сары ясно свидетельствовал, что отсутствие это не случайно. Сара переводила взгляд с черной спины на столик, стоявший между нею и хозяйкой. Ей сразу бросилось в глаза, что на нем лежит конверт. Она едва заметно сжала губы — решительно или возмущенно, сказать трудно, — но больше ничем не показала, что замечает леденящее презрение августейшей особы, которая, по правде говоря, еще не выбрала наилучшего способа раздавить змею, столь неосмотрительно пригретую ею на своей груди. В конце концов миссис Поултни остановила выбор на одном-единственном ударе топора.

— В этом пакете ваше месячное жалованье. Вы возьмете его вместо предупреждения об увольнении. Вы покинете этот дом завтра утром, и как можно раньше.

В ответ Сара дерзко пустила в ход оружие самой миссис Поултни. Она не двинулась с места и ничего не ответила, и вышеозначенной даме пришлось снизойти до того, чтобы в ярости обернуться и показать ей свое бледное лицо, на котором горели два красных пятна подавленного негодования.

— Вы слышали, что я сказала, мисс?

— Разве мне не объяснят, что случилось?

— Вы осмеливаетесь мне грубить?

— Я осмеливаюсь спросить, за что меня увольняют.

— Я напишу мистеру Форсайту. Я добьюсь, чтобы вас посадили под замок. Вы оскорбляете общественные приличия.

Этот стремительный залп возымел некоторое действие. На щеках Сары тоже запылали два красных пятна. Наступило молчание; вздувшаяся от возмущения грудь миссис Поултни вздулась еще больше.

— Я приказываю вам немедленно покинуть эту комнату.

— С превеликим удовольствием. Тем более, что я не видела здесь ничего, кроме лицемерия.

Выпустив эту парфянскую стрелу, [219] Сара направилась к двери. Однако миссис Поултни принадлежала к числу тех актрис, которые не уступят никому права произнести последнюю реплику; впрочем, возможно, я к ней несправедлив, и она пыталась — хотя тон ее отнюдь об этом не свидетельствовал — совершить некий акт благотворительности.

— Возьмите ваше жалованье!

Сара обернулась и покачала головой.

— Можете оставить его себе. И если столь ничтожная сумма окажется достаточной, я советую вам купить какое-нибудь орудие пытки. Я уверена, что миссис Фэрли с радостью поможет вам применять его ко всем тем несчастным, которые попадут к вам в руки.

На какое-то немыслимое мгновение миссис Поултни уподобилась Сэму: то есть застыла на месте, разинув свою огромную злобную пасть.

— Вы… вы… за… это… ответите.

— Перед Богом? Уверены ли вы, что на том свете он станет вас слушать?

В первый раз за все время их знакомства Сара улыбнулась миссис Поултни еле заметной, но проницательной и красноречивой улыбкой. Несколько секунд хозяйка смотрела на нее изумленно, скорее даже жалобно, словно Сара была не Сара, а сам Дьявол, который явился требовать свое. Затем, словно рак, попятилась к креслу и грохнулась в почти непритворный обморок. Сара несколько секунд не сводила с нее взгляда, после чего шагнула к двери и быстро ее отворила. Поспешно выпрямившаяся экономка испуганно отпрянула, словно опасаясь, что Сара на нее бросится. Но Сара отошла в сторону и, показав на миссис Поултни, которая, задыхаясь, теребила ворот, позволила миссис Фэрли кинуться ей на помощь.

— Ах вы, нечестивая Иезавель! [220] Вы ее убили!

Сара ничего не ответила. Проследив за тем, как миссис Фэрли подносит хозяйке нюхательную соль, она повернулась и отправилась к себе в комнату. Там она подошла к зеркалу, не глядя в него, медленно закрыла лицо руками и так же медленно убрала их от глаз. То, что она увидела, вынести было невозможно. Две секунды спустя она уже стояла на коленях возле своей кровати и молча плакала, уткнувшись в ветхое покрывало.

Лучше бы она молилась? Но она была уверена, что молится.

31
Когда дыханье грудь стесняет,

Когда касанье рук пронзает,

Как меч — нет, слаще и больней, —

Сердца и нервы двух людей;

Когда встречаться с тем, кто рядом,

И жаждешь, и страшишься взглядом,

А встретясь, сразу не поймешь,

Что предвещает эта дрожь, —

Кто растолкует сон чудесный?

Что это — песнь любви небесной?

Иль пошлый, но вполне земной

Мотив, знакомый и родной

Нам всем, живущим под луной?..

Артур Хью Клаф. Любовь и разум (1844)

А теперь она спала.

Именно это постыдное зрелище представилось взору Чарльза, когда он, собрав в кулак все свои нервы, решился наконец заглянуть за перегородку. Она лежала, свернувшись калачиком, как ребенок, укрытая своим старым пальто; ноги она подобрала под себя, спасаясь от ночной стужи; она лежала к нему спиной, и он заметил, что под голову она подстелила темно-зеленый шарф, наверно для того, чтобы уберечь от сенной трухи свою единственную драгоценность — распущенные волосы. В полной тишине было слышно и видно, как легко и ровно она дышит, и на мгновенье ее безмятежный сон показался Чарльзу непростительным преступлением.

И в то же время в нем вспыхнуло и стало разгораться желание защитить ее. Оно охватило его с такой внезапной остротой, что он еле отвел взгляд и отвернулся, шокированный столь бесспорным подтверждением того, в чем обвинил его доктор Гроган. Инстинкт призывал его опуститься рядом с ней на колени, обнять ее, приласкать… нет, еще хуже, потому что полумрак, уединение, поза девушки вызывали неодолимые ассоциации со спальней, с постелью… Сердце у него колотилось, как будто он пробежал бегом не меньше мили. Животное начало бушевало в нем, а не в ней. Секундой позже он торопливо, молча направился назад, к выходу. Он обернулся; еще немного — и он ушел бы; и тут он услышал, как его собственный голос назвал ее по имени. Помимо его воли голос произнес:

— Мисс Вудраф!

Ответа не было.

Он снова окликнул ее, на этот раз чуть громче; темные, пугающие бездны пронеслись мимо, и он успел немного совладать с собой.

Он уловил какое-то движение, чуть слышный шорох; очевидно, она торопливо поднялась на колени, и над перегородкой вдруг возникла ее голова — в этом было что-то комическое, что-то от кукольного представления. Сквозь поднявшееся облачко пыли он уловил на ее лице испуг и растерянность.

— О, простите, простите меня…

Голова так же быстро исчезла. Он вышел наружу, где уже вовсю светило солнце. Над ним с пронзительным криком пролетели две чайки. Чарльз сделал несколько шагов в сторону, чтобы его нельзя было заметить со стороны поля, примыкавшего к сыроварне. Грогана он не боялся; да его он еще и не ждал. Но место было чересчур открытое; что, если хозяин сыроварни вздумает пойти за сеном… хотя к чему сейчас сено, когда луга покрыты свежей весенней травой? Но Чарльз был так растерян, что это трезвое соображение не пришло ему в голову.

— Мистер Смитсон!

Он сделал несколько шагов обратно к двери, чтобы она не успела позвать его еще раз, громче и тревожнее. Они остановились шагах в десяти друг против друга — Сара на пороге, Чарльз у самого угла амбара. Он заметил, что она успела наспех привести себя в порядок и надела пальто; шарф она держала в руках — по-видимому, она воспользовалась им вместо щетки. Глаза ее глядели обеспокоенно, но черты лица были еще смягчены сном, хотя щеки разрумянились от неожиданного и резкого пробуждения.

В ее облике сквозило что-то стихийное, необузданное. Это не была необузданность истерии или помешательства, а та стихийность, которую он расслышал в песенке королька — безудержность и нетерпение невинности. И точно так же, как давешний путь через рассветный лес развеял и рассеял его эгоистические, мрачные думы, ее страстное, открытое, непосредственное лицо развеяло и рассеяло все клинические кошмары, которые заронили в его сознание два почтенных представителя медицинской науки — доктор Маттеи и доктор Гроган. Вопреки Гегелю, викторианцы не умели мыслить диалектически: они не рассматривали положительное и отрицательное как аспекты одного и того же явления, представляющего собою единство противоположностей. Они не любили и даже опасались парадоксов. Экзистенциалистские моменты были не для них; их устраивали четкие логические связи, цепочки причин и следствий; положительные, всеобъемлющие и все объясняющие теории, прилежно усвоенные и старательно применяемые. Разумеется, они при этом созидали и строили; мы же так привыкли разрушать и занимаемся этим столько времени, что созидание представляется нам занятием никчемным и бессмысленным, как пусканье мыльных пузырей. Поэтому Чарльз не мог понять — и объяснить себе, — что с ним творится. Он с усилием, неубедительно улыбнулся.

— Не увидит ли нас тут кто-нибудь?

Она взглянула, вслед за ним, в сторону скрытой за деревьями сыроварни.

— Сегодня в Аксминстере базарный день. Он уедет, как только подоит коров.

Однако она повернулась и вошла в амбар — и он за ней. Они остановились в нескольких шагах друг от друга; Сара стояла к нему спиной.

— Вы провели здесь всю ночь?

Она кивнула. Наступило минутное молчание.

— Вы, должно быть, голодны?

Она покачала головой; и снова их окутало молчание. Но теперь она заговорила сама:

— Вы все знаете?

— Я был в отлучке весь вчерашний день. Я не мог прийти раньше.

Снова пауза.

— Миссис Поултни оправилась?

— Насколько я знаю, да.

— Она меня теперь ненавидит.

— Все к лучшему, я в этом не сомневаюсь. Вам не место было в ее доме.

— А где мне место?

Он мысленно одернул себя — осторожнее, осторожнее в выборе слов!

— Ну, что вы… Стоит ли так уж себя жалеть? — Он подошел на два-три шага ближе. — Все очень обеспокоены вашим исчезновением. Вчера вас разыскивал целый отряд. Вечером, во время грозы.

Она порывисто обернулась, словно проверяя, правду ли он говорит, и поняла, что правду; на ее лице выразилось неподдельное изумление, и он, в свою очередь, понял, что она не лжет, когда услышал ее слова:

— У меня и в мыслях не было причинять людям столько хлопот.

— Пустое, не думайте об этом. Я полагаю, что подобная эскапада была для них даже развлечением. Но теперь ясно, что вы должны покинуть Лайм.

Она опустила голову. Очевидно, его голос прозвучал чересчур сурово. Немного поколебавшись, он шагнул вперед и положил руку ей на плечо.

— Не бойтесь. Я пришел, чтобы помочь вам уехать.

Он думал, что этот успокаивающий жест и слова будут первым шагом на пути к тому, чтобы загасить пламя, им же зажженное, — согласно теории доктора Грогана. Но если воспламенилось горючее, как можно бороться с огнем? Сара была вся огонь. Ее глаза горели пламенем; на жест Чарльза она ответила взглядом, полным страсти. Он хотел было убрать руку, но она опередила его и, схватив его руку, поднесла ее к губам. Тут он испуганно и резко отдернул ее; и Сара отпрянула, словно он ударил ее по лицу.

— Дорогая мисс Вудраф, прошу вас, возьмите себя в руки. Я…

— Не могу.

Эти два слова, произнесенные еле слышно, сковали Чарльзу язык. Он попробовал убедить себя, что она имела в виду только невозможность удержаться от изъявления своей признательности… только это, только это… Но почему-то вдруг ему припомнились строки Катулла: [221] «…Лишь тебя завижу, / Лесбия, владеть я бессилен сердцем, / Рта не раскрою. / Бедный нем язык. А по жилам — пламень / Тонкою струею скользит. Звенящий / Гул гудит в ушах. Покрывает очи / Черная полночь…» Катулл не сочинил этого сам: он переводил Сапфо, [222] а сапфическое описание остается по сей день лучшим физиологическим описанием любви в европейской медицине.

Сара и Чарльз стояли друг против друга, оба — если бы они только знали об этом! — во власти одних и тех же симптомов; она признавала их, он отрицал; но отрицавший не в силах был сдвинуться с места. В течение четырех-пяти секунд они пытались, каждый по-своему, подавить бурю чувств. Потом Сара — в буквальном смысле слова — не устояла. Она упала на колени у его ног. Слова полились с ее губ безудержным потоком:

— Я солгала вам, я нарочно сделала так, чтобы миссис Фэрли меня увидела, я знала, что она непременно донесет хозяйке.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №23  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:48 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Если Чарльзу и показалось, что он сумел хотя бы немного взять себя в руки, то теперь он снова утратил всякий контроль над собой. Он мог только молча смотреть на обращенное к нему лицо Сары. Очевидно, она ждала от него слов прощения и утешения, в то время как он сам ждал совета и помощи, потому что ученые медики опять его подвели. Все эти барышни из хороших семей, все эти поджигательницы и сочинительницы анонимных писем по крайней мере уважали господствовавшую в обществе черно-белую мораль: их надо было прежде поймать с поличным, чтобы вырвать у них признание вины.

Ее глаза наполнились слезами. На одной чаше весов богатство, безмятежное благополучие; а на другой? Незначительная активность слезных желез, дрожащие капельки влаги — нечто краткое, преходящее, неважное… И все же он стоял, не в силах сдвинуться с места; стоял словно под готовой прорваться плотиной, а не над плачущей женщиной.

— Но почему?..

И тогда она подняла на него глаза — с мольбой, с предельной искренностью; он прочел в них признание, смысл которого не оставлял сомнений и которое не нуждалось в словах; он увидел в этих глазах обнаженность, при которой невозможны были никакие увертки — уже нельзя было сказать: «Дорогая мисс Вудраф…»

Он медленно протянул к ней руки и помог ей подняться. Они по-прежнему не отрывали глаз друг от друга, словно были оба загипнотизированы. И она показалась ему — или это были только ее расширившиеся, бездонные глаза, в которых он тонул и хотел утонуть, — прекраснее всего на свете. Что скрывалось в их глубине? Ему было все равно. Миг оказался сильнее целой исторической эпохи.

открыть спойлер
Он обнял ее и увидел, как она покачнулась и закрыла глаза, приникнув к нему; и тогда он тоже закрыл глаза и нашел ее губы. Он ощутил их мягкую податливость — и одновременно близость всего ее тела, ее внезапно открывшуюся ему хрупкость, слабость, нежность…

Он резко оттолкнул ее от себя.

Панический взгляд — взгляд самого низкого преступника, пойманного на месте самого гнусного своего преступления, — и он повернулся и бросился к выходу — навстречу еще одной ужасной неожиданности. Чарльз ждал доктора Грогана; но это был не он.

32
Ждала, стояла в платье белом,

Взгляд на дорогу обратив;

А за стеной шкатулка пела

Свой механический мотив.

Томас Гарди. Музыкальная шкатулка

Прошедшей ночью Эрнестина не могла уснуть. Она прекрасно знала окна Чарльза в «Белом Льве» и не преминула заметить, что окна эти оставались освещенными далеко за полночь, когда ночная тишина в доме тетушки Трэнтер нарушалась лишь мелодичным похрапываньем хозяйки. Эрнестина чувствовала себя оскорбленной и виноватой примерно в равных долях — точнее говоря, так было поначалу. Но когда она — чуть ли не в пятнадцатый раз — потихоньку встала с постели проверить, горит ли еще свет в окнах Чарльза, и убедилась, что горит, чувство вины стало перевешивать. Она заключила, что Чарльз недоволен — и вполне обоснованно — ее давешним поведением.

Хотя накануне, расставшись с Чарльзом, Эрнестина сказала себе — а потом повторила тетушке Трэнтер, — что она ни чуточки, ни капельки не жалеет о Винзиэтте, вы, может быть, заподозрите ее в неискренности и подумаете: зелен виноград… Да, конечно, когда Чарльз уехал к дядюшке в имение, Эрнестина постаралась убедить себя, что ей придется милостиво согласиться на роль владелицы родового замка, и принялась даже составлять списки того, что надлежало сделать в первую очередь; однако крах именно этой перспективы она восприняла с известным облегчением. В женщине, которая держит в руках бразды правления большим поместьем, должно быть что-то от генерала; Эрнестина же была начисто лишена командирских амбиций. Она ценила комфорт и любила, чтобы слуги служили ей хотя бы верой, если не правдой; однако при этом она обладала вполне здравым и вполне буржуазным чувством меры. Иметь тридцать комнат, когда достаточно и пятнадцати, казалось ей расточительством. Быть может, такую относительную скромность запросов она унаследовала от своего отца, который был втайне убежден, что «аристократия» и «кичливое тщеславие» суть понятия равнозначные, хотя весьма существенная часть его доходов основывалась именно на этой человеческой слабости, а его собственный лондонский дом был обставлен с роскошью, которой позавидовали бы многие аристократы; и, кстати говоря, он ухватился за первую же возможность раздобыть дворянский титул для своей горячо любимой дочери. Надо, впрочем, отдать ему справедливость: если бы представился случай сделать ее виконтессой, он скорее всего решил бы, что это чересчур; но Чарльз был только баронет — как раз то, что нужно.

Я, пожалуй, несправедлив к Эрнестине — ведь она, в конце концов, была лишь жертва обстоятельств, продукт отнюдь не либеральной среды. Третье сословие всегда отличалось двойственностью в отношении к обществу; поэтому оно и являет собою столь странную смесь дрожжей и теста. Теперь мы склонны забывать, что буржуазия как класс всегда несла в себе революционную закваску, и видим в ней главным образом тесто — для нас буржуазия есть рассадник реакции, средоточие мерзости, символ неприкрытого эгоизма и конформизма. А между тем в двуликости третьего сословия кроется главное его достоинство, единственное, что может его оправдать: не в пример двум другим, антагонистическим классам, оно относится к себе критически — оно искренне и издавна презирает себя. Эрнестина не составляла тут исключения. Не только Чарльза резанул ее неожиданно ядовитый тон; он показался неприятным ей самой. Но ее трагедия (весьма распространенная и в наши дни) заключалась в том, что она не умела извлечь пользу из этого драгоценного самокритического дара — и пала жертвой присущей буржуазии вечной неуверенности в себе. Пороки своего сословия она рассматривала не как повод для того, чтобы отвергнуть классовую систему вообще, а лишь как повод для того, чтобы подняться выше. Осуждать ее за это нельзя: она была безнадежно хорошо приучена рассматривать общество как иерархическую лестницу — и свою собственную перекладину считала временной и вынужденной ступенькой к чему-то лучшему.

Не находя покоя («Я горю от стыда, я вела себя как дочь суконщика!»), Эрнестина вскоре после полуночи оставила всякие попытки заснуть, поднялась, накинула пеньюар и открыла свой тайный дневник. Может быть, Чарльз поймет, что и она не спит и казнит себя, если увидит во тьме, сгустившейся после грозы, ее одинокое освещенное окно… А тем временем она взялась за перо.

«Я не могу уснуть. Мой дорогой Ч. недоволен мною — я была так расстроена ужасной новостью о Винзиэтте, которую он привез. Я чуть не заплакала, так потрясло меня это известие, но вела себя очень глупо, произносила какие-то сердитые, недобрые слова — и молю Бога простить меня, потому что говорила я все это не из зависти и злобы, а только из любви к моему дорогому Ч. Когда он ушел, я долго и горько плакала. Пусть это послужит мне уроком — я должна всем сердцем, всей совестью воспринять прекрасные слова венчального обряда, должна приучиться почитать и слушаться супруга своего, даже если мои глупые чувства побуждают меня ему противоречить. Боже, помоги мне, научи меня со всею кротостью и охотою подчинять мое несносное упрямство и своеволие его мудрому знанию, полагаться во всем на его разумное суждение; научи, как навеки приковать себя к его сердцу, ибо „Только сладость Покаянья путь к Блаженству нам дарит“».

Вы, может быть, заметили, что в этом трогательном отрывке Эрнестина изменила своей обычной суховатой сдержанности; что ж, не только Чарльз умел петь на разные голоса. Она надеялась, что Чарльз заметит среди ночи ее светящееся раскаяньем окно; но она также надеялась, что в один прекрасный день сможет перечесть вместе с ним свои предсвадебные тайные признанья, которые сейчас могла поверить только дневнику. То, что она писала, предназначалось и для глаз ее земного жениха — но, как все викторианские дамские дневники, отчасти и для глаз жениха небесного. Она легла в постель с таким облегчением, она так духовно очистилась, она была теперь такой идеальной невестой нашему герою, что у меня не остается выбора — я как честный человек должен пообещать, что в конце концов неверный Чарльз вернется к ней.

Эрнестина еще спала крепким сном в своей спальне, когда внизу, на кухне, разыгралась небольшая драма. Сэм в то утро поднялся несколько позже хозяина. Когда он направлялся в гостиничную кухню в предвкушении плотного завтрака (надо заметить, что ели викторианские слуги уж никак не меньше хозяев, хоть и были в еде не слишком привередливы), коридорный окликнул его и сообщил, что хозяин ушел, оставив для него поручение: уложить и перевязать все вещи; в полдень они уезжают. Сэм перенес удар, не подав виду. Уложить, перевязать — на это хватит и полчаса. А у него есть дела поважнее.

Он поспешно зашагал к дому миссис Трэнтер. Что именно он там рассказал, не столь существенно, но его рассказ был явно окрашен в трагические тона, ибо тетушка Трэнтер, спустившись в кухню минутой позже (она, как истая сельская жительница, ложилась и вставала неприлично рано), увидела, что Мэри лежит головой на кухонном столе, сотрясаясь от рыданий. Находившаяся тут же кухарка всем своим высокомерно-саркастическим видом давала понять, что от нее сочувствия ждать нечего. Тетушка Трэнтер принялась расспрашивать Мэри — энергично, но ласково; довольно скоро установила причину ее горя; и, не в пример Чарльзу, постаралась облегчить его, как могла. Она разрешила Мэри отлучиться — до тех пор пока ее не потребует к себе мисс Эрнестина; а поскольку тяжелые парчовые занавеси на окнах Эрнестининой спальни обычно оставались задернутыми часов до десяти, это давало горничной не меньше чем трехчасовую отсрочку. Наградой миссис Трэнтер за ее доброту была самая благодарная улыбка, какую только видел свет в тот день. Через пять минут Сэм растянулся у всех на глазах посреди мостовой. Не стоит лететь по булыжникам сломя голову, даже если спешишь к такой красавице, как Мэри.

33
Тебя, любовь моя, сокрыть хочу от света;

О знанье тайное — дороже нет секрета!

Пусть то, что связывает нас,

Ничей чужой не видит глаз.

Артур Хью Клаф. Дипсихос (1852)

Трудно сказать, кто был поражен больше — хозяин, застывший в пяти шагах от дверей, или слуги, тоже застывшие от изумления в полусотне шагов от амбара. Они были настолько застигнуты врасплох, что Сэм позабыл даже убрать руку, которой обнимал Мэри за талию. Немую сцену нарушило появление четвертого действующего лица — Сары, показавшейся на пороге. Она появилась так порывисто и внезапно и так быстро исчезла снова, что ее можно было принять за наваждение. Но и этого оказалось достаточно. Рот у Сэма раскрылся, а рука бессильно опустилась.

— Какого черта ты тут делаешь?

— Гу… гуляю, мистер Чарльз.

— По-моему, тебе было приказано…

— Я уже все сделал, сэр. Все готово.

Чарльз видел, что Сэм нагло лжет. Мэри, со скромностью, которая ей очень шла, потупилась и отошла в сторонку, Чарльз помедлил и решительно зашагал к Сэму, в чьем мозгу уже проносились картины расчета на месте, физической расправы…

— Мы ж не знали, мистер Чарльз. Право слово, не знали.

Мэри украдкой взглянула на Чарльза, и в этом взгляде он уловил не только удивление и страх, но и еле заметный оттенок лукавого восхищения. Он обратился к ней:

— Будь добра, оставь нас на минутку.

Девушка кивнула и торопливо направилась прочь, чтобы не слышать их разговора. Чарльз повернулся к Сэму, который успел уже надеть раболепную лакейскую личину и, понурив голову, пристально рассматривал хозяйские сапоги..

— Ты знаешь, зачем я здесь. Я тебе объяснил.

— Так точно, сэр.

Чарльз продолжал, понизив голос:

— Я пришел сюда по просьбе врача, который занимается ее лечением. С его ведома и согласия.

— Так точно, сэр.

— И, повторяю, это не должно дойти до чужих ушей.

— Понимаю, мистер Чарльз.

— А она… понимает?

Сэм поднял глаза:

— Мэри? Да она скорей язык проглотит. Как Бог свят.

Теперь настала очередь Чарльза опустить голову. Он чувствовал, как его щеки заливаются краской.

— Хорошо. Я… я в долгу у тебя не останусь. Подожди-ка… — И он сунул руку в карман, чтобы вытащить кошелек.

— Боже упаси, мистер Чарльз! — Сэм попятился, изобразив на лице крайнее негодование — для бесстрастного наблюдателя, пожалуй, слегка наигранное. — Да чтоб я…

Рука Чарльза нерешительно застыла в кармане. Слуга и господин обменялись многозначительными взглядами. Думаю, что оба оценили прозорливость предложенной жертвы.

— Будь по-твоему. Я с тобой разочтусь. Только никому ни слова.

— Провалиться мне на этом месте, мистер Чарльз!

Немного постояв для вящей убедительности этой торжественной клятвы, Сэм повернулся и зашагал к своей Мэри, которая ждала, деликатно повернувшись спиной к говорившим, в зарослях дрока и папоротника шагов за двести от амбара.

Почему конечной целью своей прогулки они избрали амбар — об этом можно только догадываться; может быть, вас уже успело удивить и то, что Мэри, девушка разумная и рассудительная, так безутешно рыдала, узнав о предстоящей разлуке с Сэмом — на каких-нибудь несколько дней. Но оставим Сэма и Мэри, которые уже пустились в обратный путь: некоторое время они идут по лесу в полном молчании, потом украдкой переглядываются — и начинают трястись от беззвучного смеха; вернемся к Чарльзу, чье лицо все еще пылает румянцем стыда.

Он смотрел им вслед, пока они не исчезли из виду, а затем взглянул в сторону по-прежнему безмолвного, наглухо закрытого амбара. Собственное поведение пошатнуло основы его сокровенной сущности, но свежий воздух немного его отрезвил и дал собраться с мыслями. Как часто бывало, на помощь ему явился Долг. Да, он вел себя безрассудно: он не только не загасил запретное пламя, но преступным образом раздул его. И, быть может, в этот миг вторая жертва его безрассудства погибает в огне, перекидывает веревку через потолочную балку… Чарльз помедлил в нерешительности и двинулся назад, к амбару, к Саре.

Она стояла боком у оконного косяка, повернувшись так, чтобы снаружи ее не было видно: вероятно, пыталась услышать, о чем Чарльз говорил со своим слугой. Чарльз остановился у порога.

— Вы должны извинить меня за то, что я столь непростительно воспользовался вашим несчастливым положением. — Он помолчал и добавил: — Не только сегодня. — Она опустила глаза. Он с облегчением увидел, что она как будто сконфужена; прежнее страстное и необузданное выражение исчезло без следа. — Поверьте, я не хотел домогаться вашей… привязанности. Я вел себя как глупец. Как последний глупец. Я один во всем виноват. — Она смотрела себе под ноги, на грубый каменный пол, как обвиняемая, ждущая приговора. — Я причинил вам зло, сам того не желая. И теперь я прошу вас помочь мне загладить мою вину. — По-прежнему она не откликалась на его слова. — Дела требуют моего присутствия в Лондоне. Я не знаю еще, надолго ли мне придется уехать. — Она взглянула на него, но тут же снова отвела глаза, и он, запинаясь, продолжал: — Я думаю, что лучше всего вам перебраться в Эксетер. Прошу вас принять от меня вот этот кошелек с деньгами — считайте, что это взаймы… если так для вас легче… до тех пор пока вы не подыщете себе подходящего места… И если вам в будущем понадобится какое-либо денежное вспомоществование… — Тут Чарльз осекся и умолк. Ему был противен звук собственного голоса, деревянная официальность тона… Она повернулась к нему спиной.

— Значит, я больше никогда вас не увижу.

— Не стану вас разуверять.

— А между тем видеть вас — единственный смысл моей жизни.

Наступила пауза, и в воздухе повисла угроза — чего-то ужасного, непоправимого… Чарльз не решался облечь свои опасения в слова. Страх сковал его тяжелыми цепями; но избавление пришло внезапно — как помилование, которого уже не ждет приговоренный к смерти. Она обернулась и, по-видимому, прочла его мысли.

— Если бы я думала покончить с собой, то причины для этого у меня нашлись бы и раньше. — Она взглянула в окно. — Хорошо, я возьму у вас взаймы… я очень вам признательна.

На мгновенье он закрыл глаза, мысленно возблагодарив Небо, и положил кошелек — не тот, что вышивала Эрнестина! — на полку у порога.

— Вы согласны уехать в Эксетер?

— Если вы мне советуете.

— Советую самым настоятельным образом.

Она склонила голову.

— И вот что еще я должен вам сказать. В городе поговаривают, что вас собираются поместить в лечебницу для душевнобольных. — Ее глаза возмущенно сверкнули. — Эти слухи исходят, разумеется, из дома вашей бывшей хозяйки. Не принимайте их всерьез. Но тем не менее, может быть, для вас было бы спокойнее не возвращаться больше в Лайм. — Он помедлил в нерешительности и добавил: — Насколько я знаю, вас скоро опять примутся разыскивать. Поэтому я и пришел сюда так рано поутру.

— А мои вещи?..

— Я позабочусь о них. Я распоряжусь, чтобы ваш сундук доставили в Эксетер — на конечную станцию дилижансов. Я думал даже, что, если у вас хватит сил, лучше всего было бы дойти пешком до аксмутской развилки. Это помогло бы избежать… толков и пересудов. — Он беспокоился о себе не меньше, чем о ней. Но он знал, о чем просил. До Аксмута было добрых семь миль, а оттуда до перекрестка, где дилижанс подбирал пассажиров, еще не меньше двух.

Она согласилась и на это.

— И вы дадите знать миссис Трэнтер, как только подыщете себе место?

— У меня нет рекомендаций.

— Вы можете сослаться на миссис Тальбот. Да и на миссис Трэнтер тоже. Я ее предупрежу. И прошу вас — я знаю вашу независимость, — сразу же сообщите ей, если вам в будущем понадобится денежная поддержка. Это я тоже беру на себя и перед отъездом все улажу.

— Право же, это лишнее. — Она говорила тихо, почти неслышно. — Я вам и так обязана.

— Скорее я должен быть вам обязан.

Она взглянула ему прямо в глаза — и он снова почувствовал беспощадную пронзительность ее взгляда; она видела его насквозь, видела целиком.

— Вы необыкновенная женщина, мисс Вудраф. Я глубоко стыжусь, что не сумел понять этого раньше.

Она повторила за ним:

— Да, я необыкновенная.

Но в ее словах не было ни высокомерия, ни сарказма; они прозвучали, как горькая констатация простого факта. И вновь их окутало молчание. Он выдерживал его, пока хватало сил; потом, не придумав ничего более оригинального, вытащил из кармана часы — намек на то, что пора идти… Он остро чувствовал свою скованность, несуразность, свою униженность — по сравнению с ее достоинством; может быть, он еще чувствовал вкус ее губ…

— Вы не проводите меня до просеки?

Это было их последнее свидание — не мог же он показать ей, что стыдится ее общества. Даже появление Грогана уже ничего не изменило бы. Но Грогана не было видно. Сара шла впереди, ступая по сухому, омертвелому папоротнику и обходя живые, весенние кусты дрока; отблески утреннего солнца играли в ее волосах; она шла молча, не оборачиваясь. Чарльз отлично понимал, что Сэм и Мэри скорее всего наблюдают за ними; ну что ж — даже лучше, если их увидят вот так, открыто. Тропинка, петляя между деревьями, поднималась в гору и наконец вывела их на просеку. Сара обернулась. Он подошел к ней, протягивая руку.

Немного помедлив, она протянула ему свою. Он крепко пожал ее, запретив себе какое бы то ни было дальнейшее безумство.

— Я вас никогда не забуду, — молвила она еле слышно.

Она подняла к нему лицо и устремила на него взгляд, в котором можно было прочесть едва заметную мольбу; она словно просила его разглядеть что-то важное, пока еще не поздно: истину превыше всех его истин, чувство превыше всех его чувств, человеческую историю, более важную, чем все, что было ему известно об истории человечества. Как бесконечно много она могла бы ему сказать — и в то же время знала, что если он не способен понять это бесконечно многое без слов…

Мгновенье длилось долго. Потом он опустил глаза — и отпустил ее руку.

Минутой позже он оглянулся. Она стояла там, где он оставил ее, и смотрела ему вслед. Он приподнял шляпу. Она никак на это не отозвалась.

Спустя еще десять минут он подошел к калитке, от которой начинался спуск к сыроварне. С этого места открывался вид на поля, раскинувшиеся по склону; далеко внизу маячил Кобб. У начала тропы, ведущей к той самой калитке, где он сейчас стоял, Чарльз заметил знакомую приземистую фигуру. Он отступил назад, на секунду замешкался и затем решительно пошел вперед по просеке, направляясь к дороге, которая вела в город.

34
…И увядшую розу сорвет со стены.

Томас Гарди. Дождь и ветер

— Вы утром выходили.

Слова, которыми встретила его Эрнестина, явственно показали Чарльзу, что напрасно он поспешил переодеться после своей вылазки.

— Мне необходимо было собраться с мыслями. Я плохо спал.

— Я тоже. — Помолчав, она добавила: — Вчера вечером вы сказали, что вы совершенно без сил.

— Верно.

— Однако во втором часу у вас еще горел свет.

Чарльз довольно резко повернулся к окну.

— У меня было о чем поразмыслить.

Реплики Эрнестины в этом сухом диалоге при свете дня имеют мало общего с покаянным тоном ее ночных излияний. Но причина была не в одной прогулке: ей стало известно — через посредство Сэма, Мэри и вконец расстроенной тетушки Трэнтер, — что Чарльз предполагает нынче же уехать в Лондон. Она постановила ни за что на свете не допытываться, чем вызвана такая внезапная перемена в планах; пусть его светлость объяснит все сам, когда сочтет нужным.

Когда же он явился наконец — было уже почти одиннадцать — и она терпеливо и чинно ждала его в малой гостиной, он выказал странное пренебрежение — не вошел сразу к ней, а о чем-то долго совещался в прихожей с тетушкой Трэнтер, и притом так тихо, что слова нельзя было расслышать! Это было уже совсем нестерпимо, и Эрнестина вся кипела.

Может быть, чувство обиды усугублялось еще и тем, что Эрнестина сегодня особенно тщательно отнеслась к своему туалету и одета была весьма изысканно, а Чарльз совершенно этого не оценил. На ней было бледно-розовое утреннее платье с модными тогда плиссированными рукавами, которые расходились от узкой проймы воздушной пеной и плотно охватывали запястье. Платье очень выгодно оттеняло ее хрупкость, а белые ленты в гладкой прическе и нежный, но стойкий аромат лавандовой воды усиливали общий эффект. Это была сахарная Афродита — правда, с чуть заметными кругами под глазами, — восставшая с пенно-белой постели. Пренебречь ею было бы легче легкого. Но Чарльз, хоть и через силу, улыбнулся, сел рядом и ласково потрепал ее по руке.

— Дорогая моя, простите великодушно. Я сам не свой. Боюсь, что мне придется ехать в Лондон.

— О, Чарльз!

— Я огорчен не меньше вас. Однако новый поворот событий требует, чтобы я незамедлительно снесся с Монтегю. — Монтегю был поверенный, занимавшийся денежными делами Чарльза, — в те далекие дни, когда не существовало еще профессии финансовых экспертов, посредничающих между государством и налогоплательщиком.

— Разве нельзя повременить до моего отъезда? Осталось всего десять дней.

— Я успею вернуться и буду сопровождать вас в Лондон.

— А почему мистер Монтегю не может приехать сюда?

— Увы, никак невозможно — слишком много всяких бумаг. И еду я не только к нему. Я должен поставить обо всем в известность вашего батюшку.

Она отняла руку.

— Какое он к этому имеет отношение?

— Самое непосредственное, дитя мое. Ведь он препоручил вас моим заботам. А мое положение так существенно переменилось к худшему…

— Но ведь ваш независимый доход остается!

— Мм… да, разумеется, по миру я не пойду. Но есть разные другие осложнения. Наследственный титул…

— Я совсем забыла. Разумеется. Я ведь могу выйти замуж только за титулованную особу! — И она метнула на него взгляд, исполненный приличествующего случаю сарказма.

— Душа моя, запаситесь терпением. Об этом приходится говорить — ваш отец дает за вами богатое приданое. Разумеется, наши обоюдные чувства должны приниматься в расчет прежде всего. И однако существует… существует юридическая, договорная, так сказать, сторона брака, которая…

— Ах, все это чистейший вздор!

— Милая моя Тина…

— Вы прекрасно знаете, что родители позволили бы мне выйти за готтентота, если бы я захотела.

— Весьма возможно. Но даже самые любящие родители должны знать истинное положение вещей.

— Сколько комнат в вашем доме в Белгравии?

— Понятия не имею. — Он немного подумал. — Пожалуй, комнат двадцать.

— И вы сказали как-то, что ваш годовой доход составляет две с половиной тысячи. За счет моего приданого он увеличится.

— Речь сейчас не о том, сможем ли мы жить достаточно обеспеченно при изменившихся обстоятельствах.

— Хорошо. Допустим, папа из-за этих обстоятельств вам откажет в моей руке. Что тогда?

— Вы упорно не желаете меня понять. Я знаю, что велит мне долг. В таком сложном положении щепетильность не может быть излишней.

Обмениваясь этими репликами, они не решались взглянуть друг другу в глаза. Она опустила голову, всем своим видом выражая мятежное несогласие. Он поднялся и встал у нее за спиной.

— Это не более чем формальность. Но подобные формальности должны быть соблюдены.

Она упрямо глядела в пол.

— Мне надоело в Лайме. Здесь я, вижу вас реже, чем в Лондоне.

Он улыбнулся.

— Ну, это несерьезно.

— А мне так кажется.

Губы ее сжались; вдоль рта обозначилась недовольная складочка. Умилостивить ее было не так-то просто. Он пересек комнату и встал у камелька, облокотившись на каминную полку; улыбка не покидала его лица, но это была притворная улыбка, маска. Он не любил капризов Эрнестины; своеволие совсем не сочеталось с ее изысканным нарядом, задуманным как символ женской беспомощности и полной непригодности к чему бы то ни было вне сферы домашнего очага. За полтора десятилетия до того года, о котором я пишу, печально известная миссис Блумер [223] предприняла попытку реформировать дамскую моду в сторону большей практичности и ввести в обиход нечто вроде брючного костюма; но эта преждевременная и слабая попытка провалилась: кринолин решительно одержал верх — небольшая, но весьма важная деталь для понимания сути викторианцев. Разумному и практичному они предпочли вариант, не имеющий себе равных по неразумности и непрактичности в истории костюма, — при всем общеизвестном безрассудстве этого вида прикладного искусства: шестифутовый кринолин.

Как бы там ни было, мысли Чарльза во время затянувшейся паузы были сосредоточены не на несообразностях дамской моды, а на том, как бы поскорее распрощаться. К счастью для него, Тина воспользовалась этой же паузой для переоценки своей позиции, по зрелом размышлении она решила, что ведет себя не лучше горничной (тетушка Трэнтер успела объяснить, почему утром Мэри не явилась на ее звонок) и подымает шум по пустякам. В конце концов, речь всего о нескольких днях. Кроме того, мужчине важно, чтобы ему беспрекословно повиновались, а женщина должна уметь превратить беспрекословное послушание в орудие собственной конечной победы. Наступит время, когда Чарльзу придется поплатиться за свое сегодняшнее бессердечие. Она подняла голову и подарила его улыбкой, полной раскаяния.

— Вы будете писать мне каждый день?

Он нагнулся и дотронулся до ее щеки:

— Даю слово.

— И возвратитесь, как только сможете?

— Как только закончу все дела с Монтегю.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №24  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:49 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
— Я напишу папе и строго-настрого накажу ему, чтобы он вас сразу же отправил обратно.

Чарльз немедленно ухватился за этот благовидный предлог.

— И я собственноручно передам ваше письмо. Но напишите не откладывая — я уезжаю через час.

Она встала и протянула ему обе руки. Она ожидала, что он поцелует ее на прощанье. Он не мог заставить себя поцеловать ее в губы. Поэтому он взял ее за плечи, наклонился и слегка коснулся губами сперва одного виска, потом другого. После этого он двинулся было к дверям — но почему-то задержался. Эрнестина кротко и терпеливо глядела прямо перед собой — точнее, на Чарльзов темно-синий галстук, сколотый жемчужной булавкой. Что же мешало ему уйти? Сразу было трудно догадаться, если не заметить, что за нижние карманы его жилета цепко держались две нежные ручки. Он понял, какой ценой обязан купить свою временную свободу, и решился на уплату. Миры не обрушились под его ногами; звенящий гул не гудел в ушах, и очи не покрывала черная полночь, пока он стоял несколько секунд, прижавшись губами к губам Эрнестины. Но она была очень мила, платье прелестно подчеркивало ее фигурку; и в сознании Чарльза возник — возможно, скорее осязательный, чем зрительный — образ юного, хрупкого, изящного тела… Она припала головкой к его плечу и прижалась к нему; он стоял, поглаживая и похлопывая ее по спине и бормоча какие-то глупые слова, — и вдруг, к немалому своему замешательству, ощутил возбуждение. Это застигло его врасплох. Конечно, в своенравии Эрнестины, в ее маленьких капризах и прихотливой смене настроений угадывался скрытый до поры до времени темперамент… готовность в один прекрасный день приобщиться к новой для нее науке, с наслаждением вонзить зубки в пока еще запретный плод… Может быть, бессознательно Чарльза влекло к Эрнестине то, что испокон веков влечет нас к наивным и недалеким женщинам: убеждение, будто из них можно вылепить что угодно. Сознательно же он испытывал отвращение к себе: как могло в нем возникнуть плотское желание, если не далее как утром он целовал другую!

Он торопливо чмокнул Эрнестину в макушку бережно, но решительно отцепил ее ручки от своей жилетки, по очереди поцеловал их и ретировался.

открыть спойлер
На этом его испытания не закончились: у дверей в прихожей стояла Мэри, держа наготове его шляпу и перчатки. Ресницы ее были потуплены, но щеки пылали. Натягивая перчатки, он покосился на прикрытую дверь в гостиную.

— Сэм объяснил все насчет… нашей утренней встречи?

— Да, сэр.

— И ты… понимаешь?

— Да, сэр.

Он снял уже надетую перчатку и сунул руку в жилетный карман. Мэри не стала отступать назад и только ниже опустила голову.

— Что вы, сэр, не надо!

Но дело уже было сделано. Секундой позже она закрыла за Чарльзом дверь, медленно разжала свою маленькую — боюсь, не слишком белую — руку и поглядела на лежавшую у нее на ладони золотую монетку. Потом быстро прикусила ее своими белоснежными зубками, проверяя, не медная ли она, — точно так, как делал всегда при ней ее отец. Вряд ли она могла бы таким способом отличить медь от золота; она рассуждала просто: если монету пробуют на зуб, то ясно, что она золотая; все равно как если двое встречаются тайком на Вэрской пустоши, то ясно, что это грех.

Что может знать о грехе невинная сельская девушка? Этот вопрос требует обстоятельного ответа. А тем временем пусть Чарльз едет в Лондон без нас.

35
Благодаря тебе одной

Я дальше жить могу.

Томас Гарди. Ее бессмертие

В лазарете я видел много девочек четырнадцати и даже тринадцати лет от роду, до семнадцати лет включительно, которые помещены были сюда по причине беременности. Все они признавались, что совращение их имело место по пути на работу (связанную с сельским хозяйством) или с работы. Девочки и мальчики этого возраста ходят на работу за пять, шесть, а то и семь миль, ходят они небольшими группами по проселочным дорогам или по тропинкам между живыми изгородями. Я сам был свидетелем откровенно непристойных сцен между мальчиками и девушками четырнадцати-шестнадцатилетнего возраста. Однажды я видел, как человек пять или шесть мальчишек грубо приставали к девочке у самой дороги. Взрослые находились на расстоянии двадцати или тридцати ярдов, но не обращали на них никакого внимания. Девочка громко звала на помощь, что и заставило меня остановиться. Я видел также, как мальчишки-подростки купались в речке, а девушки от тринадцати до девятнадцати лет наблюдали за ними с берега.

Из Доклада правительственной комиссии по надзору за использованием детского труда (1867)

Что мы видим в девятнадцатом веке? Это было время, когда женщина почиталась святыней — и когда можно было купить тринадцатилетнюю девочку за несколько фунтов, а на часок-другой — и за несколько шиллингов. Когда в Англии было построено больше церквей, чем за всю ее предыдущую историю — и когда в Лондоне на каждые шестьдесят частных домов приходился один публичный (современное соотношение составляет скорее один на шесть тысяч). Когда священный характер брака и необходимость хранить добрачное целомудрие провозглашались со всех церковных кафедр, во всех газетных передовицах и публичных выступлениях — и когда частная жизнь многих видных государственных и общественных деятелей, начиная с будущего короля, [224] носила неслыханно (или почти неслыханно) скандальный по тем временам характер. Когда система уголовных наказаний из года в год смягчалась — и когда телесные наказания в школах приобрели такой широкий размах, что один француз всерьез принялся разыскивать английских предков в родословной маркиза де Сада. [225] Когда женское тело было надежнейшим образом скрыто от глаз — и когда умение скульптора ваять обнаженный женский торс почиталось мерой его мастерства. Когда ни одно значительное литературное произведение — будь то лирика, роман или драма — не позволяло себе по части чувственности заходить дальше поцелуя; когда доктор Баудлер [226] (дата смерти которого — 1825 год — напоминает нам, что дух викторианства пробудился задолго до официального начала викторианской эпохи [227] ) имел стойкую репутацию благодетеля читающей публики — и когда порнографическая литература издавалась в количествах, не превзойденных по сю пору. Когда о физиологических, в частности экскреторных, функциях человеческого тела запрещалось упоминать вслух — и когда санитарное состояние улиц и домов (первые уборные с приспособлениями для спуска воды появились только в конце века и вплоть до 1900 года оставались предметом роскоши) находилось на столь низком уровне, что продукты деятельности вышеозначенных функций постоянно и повсеместно напоминали о себе. Когда общепринятое мнение гласило, что женщина по своей природе не может испытывать оргазма — и когда каждую проститутку обучали симулировать оргазм. Когда во всех сферах человеческой деятельности наблюдались невиданные дотоле прогресс и свобода — и когда в самой важной и самой интимной сфере царила жестокая тирания.

На первый взгляд, разгадка этих противоречий кроется в теории сублимации. Очевидно, либидо викторианцев изливалось как раз во все прочие сферы деятельности — словно некий ведающий эволюцией джин сказал себе в припадке лени: «Без прогресса нам не обойтись. Попробуем-ка перегородить и отвести в другое русло вот этот мощный поток — и поглядим, что получится».

Теория сублимации отчасти объясняет создавшееся положение вещей, но лишь отчасти. Порой я думаю, не впадаем ли мы в ошибку, подозревая викторианцев в недостаточной сексуальности. На самом деле сексуальное чувство было развито у них ничуть не меньше, чем у нас; и, кроме того, викторианцы уделяли этой стороне жизни гораздо больше внимания, чем мы с вами, — невзирая на то, что в наши дни все вокруг буквально пропитано сексом, пропаганда которого ведется круглосуточно (как велась в эпоху викторианцев религиозная пропаганда) Они безусловно гораздо серьезнее относились к любви и отводили ей несравненно большее, чем в наши дни, место во всех видах искусства. Я также думаю, что не только Мальтус и недостаток противозачаточных средств виноваты в том, что викторианцы плодились, как кролики, и что культ плодородия имел среди них гораздо больше приверженцев, чем среди нас. Наш век тоже не отстает по части прогресса и раскрепощения; но вряд ли мы станем утверждать, что располагаем такими уж значительными излишками энергии для сублимации. Девяностые годы XIX века, так называемые «беспутные девяностые», рассматриваются иногда в истории Англии как реакция на многие десятилетия аскетического воздержания; а по-моему, дело тут просто в том, что многое тайное наконец стало явным. Я думаю, что здесь, как и везде, мы имеем дело с некоей константой человеческой сущности: разница только в словесном выражении этой константы, в степени ее метафорической завуалированности.

Викторианцы относились всерьез к тем вещам, к которым мы относимся достаточно пренебрежительно; и это серьезное отношение выражалось, в частности, в том, что говорить вслух об интимной стороне жизни не полагалось, было не принято — между тем как мы, выработав собственные правила, поступаем как раз наоборот. Но все эти правила, разумеется, чисто условны. Реальная же подоплека остается постоянной.

Я думаю, что все мы впадаем еще в одну ошибку, ставя знак равенства между высокой степенью сексуальной неосведомленности и низкой степенью способности испытывать сексуальное удовольствие. Не сомневаюсь, что когда губы Чарльза и Сары наконец встретились, ни он, ни она не проявили особой эрудиции в области любовного искусства; но это отнюдь не значит, что они не испытали при этом острого наслаждения. В любом случае гораздо более интересная зависимость существует между половым влечением и возможностью удовлетворить его. Тут мы снова, на первый взгляд, оказываемся в более выгодном положении, чем наши викторианские прадеды. Но сила влечения обусловлена частотой, с которой оно возбуждается: современный мир тратит уйму времени на то, чтобы подстегнуть нашу сексуальную активность, в то время как повседневная реальность изо всех сил старается нам по мешать. Вы можете возразить, что тормозящих факторов у нас все же меньше, чем у викторианцев. Возможно. Но если вы не в состоянии съесть больше одного яблока в день, что за прок жить в саду, где ветки ломятся от плодов, вид которых вам уже осточертел? Пожалуй, яблоки показались бы слаще, если бы вам выдавали только по штуке в неделю.

Таким образом, отнюдь не исключено, что викторианцы способны были испытывать более глубокое и полное сексуальное удовлетворение, чем мы, — хотя бы благодаря тому, что испытывали его не часто, — и что они, смутно сознавая это, выработали строгую систему условностей и разных способов подавления и замалчивания — специально для того, чтобы сохранить остроту испытываемого наслаждения. Когда мы предаем огласке то, что истинные викторианцы предпочитали держать в секрете, мы в каком-то смысле проявляем даже большее викторианство — если употреблять это слово с оттенком осуждения, — чем они, поскольку, сломав барьер труднодоступности, запретности и уничтожив ореол тайны, мы в значительной мере испортили и само удовольствие. Разумеется, степень испытываемого удовольствия нельзя измерять и сравнивать — может быть, к счастью для нас, а вовсе не для викторианцев. В довершение всего, их метод давал им дополнительный запас энергии. Тайна, которая окутывала интимные отношения, глубочайшая пропасть между людьми разного пола — недаром Чарльза так смутила и встревожила попытка Сары преодолеть эту пропасть — несомненно порождала большую активность, и очень часто большую прямоту, во всех других жизненных сферах.

Все эти экскурсы увели нас довольно далеко от Мэри, которая, как я припоминаю, была большой охотницей до яблок. Но вот невинной сельской девушкой она отнюдь не была — по той простой причине, что в ее время эти два прилагательных были несовместимы. Объяснение этому найти нетрудно.

Люди, оставляющие потомкам письменные свидетельства о своей эпохе, принадлежат почти всегда к образованным слоям общества; в силу этого на протяжении всей истории человечества мы сталкиваемся с известным искажением действительности — она преподносится нам с точки зрения просвещенного меньшинства. Пресловутую викторианскую строгость нравов мы по инерции распространяем на все без разбора классы викторианского общества, между тем как на деле эта строгость нравов была присуща в основном средней буржуазии, которую и следует считать ответственной за пуританскую репутацию эпохи. Диккенсовские персонажи из низов, как правило, фигуры комические (или трогательно-жалкие), но созданная им неподражаемая галерея гротесков ничего общего не имеет с реальной действительностью, информацию о которой следует искать в совсем других источниках — у Мэйхью, [228] в обстоятельных докладах различных правительственных комиссий и тому подобных материалах; и эти смешные и жалкие черты проступают наиболее явственно в сфере сексуальных отношений — той области жизни, которую Диккенс (в этом плане сам грешивший недостатком аутентичности) и его единомышленники сумели представить в столь радикально очищенном виде. Подлинная же правда, как это ни прискорбно, состоит в том, что в тогдашней сельской Англии был в ходу немудреный принцип «сперва попробуй, потом покупай» (теперь это именуется «добрачными половыми сношениями») — и был он не исключением, а правилом. Послушаем, что рассказывает об этом женщина, которая родилась в 1883 году и жива до сих пор. [229] Ее отец был домашним врачом Томаса Гарди.

«Жизнь сельскохозяйственного рабочего в XIX веке во многом отличалась от теперешней. В частности, в Дорсете среди крестьян считалось совершенно нормальным, если беременность предшествовала официальному браку, и последний зачастую заключался, когда положение невесты уже явно бросалось в глаза.

Это объяснялось тем, что труд батраков оплачивался крайне низко, и нужно было заблаговременно обеспечить семье лишнюю пару рабочих рук». [230]

Эта цитата подвела нас вплотную к человеку, чья великая тень непосредственным образом связана с местом и временем моего повествования. Если вспомнить, что Гарди первым среди английских романистов попытался сорвать викторианскую печать с запретной шкатулки Пандоры, [231] заключавшей в себе тайны секса, нельзя не согласиться, что сам он поступал странно и непоследовательно (чтобы не сказать парадоксально), фанатически оберегая аналогичную печать на шкатулке с тайнами собственной интимной жизни и жизни своих родителей. Разумеется, это было — и остается — его неотъемлемым правом. Однако история литературы знает не так уж много тайн, которые сохранялись бы столь старательно, как эта: ее разгадка стала известна лишь в пятидесятые годы нашего столетия. И в личной трагедии Гарди, и в жизни викторианской сельской Англии, представление о которой я попытался дать в этой главе, кроется ответ на знаменитый укоризненный вопрос, заданный романисту Эдмундом Госсе: «Чем прогневало Провидение мистера Гарди? Отчего он восстает против Творца и грозит ему кулаком из плодородных долин Уэссекса?» С тем же основанием критик мог бы спросить, отчего потомки царя Атрея [232] грозили небу кулаками из Микен.

Вот что писал в том же 1867 году достопочтенный Джеймс Фрэзер: [233] «Можно ли говорить о какой бы то ни было скромности или соблюдении приличий, если в одной небольшой комнате проживают в самом непосредственном и самом безнравственном соседстве — поскольку все спят на полу вперемешку и в крайней тесноте — отец, мать, молодые парни, мальчики-подростки, взрослые девушки и девочки — два, а иногда и три поколения одной семьи, если все гигиенические процедуры и все естественные отправления, все одевания, раздевания, рождения и смерти совершаются каждым на глазах у всех остальных; если самый воздух пронизан порочностью и человеческая природа низведена до уровня самого гнусного свинства… Кровосмесительная связь — отнюдь не редкость. Мы возмущаемся, что женщины не сохраняют девственность до брака; жалуемся на распущенное поведение и непристойные речи девушек, работающих в поле; говорим, что слишком легко они расстаются со своей девичьей честью и что слишком редко приходится слышать, чтобы за них вступился отец или брат, кипя стыдом и негодованием… В невыносимых условиях жизни коренится все это зло; в них причина всех этих безобразий…» [234]

Здесь не место заниматься детальным расследованием тайны, [235] витавшей над Эгдонской пустошью. [236] Точно известно лишь то, что в 1867 году Гарди, которому было тогда двадцать семь лет, вернулся в Дорсет из Лондона, где занимался изучением архитектуры, и страстно влюбился в свою шестнадцатилетнюю кузину Трифену. Была объявлена их помолвка. Спустя пять лет, без какого-либо объяснения причин, помолвка была расторгнута. Окончательно это не подтверждено, но теперь существует вполне достоверная версия относительно причины разрыва — по-видимому, Гарди неожиданно был поставлен в известность о том, что тщательнейшим образом скрывалось в семье: Трифена приходилась ему вовсе не кузиной — она была незаконной дочерью его сводной сестры, в свое время также рожденной вне брака. Намеки на эту грустную тайну без счета рассыпаны по стихотворениям Гарди — таким, как «У калитки», «Не повернула головы…», «Ее бессмертие», [237] и многим другим; кроме того, неоспоримо доказано, что в его роду по материнской линии было несколько незаконнорожденных детей. Гарди и сам появился на свет до срока — от алтаря до крестин прошло всего пять месяцев. Ханжи утверждали, что он якобы сам расторг помолвку с Трифеной по причине социального неравенства — он, поместный дворянин, не мог унизиться до брака с простой провинциалкой. Действительно, когда он наконец женился — это было в 1874 году, — то катастрофически бесчувственная Лавиния Гиффорд, которую он взял в жены, занимала более высокое, чем он сам, социальное положение. Но Трифену никак нельзя было назвать простой провинциалкой: она была девушка весьма незаурядная; в двадцать лет она стала начальницей бесплатной государственной школы в Плимуте, окончив перед тем столичный учительский колледж, где по успехам в науках была пятой среди выпускниц. Трудно не согласиться с мнением, что разлучить их могла только какая-то страшная семейная тайна. Страшная — но, разумеется, и благотворная, поскольку ей мы обязаны многими творениями Гарди, всю жизнь служившего — не в пример другим великим английским поэтам — одной и только одной музе. Это в первую очередь его лучшие любовные элегии. Это такие его героини, как Сью Брайдхед и Тэсс [238] — по духу верные копии Трифены. А «Джуд Незаметный» даже был косвенно посвящен Трифене — в авторском предисловии, где Гарди, правда не называя ее по имени, писал: «Его общий план был набросан еще в 1890 году… некоторые обстоятельства были подсказаны смертью одной женщины…» Трифена, к тому времени давно замужем за другим, скончалась в 1890 году.

В этом напряженном, динамическом конфликте — между страстью и самоотречением, неумирающей памятью и постоянным подавлением, лирическим смирением и трагическим долгом, между низменной правдой жизни и порожденной ею высокой поэзией — кроется неиссякаемый источник энергии и одновременно разгадка тайны величайшего писателя эпохи; конфликт этот отражает и противоречивую суть самой эпохи. Я нарочно отвлекся так далеко в сторону, чтобы напомнить вам об этом.

А теперь пора спуститься с высот к нашим баранам. Вы уже догадались, почему Сэм и Мэри выбрали для своего свидания амбар; и поскольку они встречались там не в первый раз, вы, может быть, поймете, отчего Мэри так безутешно плакала… и почему она знала о грехе немножко больше, чем можно было бы предположить, глядя на ее простодушное девятнадцатилетнее личико… и чем мы могли бы заподозрить, доведись нам случайно — несколько месяцев спустя, проездом через Дорчестер — взглянуть в лицо другой, вполне реальной девушке, более образованной и еще более юной, чем наша Мэри. Теперь уже навечно окутанная тайной, она стоит рядом с бледным молодым архитектором, возвратившимся из столицы после томительного пятилетнего отсутствия, рядом с человеком, которому суждено стать («…а огонь пожирал ее волосы, губы и грудь» [239] ) олицетворением величайшей загадки его эпохи.

36
И на челе воспламененном

Означен дерзкий путь — вперед:

Грядущим днем она живет,

Ее желанью подчиненным.

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

Сто лет тому назад Эксетер отстоял от столицы гораздо дальше, чем сегодня, и посему нечестивые удовольствия, за которыми нынче вся Британия устремляется в Лондон, он должен был обеспечивать себе сам. Было бы преувеличением сказать, что в 1867 году в этом городе существовал официальный квартал домов под красным фонарем, но район с весьма определенной темной репутацией там был. Он располагался в безопасном отдалении от центра и от дезинфицирующего воздействия главного Эксетерского собора и занимал ту часть города, которая спускалась к реке, бывшей в свое время — покуда Эксетер еще сохранял значение как порт (в описываемом нами году это время казалось уже безвозвратно ушедшим в прошлое) — средоточием городской жизни. Район этот представлял собою лабиринт узких улочек, частично еще застроенных домами в тюдоровском позднеготическом стиле, дурно освещенных, зловонных, перенаселенных. Там в изобилии имелись публичные дома и другие увеселительные заведения, а также кабаки и пивные; но в еще большем изобилии имелись падшие женщины — юные и постарше, матери-одиночки и содержанки — целое население, по причине клаустрофобии бежавшее из деревушек и мелких городов Девоншира и нашедшее приют в этой сомнительной части Эксетера. Там можно было скрыться без следа — в меблированных комнатах или в дешевых номерах, вроде той таверны в Уэймуте, о которой вспоминала Сара; кто угодно мог найти там безопасное прибежище, спасаясь от суровой волны моральной нетерпимости, захлестнувшей в те годы всю Англию. Тут Эксетер не составлял исключения — все тогдашние крупные провинциальные города вынуждены были изыскивать пристанище для злополучной армии женщин, пострадавших в битве за всемирную мужскую непорочность.

На одной из окраинных улиц этой части города можно было сто лет назад увидеть длинный ряд кирпичных домов в георгианском стиле. [240] Несомненно, что во времена застройки из них открывался живописный вид на берега реки. Но вид этот теперь заслоняли выросшие вдоль берега складские помещения, да и сами дома давно уже утратили уверенность в своей былой красоте. Краска с деревянных балок облупилась, на черепичных крышах зияли пустоты, парадные двери покосились и растрескались. Два-три дома в этом ряду сохранялись по-прежнему в частном владении; однако наиболее заметная группа из пяти зданий, прекрасные старинные фасады которых были однообразно (и безобразно) выкрашены в унылый коричневый цвет, возвещала миру — посредством длинной деревянной вывески, укрепленной над парадным входом центрального из домов, — что здесь помещается гостиница, если точно следовать вывеске — «Семейный отель Эндикоттов». Владела и управляла им (о чем прохожие могли узнать из той же вывески) миссис Марта Эндикотт, дама, примечательная главным образом тем, что к своим гостям она относилась с чисто олимпийским равнодушием. Как истая уроженка Девоншира, она проявляла интерес не к клиенту как таковому, а только к деньгам, которые можно с него получить. Принимая будущих постояльцев в своем кабинетике, сообщавшемся с вестибюлем, она быстро оценивала их финансовые возможности и соответственно делила их на категории: этот потянет не больше чем на десять шиллингов, тот на двенадцать, а этот на все пятнадцать и так далее (имелась в виду недельная плата за номер). Тот, кто привык к современным гостиницам и знает, что там в пятнадцать шиллингов обходится любой звонок обслуживающему персоналу, не должен спешить с выводом, что отель миссис Эндикотт был из дешевых: в то время обычная арендная плата в сельской местности составляла всего шиллинг, самое большое два в неделю, в пределах Эксетера можно было снять вполне приличный домик шиллингов за шесть-семь, а поскольку миссис Эндикотт брала за самую дешевую комнату целых десять, получалось, что «семейный отель» — правда, без всяких видимых оснований, если не считать корыстолюбия владелицы, — принадлежит к весьма высокому разряду.

Сумерки; начинает темнеть. Фонарщик, орудуя своим длинным шестом, уже зажег два газовых фонаря на мостовой против гостиницы, и они освещают неоштукатуренные стены складских строений. В нескольких гостиничных номерах тоже горит свет; на первом этаже он поярче, выше более тусклый, ибо проводить газовое освещение на верхний этаж здесь, как и в большинстве викторианских домов, почитается ненужным расточительством, и наверху довольствуются по старинке керосиновыми лампами. В одном из окон первого этажа, сбоку от парадного входа, можно разглядеть саму миссис Эндикотт, восседающую за столом у очага, в котором тлеет уголь, и как всегда погруженную в свою Библию, то бишь в бухгалтерскую книгу; а если мы переведем взгляд по диагонали вверх, то через крайнее правое окно на верхнем этаже, еще не освещенное и с незадернутыми бордовыми занавесями, успеем увидеть типичный образец того, что у миссис Эндикотт идет по двенадцать шиллингов шесть пенсов — здесь я имею в виду только сам номер, а отнюдь не занимающую его особу.

Номер состоит из двух комнат — небольшой гостиной и совсем крошечной спальни: когда-то это была одна просторная комната, которую позднейшим владельцам вздумалось разгородить. Стены оклеены коричневатыми обоями с невыразительным цветочным узором. На полу в первой комнате лежит старый, потертый ковер; имеется также круглый стол на трех ножках, накрытый темно-зеленой репсовой скатертью, на углах которой сохранились следы чьих-то старательных попыток научиться вышивать; два громоздких кресла, украшенные не в меру затейливой резьбой и обитые ветхим красновато-коричневым бархатом; потемневший от времени комод красного дерева. На стене висит выцветшая олеография с портретом Чарльза Уэсли и еще одна картинка — весьма слабая акварель, изображающая Эксетерский собор и неохотно принятая в счет частичной уплаты за жилье, несколько лет назад, от некоей дамы в стесненных обстоятельствах.

Если упомянуть еще приспособления для топки, сложенные кучкой на полу перед решеткой очага, в котором сонно-рубиновым светом мерцают почти прогоревшие угли, то получится полный реестр обстановки. Комнату спасала лишь одна-единственная деталь: мраморная каминная облицовка, к счастью сохранившаяся в своем первозданном, георгианском виде; рельеф над камином изображал двух грациозных нимф — в руках каждая держала рог изобилия, полный цветов. Может быть, скульптор с самого начала придал их классическим чертам слегка удивленное выражение; во всяком случае, сейчас они глядели удивленно, и это вполне понятно: за какие-нибудь сто лет у них на глазах национальная культура разительно переменилась к худшему. Они явились на свет в приятной, изящно обставленной комнате, в стенах, обшитых сосновыми панелями; а теперь вынуждены были прозябать в какой-то убогой, мрачной дыре.

Я думаю, что если бы нимфы могли, они вздохнули бы с облегчением, когда дверь отворилась и на пороге показалась отсутствовавшая до сих пор постоялица. Это странного покроя пальто, этот черный капор, темно-синее платье с белым воротничком… но вот Сара уже поспешно, порывисто входит в комнату.

Это не первое ее появление в «семейном отеле». Она поселилась здесь несколько дней назад. Почему именно здесь? Очень просто. Название этой гостиницы часто упоминалось — и составляло предмет постоянных шуток — в кругу ее соучениц по пансиону в Эксетере: слово «семейный» они относили к самому семейству Эндикоттов и утверждали, будто бы это семейство так непомерно расплодилось, что разместить его можно только в специальном «семейном отеле».

В Эксетере Сара вышла у «Корабля», главной городской гостиницы — это была конечная станция дорчестерских дилижансов. Сундук ее прибыл туда же днем раньше. Носильщик спросил, куда ей доставить вещи. На секунду она смешалась. И тут в голову ей пришла полузабытая школьная шутка. Сказав носильщику адрес, по выражению его лица она, наверно, догадалась, что назвала не самое респектабельное место в Эксетере. Но он без лишних слов взвалил на плечи ее сундучок, и она последовала за ним через город в ту его часть, которую я описал выше. Вид отеля ее немного обескуражил — насколько ей помнилось (правда, она видела его только раз), он выглядел благороднее, внушительнее, гостеприимнее… Но беднякам выбирать не приходится. Ее отчасти утешило то, что никто не стал любопытствовать, отчего она путешествует одна. Уплатила она за неделю вперед, и это, судя по всему, оказалось достаточной рекомендацией. Она хотела было снять самый дешевый номер, но узнав, что за десять шиллингов сдается только одна комната, а за лишние полкроны — полторы, выбрала второй вариант.

Итак, она поспешно вошла и закрыла дверь. Чиркнула спичка; загорелся фитиль керосиновой лампы; и сквозь матовое стекло, которым Сара накрыла лампу, по комнате разлился мягкий свет. Сара скинула капор и тряхнула головой, привычным движением распустив волосы. Потом подняла и пристроила на столе корзинку, которую принесла с собой, — по-видимому, ей так не терпелось рассмотреть свои покупки, что она не стала даже снимать пальто. Бережно, один за другим она начала вынимать из корзинки разные кульки и пакетики и раскладывать их на зеленой скатерти; потом составила корзинку на пол и принялась разворачивать свертки.

Прежде всего она освободила от бумаги стаффордширский фаянсовый чайник, [241] украшенный веселенькой цветной картинкой — домик у речки и влюбленная парочка (на парочку она очень внимательно посмотрела); за ним на столе появилась тоже фаянсовая пивная кружка традиционной модели — в форме головы веселого пьянчуги в лихо заломленной треуголке: и это было не викторианское, то есть не аляповатое и уродливое изделие, а настоящая старинная вещь, изящной и тонкой работы; в росписи преобладали сиреневый и палевый тона; весельчак улыбался от души и сиял всеми своими морщинками под нежно-голубой глазурью (специалисты по истории фарфора наверняка узнали бы тут руку Ральфа Ли [242] ). За кружку и чайник вместе Сара отдала девять пенсов в лавочке, торговавшей подержанным фарфором. Кружка была с трещиной — и с тех пор еще больше потрескалась, что я авторитетно могу подтвердить: я сам купил ее пару лет назад, заплатив значительно дороже, чем Сара, которой она обошлась всего в три пенса… Меня, в отличие от Сары, пленила работа Ральфа Ли. Ее пленила улыбка.

Саре — как мы теперь наконец-то видим — было не чуждо эстетическое чутье; а может быть, это была просто эмоциональная реакция на ту безвкусную обстановку, в которой она очутилась. Она не знала, когда и кем создана приглянувшаяся ей вещь, но смутно чувствовала, что она уже давно служит людям, что к ней прикасались руки многих владельцев… и что теперь она принадлежит ей. Ей одной! Все еще в пальто, она поставила кружку на каминную полку и долго не сводила с нее глаз, как ребенок, который не может налюбоваться желанной игрушкой, боясь поверить, что ее не отберут.

Звук шагов в коридоре вывел ее из задумчивости. Она кинула на дверь тревожный, выжидательный взгляд. Шаги проследовали дальше. Тогда Сара сняла пальто и поворошила в камине угли, которые лениво стали разгораться; на выступ над огнем она пристроила закопченный жестяной чайник. Обратившись снова к своим покупкам, она отложила в сторону бумажные фунтики с чаем и сахаром; рядом с чайником для заварки поставила металлический бидончик с молоком. Три оставшихся свертка она унесла в спальню, всю меблировку которой составляли кровать, мраморный умывальник, небольшое зеркало и лоскуток ковра.

Но Сара не замечала ничего вокруг, упиваясь своими приобретениями. В первом свертке была ночная сорочка, которую она, даже не прикинув к себе, оставила на кровати — так спешила она развернуть второй сверток. Там оказалась шаль — темно-зеленая мериносовая шаль с изумрудно-зеленой шелковой бахромой. Эту шаль она долго не могла выпустить из рук и стояла как в трансе — и немудрено: вещь была действительно дорогая — на нее одну Сара потратила гораздо больше, чем на остальные свои покупки вместе взятые. Наконец она задумчиво поднесла шаль к лицу и прижалась щекой к мягкой и тонкой ткани, глядя на кровать, где лежала ночная сорочка; потом вдруг позволила себе — а вернее сказать, это я в первый раз позволил ей — чисто женский жест: приложила к зеленой шали прядь своих рыжевато-каштановых волос и полюбовалась полученным эффектом; еще мгновенье — и она встряхнула шаль, сложила ее по диагонали и накинула на плечи. Некоторое время она постояла, глядя на себя в зеркало; потом снова подошла к кровати и старательно обернула шалью верх ночной сорочки.

Последним она открыла самый маленький сверток: это оказался всего-навсего скатанный трубочкой бинт, который она, кинув еще один удовлетворенный взгляд на зелено-белую композицию на кровати, унесла в первую комнату и спрятала в выдвижной ящик комода — как раз в ту минуту, когда задребезжала крышка закипающего чайника.

В кошельке, который оставил ей Чарльз, было десять соверенов, и одного этого — не говоря уже о том, с чем еще связывался у нее этот подарок, — хватило, чтобы решительно изменить отношение Сары к окружающему миру. Сосчитав раз, она ежевечерне пересчитывала эти золотые монеты: не как скупец, а как человек, который без конца ходит смотреть один и тот же фильм — ради сюжета, пускай до мелочей знакомого, или ради каких-то особенно любимых кадров.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №25  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:50 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
В течение нескольких дней после приезда в Эксетер она почти ничего не тратила, разве что какую-то мелочь на еду, да и то использовала собственные скудные сбережения; но зато она жадно рассматривала все, что продавалось: платья, стулья, столы, съестные припасы, вина — десятки вещей, которые в Лайме казались ей одушевленно-враждебными; там они смеялись, издевались над ней, точь-в-точь как сами двуличные жители Лайма, — они отводили глаза, стоило ей поравняться с ними, и глумились ей вслед, когда она проходила. Вот почему она так долго не решалась купить фарфоровый чайник. Можно ведь обойтись и одним жестяным; а бедность приучила ее обходиться без стольких вещей, так успешно вытравила из нее жажду приобретения чего бы то ни было, что она, как матрос, долгое время сидевший на одном сухаре в день, отвыкла наедаться досыта. Это ничуть не омрачало ее настроения — напротив: она блаженствовала, наслаждаясь первыми за свою взрослую жизнь каникулами.

Она заварила чай. На блестящей поверхности чайника плясали крохотные золотистые отражения языков пламени. Сара сидела неподвижно; казалось, она чего-то ждала. Из камина доносилось легкое потрескиванье; пламя бросало тени на освещенный потолок. Может быть, подумаете вы, необычное для нее спокойствие, уравновешенность, довольство судьбой объясняются тем, что она получила какие-нибудь вести от Чарльза или известия о нем? Нет, она не получала ничего. И пока она смотрит в огонь, я не стану гадать, чем заняты ее мысли, — как не стал гадать об этом в тот раз, когда она плакала в свою последнюю ночь в Мальборо-хаусе. Но вот она поднялась, подошла к комоду, достала из верхнего ящика чайную ложку и чашку без блюдечка, налила себе чаю и развернула последний пакет. В нем оказался пирог с мясной начинкой. Она уселась за стол и принялась ужинать; и ела она — не скрою — с большим аппетитом.

открыть спойлер
37
Респектабельность простерла свой свинцовый плащ над всей страной… и в гонках побеждает тот, кто преданнее других поклоняется этой всемогущей богине — и только ей одной.

Лесли Стивен. Кембриджские заметки (1865)

Буржуазия… под страхом гибели заставляет все нации принять буржуазный способ производства, заставляет их вводить у себя так называемую цивилизацию, т. е. становиться буржуа. Словом, она создает себе мир по своему образу и подобию.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Манифест Коммунистической партии (1848) [243]

Вторая официальная беседа Чарльза с отцом Эрнестины оказалась гораздо менее приятной, чем первая, хотя отнюдь не по вине мистера Фримена. Несмотря на то, что втайне он презирал всех аристократов без разбора, почитая их трутнями, во многих внешних своих обычаях он был изрядный сноб. Казаться джентльменом во всех отношениях давно уже стало для него делом жизни, не менее важным, чем его реальное — и процветающее — дело. Разумом он верил, что он и есть истинный джентльмен; и только подсознательное, навязчивое стремление при любых обстоятельствах выглядеть джентльменом заставляет нас предположить, что в глубине его души еще гнездились на сей счет некоторые сомнения.

Положение рекрутов, из которых формировались новые боевые части средней и крупной буржуазии, вообще было чревато изрядными трудностями. Чувствуя себя в социальном отношении бесправными новобранцами, они знали, что в своем прежнем кругу, в мире коммерции, продолжают занимать командные посты. Одни при этом прибегали к своего рода защитной окраске и (по примеру мистера Джоррокса [244] ) усердно разыгрывали из себя поместных дворян, приобретая одновременно их имения, привычки и пороки. Другие — как мистер Фримен — пытались перекроить на свой лад само понятие «поместный дворянин». Мистер Фримен тоже построил себе солидный загородный дом среди живописных сосновых лесов графства Саррей, но проживали там по большей части его жена и дочь. Сам же он представлял собою прототип нынешнего богатого дельца, имеющего контору в столице, но жить предпочитающего вдали от городской суеты. Правда, за город он выезжал не регулярно, а обычно лишь на субботу и воскресенье, да и то чаще в летнее время. И если его современный двойник заполняет досуг гольфом, разведением роз либо алкоголем и адюльтерами, то мистер Фримен в свободное время предавался исключительно положительности.

По существу, «Прибыль и Положительность» (в такой именно последовательности) он мог бы сделать своим жизненным девизом. Он сумел извлечь немалую выгоду из социально-экономических перемен, происходивших в Англии в пятидесятые и шестидесятые годы, когда акцент с производства переместился на потребление и лавка стала главнее фабрики. Первая же мощная волна, вознесшая на своем гребне Потребителя, Покупателя, Клиента, отразилась на его бухгалтерии самым благотворным образом; и в порядке компенсации за столь неожиданное обогащение — а также в подражание пуританским предкам, которые псовой охоте предпочитали охоту за грешными душами, — мистер Фримен в своей частной жизни постановил быть примером истинно христианского благочестия. Если в наши дни промышленные магнаты нередко коллекционируют живопись, прикрывая выгодное помещение капитала благопристойным налетом филантропии, то мистер Фримен жертвовал немалые средства в пользу Общества содействия христианскому образованию [245] и тому подобных воинствующих благотворительных организаций. Служившие у него ученики, помощники приказчиков и прочие жили — по нынешним меркам — в ужасающих условиях и немилосердно эксплуатировались; однако по меркам 1867 года мануфактурный и галантерейный магазин Фримена был на редкость прогрессивным, даже можно сказать — образцовым предприятием. Признательность рабочей силы должна была обеспечить ему пропуск в Царствие Небесное, а его наследникам — немалые барыши.

Мистер Фримен был человек степенный, похожий на директора школы; его серьезные серые глаза смотрели проницательно и откровенно оценивающе, так что любой человек, на которого обращался этот взгляд, поневоле чувствовал себя залежалым товаром третьего сорта. Сообщение Чарльза он, однако, выслушал с непроницаемым видом и только степенно кивнул, когда тот кончил говорить. Засим последовала пауза. Беседа происходила в кабинете мистера Фримена, в его лондонском доме близ Гайд-парка. Кабинет этот не содержал ни малейшего намека на род занятий хозяина. Вдоль стен тянулись книжные полки, уставленные солидного вида томами; имелся также бюст Марка Аврелия [246] (а может быть, лорда Пальмерстона, [247] принимающего ванну [248] ) и две-три внушительных размеров гравюры, изображавшие — с первого взгляда определить было трудно — то ли праздничные шествия, то ли батальные сцены; во всяком случае, видно было, что сюжеты старинные, весьма далекие от современного окружения, и представляют человечество на ранних этапах его развития.

Мистер Фримен откашлялся, сосредоточенно рассматривая крышку своего письменного стола, обтянутую красной, тисненной золотом кожей; казалось, что приговор у него уже на языке, но почему-то он решил его отсрочить.

— М-да, новость неожиданная. Весьма неожиданная.

Снова наступило молчание, во время которого Чарльз, несмотря на досаду, почувствовал известный комизм ситуации. Он понимал, что порции высокопарных отеческих нравоучений не избежать. Но поскольку он сам навлек это на себя, ему оставалось лишь кротко переждать наступившую — и поглотившую туманную реплику мистера Фримена — томительную паузу. По правде говоря, невысказанная реакция мистера Фримена была больше реакцией бизнесмена, чем джентльмена: в голове у него мгновенно пронеслось, что визит Чарльза имеет тайную цель — добиться, чтобы он дал за дочерью побольше денег. Само по себе это его не пугало, однако тотчас же в его мозгу зародилось ужасное подозрение: что, если Чарльз заранее знал о дядюшкиной предполагаемой женитьбе — и утаил это? Мистер Фримен очень не любил оказываться в дураках при заключении какой бы то ни было сделки, а тут как-никак речь шла о предмете, которым он дорожил превыше всего.

Наконец Чарльз отважился нарушить молчание.

— Вряд ли я должен добавлять, что решение моего дядюшки было полной неожиданностью и для меня самого.

— Да, да, разумеется.

— Но я счел своим долгом немедленно поставить вас в известность — и потому я здесь.

— Весьма разумное решение. А что Эрнестина? Она уже знает?

— Ее я известил в первую очередь. Ваша дочь, естественно, находится под влиянием чувств, которые — я почитаю это за честь — которые она испытывает ко мне… — Чарльз помедлил и сунул руку в карман. — Я привез вам письмо от нее. — Он встал и положил конверт на стол; мистер Фримен устремил на письмо свой обычный сосредоточенно-оценивающий взгляд, но мысли его были, по всей видимости, заняты чем-то другим.

— У вас остается вполне достаточный независимый доход, не так ли?

— Да, не скрою, нищета мне не угрожает.

— И притом не имеется полной гарантии, что вашему дядюшке посчастливится обзавестись наследником?

— Совершенно справедливо.

— И, напротив того, есть уверенность, что брак с Эрнестиной весьма существенно упрочит ваше финансовое положение?

— Вы проявили истинную щедрость.

— Наконец, наступит и такой день, когда я отойду в мир иной.

— Право же, я…

Джентльмен одержал верх над бизнесменом. Мистер Фримен поднялся.

— Полно, мой милый Чарльз; нам незачем кривить душой друг перед другом. Я позволю себе быть с вами откровенным. Больше всего меня заботит счастье моей дочери. Но не мне вам объяснять, что брак с нею и в финансовом отношении весьма выгоден для ее избранника. Когда вы обратились ко мне за разрешением просить ее руки, я, давая вам свое согласие, руководствовался в немалой степени и тем, что заключаемый союз будет основан на взаимном уважении и взаимной выгоде. Я верю вам, когда вы говорите, что перемены в вашем положении явились как гром среди ясного неба. Мне важно, чтобы никто — даже человек, незнакомый с вашими незыблемыми моральными устоями — не мог приписать вам какие-либо корыстные мотивы. Вот что сейчас важнее всего.

— Для меня это также чрезвычайно важно, сэр.

Опять наступила пауза. Оба отлично понимали скрытый смысл сказанного, сводившийся к тому, что предстоящая женитьба даст пищу для злословия и кривотолков. Поползут слухи, что Чарльз еще до того, как сделать предложение, пронюхал о матримониальных планах дядюшки; и те же злые языки будут высмеивать недальновидность Эрнестины, упустившей завидный дворянский титул, который она с легкостью могла бы приобрести в другом месте.

— С вашего позволения, я прочту письмо.

Он взял массивный золотой нож для разрезания бумаги и вскрыл конверт. Чарльз отошел к окну с видом на Гайд-парк и погрузился в созерцание деревьев. На скамейке у самой ограды парка, за вереницей карет, двигавшихся по Бейсуотер-роуд, он заметил молоденькую девушку — судя по одежде, приказчицу или горничную; она сидела и кого-то ждала; и как раз в тот момент, когда Чарльз обратил на нее внимание, к ней подошел солдат в красном мундире. Он щеголевато отдал ей честь — и она тотчас повернулась к нему. И хотя на таком расстоянии Чарльз не мог разглядеть ее лица, по радостной готовности, с которой она обернулась, он понял, что перед ним влюбленная пара. На мгновенье солдат прижал ее руку к сердцу. Они обменялись несколькими словами. Потом она встала, взяла своего кавалера под руку, и вместе они неторопливо пошли в сторону Оксфорд-стрит. [249] Чарльз был настолько поглощен этой непритязательной сценкой, что даже вздрогнул, когда мистер Фримен, с письмом в руке, очутился рядом с ним у окна. Он улыбался.

— Пожалуй, вас заинтересует, что пишет моя дочь в постскриптуме. — Он поправил очки в серебряной оправе. — «Если вы хотя бы один миг станете слушать чепуху, которую повторяет Чарльз, я уговорю его, чтобы он похитил меня, и мы тайно обвенчаемся в Париже». — Он поднял глаза на Чарльза. — Как видите, нам не дано выбирать.

Чарльз вымученно улыбнулся:

— И все же, если вам еще понадобится время на размышление…

Мистер Фримен положил руку на плечо чересчур щепетильного жениха.

— Я скажу своей дочери, что ее нареченный достойно ведет себя перед лицом превратностей судьбы, что она может положиться на него и в радости, и в горе. И я полагаю, что чем скорее вы вернетесь в Лайм, тем лучше.

— Я вам очень признателен.

— Я признателен вам еще больше — в ваших руках счастье моей дочери. Ее письмо заканчивается легкомысленно, но все остальное там очень серьезно. — Он взял Чарльза под руку и снова подвел его к столу. — Должен вам сказать, мой милый Чарльз… — Это фамильярное обращение мистер Фримен повторял с явным удовольствием. — Должен вам сказать, что, по моему мнению, молодоженам даже полезно на первых порах приучиться подсчитывать свои расходы, сообразуясь с обстоятельствами. Но если обстоятельства окажутся… в общем, вы меня понимаете.

— Вы чрезвычайно добры.

— Не будем больше говорить об этом.

Мистер Фримен вынул связку ключей, отпер один из боковых ящиков стола и бережно спрятал туда письмо Эрнестины, как если бы это был документ государственной важности; а может быть, он просто знал привычки слуг лучше большинства викторианских хозяев. Повернув в замке ключ, он поднял глаза на Чарльза, у которого вдруг возникло неприятное ощущение, будто он сам не то слуга, не то служащий этого всевластного дельца и что хозяин, несмотря на видимое к нему расположение, волен поступить с ним, как только ему заблагорассудится. И предчувствие его не обмануло: широкий жест мистера Фримена объяснялся, пожалуй, не одним только джентльменским бескорыстием.

— Могу ли я, раз уж представился подходящий момент, чистосердечно поговорить с вами еще об одном деле, касающемся и Эрнестины, и вас?

Чарльз вежливым кивком выразил согласие, однако мистер Фримен медлил, словно думая, как бы лучше начать. С преувеличенным педантизмом он навел порядок у себя на столе, положил нож на отведенное ему место, затем встал и подошел к окну, выходившему на Гайд-парк. Немного постояв, он обернулся.

— Мой милый Чарльз, я почитаю себя во всех отношениях человеком удачливым. Во всех, кроме одного. — Он обращался к ковру, не подымая глаз. — У меня есть дочь, но нет сына. — Он снова помолчал и затем кинул осторожный, испытующий взгляд на будущего зятя. — Я полагаю, что торговля, вообще коммерческая деятельность внушает вам отвращение — как занятие, недостойное джентльмена.

— Что вы, сэр, к чему эти шаблонные фразы? Вы сами — живое доказательство обратного.

— Вы говорите искренне? Или ваши возражения тоже не более чем шаблонные фразы?

Теперь стальные серые глаза глядели на Чарльза в упор. На мгновение Чарльз смешался и в растерянности развел руками.

— Я, как всякий разумный человек, понимаю пользу коммерции, ее безусловное значение для национального…

— Да, да. Обычная присказка политиканов. Им приходится это говорить — от торговли зависит процветание всей страны. Но как бы вы отнеслись к тому, если бы вам — вам персонально — пришлось заняться коммерцией?

— Такой необходимости не возникало.

— А если бы она, предположим, возникла?

— То есть, что вы, собственно…

Он понял наконец, к чему клонит его будущий тесть; и тот, увидев на лице Чарльза испуг и изумление, поспешно сделал шаг в сторону, снова пропустив вперед свою ипостась джентльмена.

— Разумеется, я не собираюсь обременять вас никакой мелкой, будничной работой. У меня этим занимаются управляющие, бухгалтеры и прочие служащие. Но мое предприятие процветает, Чарльз. Оно расширяется. В будущем году мы открываем филиалы в Бристоле и Бирмингеме. И это только начало. Я не могу оставить вам в наследство империю в политическом или географическом смысле этого слова. Но я убежден, что со временем Эрнестина — и вы — окажетесь владельцами в некотором роде империи. — Мистер Фримен принялся расхаживать взад и вперед по комнате. — Пока все мы полагали, что на ваши плечи ляжет управление поместьем дядюшки, я не заводил об этом речь. Но вы обладаете достаточной энергией, образованием, способностями…

— Покорнейше благодарю за добрые слова, однако в области, о которой идет речь, я полный… почти полный невежда.

Мистер Фримен решительным жестом отмел этот слабый аргумент.

— Здесь гораздо важнее природная проницательность, способность внушать уважение, трезво судить о людях. А этими качествами, насколько я знаю, вы не обделены.

— Я не вполне понимаю, что именно вы имеете в виду.

— На ближайшее время — ничего определенного. Год-два после женитьбы вы и не сможете ни о чем думать. Все посторонние дела и заботы будут казаться вам лишними. Но если все же наступит день, когда вам… когда вы сочтете небезынтересным познакомиться поближе с коммерческим предприятием, которое вы рано или поздно унаследуете как супруг Эрнестины, то для меня — и, смею вас уверить, для миссис Фримен — не будет большего удовольствия, чем поощрить и всячески укрепить этот ваш интерес.

— Меньше всего мне хотелось бы показаться неблагодарным, но я… я хочу сказать — эта деятельность настолько не соответствует моим природным склонностям… моим скромным способностям…

— Я предлагаю вам всего-навсего партнерство. Это не выразится, собственно, ни в каких обременительных обязанностях. На первых порах вы будете изредка наведываться в контору, познакомитесь с основами управления, чтобы в дальнейшем осуществлять за ним самый общий надзор. Я думаю, вы удивитесь, когда увидите, какие люди занимают у меня наиболее ответственные должности. Это люди вполне достойные, которым не стыдно пожать руку.

— Уверяю вас, мои колебания ни в коей мере не связаны с соображениями социальными.

— Значит, они порождены исключительно вашей скромностью. И тут, позвольте вам заметить, вы себя просто недооцениваете, молодой человек. День, о котором я уже упоминал, рано или поздно настанет — я не вечен; и что тогда? Конечно, вы сумеете так или иначе распорядиться тем, что я всю жизнь создавал собственными руками. Вы наймете, если вам посчастливится, толковых управляющих. Но дело ведь не в этом. Для успеха предприятия необходимо, чтобы владелец возглавлял его не номинально, а фактически — точно так же как для успешных действий армии необходим энергичный полководец. Даже лучшие в мире солдаты не смогут выиграть битву, если некому ими командовать.

Эта впечатляющая параллель — в сочетании с обещанной отсрочкой — поставила Чарльза в положение Христа в пустыне: [250] Иисус тоже получил сорок дней и ночей на раздумье, чтобы сатана мог легче соблазнить его. Но Чарльз помнил о том, что он дворянин, а дворянину не пристало заниматься ремеслом торгаша. Он силился как-то выразить эту мысль, не задев чувства своего собеседника, но слова не шли у него с языка. Нерешительность в деловых переговорах есть признак слабости. Мистер Фримен не замедлил воспользоваться своим преимуществом.

— Вы никогда не убедите меня в том, будто все мы произошли от обезьян. Я нахожу, что это богохульство. Но я много размышлял о некоторых идеях, изложенных вами в прошлый раз, во время нашего небольшого спора. Не будете ли вы любезны напомнить мне это положение… как оно формулируется… что-то насчет конечной цели эволюции. Вид должен изменяться…

— Для того чтобы выжить. Он должен приспосабливаться к изменениям в окружающей среде.

— Именно, именно. Вот в это я готов поверить. Я старше вас на двадцать лет. Кроме того, род моих занятий обязывает меня всю жизнь приспосабливаться — и незамедлительно — к изменяющимся модам и вкусам, в противном случае я не выживу. Я обанкрочусь. Времена, знаете ли, уже не те. Мы живем с эпоху прогресса. А прогресс похож на коня с норовом. Либо вам удастся его обуздать, либо он закусит удила и понесет вас, куда ему вздумается. Я вовсе не утверждаю — Боже упаси! — что быть аристократом — недостаточно почтенное занятие. У меня и в мыслях нет ничего подобного. Но наш век — век действия, век великих свершений, Чарльз. Вы скажете, что это вас не касается, что все это низкие материи. Но задумайтесь — может быть, они не так уж недостойны вашего внимания? Я прошу вас только об одном: подумайте, поразмыслите хорошенько! Я не жду от вас решения сей же час. Поспешность ни к чему. — Он помолчал. — Но не отвергайте моего предложения, не обдумав его со всем возможным хладнокровием. Вы обещаете?

Чарльз был окончательно сбит с толку; он чувствовал себя третьесортным образцом товара, какой-то неудачно скроенной салфеткой — жертвой эволюции во всех отношениях. Намеки мистера Фримена сделали свое дело: все дремавшие в нем подозрения насчет бесполезности собственного существования пробудились с новой силой. Чарльз сознавал, что для отца Эрнестины он бездельник и трутень, и понимал, чего от него ждут: он обязан отработать женино приданое. Он хотел бы укрыться за ширмой холодной сдержанности — но в голосе мистера Фримена, кроме настойчивости, сквозила теплота: он обращался к будущему зятю уже по-родственному. Вся его прошлая жизнь вдруг представилась Чарльзу как приятная прогулка по живописным холмам; теперь же перед ним простиралась бескрайняя унылая равнина, и где-то далеко маячила конечная цель его пути — но в отличие от другого, более знаменитого паломника, [251] он видел впереди не Счастие и Совершенствование, а только Долг и Унижение.

С трудом он заставил себя взглянуть в глаза мистеру Фримену — выжидающие, пристальные, всему знающие цену.

— Должен признаться, вы застигли меня несколько врасплох.

— Я прошу только об одном: подумайте над моим предложением.

— Непременно. Разумеется. Серьезнейшим образом подумаю.

Мистер Фримен направился к двери и, открыв ее, с улыбкой повернулся к Чарльзу.

— Боюсь, что вам предстоит еще одно испытание. Миссис Фримен уже сгорает от нетерпения — она жаждет услышать все свеженькие лаймские сплетни.

Они прошли широким коридором и оказались на просторной лестничной площадке, с которой открывался вид на внушительных размеров вестибюль. Его убранство почти во всем соответствовало новейшим вкусам. Однако же, спускаясь по ступеням пологой лестницы, навстречу ожидавшему в почтительной позе лакею, Чарльз чувствовал себя как лев в железной клетке; его не покидало смутное ощущение униженности. Внезапно он испытал прилив острой тоски по нежно им любимому Винзиэтту с его «дурацкими» старыми картинами и нелепой прадедовской мебелью; он все бы отдал за вековую прочность и надежность его стен, за царившую в них атмосферу sa-voir-vivre. [252] В отвлеченном виде теория эволюции казалась необыкновенно заманчивой; на практике же она оборачивалась наглой, выставленной напоказ вульгарностью, такой же нестерпимой, как свежепозолоченные коринфские колонны по обеим сторонам дверей в гостиную, у которых Чарльз и его мучитель задержались на секунду («Мистер Смитсон, сударыня!»), прежде чем переступить порог.

38
В думах потомков моих на мне отразится — как знать? —

Век золотой, и его свет воссияет в веках;

Тело и сердце умрут, но останется эта печать —

Иначе стоит ли жить? Все мы лишь пепел да прах.

А. Теннисон. Мод (1855)

Когда Чарльз наконец покинул особняк Фрименов, на город уже спустились прохладные, свежие сумерки; повсюду зажглись газовые фонари. В легком вечернем тумане аромат весенней листвы Гайд-парка смешивался с давно привычным запахом сажи. Стоя на широких ступенях парадного входа, Чарльз вдохнул этот терпкий, чисто лондонский воздух и, отпустив поджидавший его экипаж, решил пройтись пешком.

Еще без всякой определенной цели, он направился в сторону своего клуба на площади Сент-Джеймс [253] вдоль ограды Гайд-парка — той самой массивной чугунной ограды, которая три недели спустя рухнула под напором разъяренной толпы (на глазах его смертельно перепуганного недавнего собеседника) и тем самым ускорила принятие знаменитого Билля о реформе. [254] Миновав ограду, он повернул на Парк-лейн. Но эта улица была так запружена каретами, что Чарльзу не захотелось по ней идти. Уличные пробки в викторианские времена были ничуть не лучше нынешних, а шума от них было даже гораздо больше — колеса делались тогда с железными шинами, и все они немилосердно скрежетали по гранитной брусчатке мостовой. Поэтому Чарльз решил срезать путь и свернул наугад в одну из улиц, ведущих к центру Мейфэра. Туман тем временем сгустился — не настолько, чтобы поглотить все окружающее, но достаточно для того, чтобы придать домам, экипажам, прохожим призрачную расплывчатость сновидений, — словно по городу шагал не он, а пришелец из иного мира, некий новоявленный Кандид, [255] воспринимающий только внешнюю оболочку вещей и событий, человек, внезапно утративший чувство иронии.

Без этой спасительной способности, одного из важнейших своих душевных свойств человек становится беззащитен, словно голый среди толпы; приблизительно такое ощущение охватило и Чарльза. Он не мог бы теперь объяснить, что заставило его искать встречи с отцом Эрнестины, когда довольно было послать ему письмо. Собственная щепетильность задним числом представлялась ему нелепой — впрочем, столь же нелепыми казались и все рассуждения о бережливости, о необходимости урезать расходы, сообразуясь с обстоятельствами. В те времена — и в особенности по вечерам, когда город заволакивался туманом — состоятельные лондонцы предпочитали передвигаться не пешком, а в экипаже; пешеходы по большей части были из низов. Поэтому на пути Чарльзу встречались почти сплошь представители малоимущих сословий: слуги из окрестных богатых домов, писари, приказчики, нищие, метельщики улиц (весьма распространенная профессия при тогдашнем обилии лошадей), разносчики, уличные мальчишки, случайные проститутки. Он знал, что любому из них даже сто фунтов в год показались бы сказочным богатством; а между тем он сам — полчаса назад — еще выслушивал сочувственные речи по поводу того, как тяжело ему будет сводить концы с концами, имея в двадцать пять раз больший годовой доход.

Чарльз не принадлежал к ранним поборникам социализма. Свое привилегированное имущественное положение он не воспринимал как нечто зазорное, поскольку сознавал, что лишен многих других привилегий. И за доказательствами не надо было далеко ходить. Среди тех, кто обгонял его или попадался навстречу, он почти не видел недовольных судьбой, если не считать нищих — но от них этого требовали законы ремесла: иначе им не стали бы подавать милостыню. Он же, напротив, был глубоко несчастлив, несчастлив и одинок. Положение обязывало его отгораживаться от мира громоздкими лесами условностей, и мысленно он сравнивал эти леса с тяжеловесным панцирем — причиной гибели гигантских древних пресмыкающихся: бронтозавров, динозавров и прочих ящеров. Он даже замедлил шаг, задумавшись об этих бесследно вымерших чудовищах, а потом и вовсе остановился — бедное живое ископаемое… Вокруг него сновали взад и вперед более гибкие, более приспособленные формы жизни; они кишели, словно амебы под микроскопом, заполняя своим безостановочным движением узкую улочку между торговых рядов, в которую он забрел.

Две шарманки играли наперебой, заглушая друг друга; третий бродячий музыкант еще громче бренчал на банджо. Продавцы горячей картошки, свиных ножек («С пылу, с жару — пенни за пару!»), жареных каштанов. Старуха, торгующая спичками; еще одна, с корзинкой желтых нарциссов. Водопроводчики, точильщики, мусорщики в клеенчатых картузах, мастеровые в плоских квадратных кепках; и целая орава уличной мелюзги, малолетних оборвышей — кто примостился на ступеньках, кто на обочине тротуара, кто стоял, подпирая фонарный столб; и все шныряли глазами по сторонам, как ястребы в поисках добычи. Один из них замер на бегу — как все почти мальчишки, он был босиком и бегал взад-вперед, чтобы согреться, — и пронзительно свистнул другому сорванцу, который, размахивая пачкой цветных литографий, кинулся к Чарльзу, наблюдавшему из-за кулис эту людную сцену.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №26  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:51 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Чарльз поспешно зашагал прочь, чтобы укрыться там, где потемнее. Вслед ему раздался визгливый мальчишеский голос, во всю глотку запевший непристойную балладу, которая пользовалась особой популярностью в описываемом нами году:


Пойдем-ка со мною, красавчик милорд,

Мы славно вдвоем посидим;

Сперва опрокинем по кружке пивца,

А после тир-ли-ди-ли-лим — ого-го!

А после тир-ли-ди-ли-дим.

Эта песенка, сопровождавшаяся гоготом и издевательскими выкриками, еще долго преследовала Чарльза; и, отойдя наконец на безопасное расстояние, он понял, что в лондонском воздухе незримо присутствует еще один компонент — физически не такой ощутимый, как запах сажи, однако столь же несомненный: аромат греха. Дело было даже не в жалких фигурах проституток, время от времени попадавшихся ему на пути: они провожали его взглядами, но приставать к нему не решались (их отпугивал его чересчур благопристойный вид — они искали добычу помельче), — дело было в атмосфере анонимности, свойственной большому городу; в ощущении, что здесь все можно скрыть и утаить и самому остаться незамеченным.

открыть спойлер
Лайм был полон всевидящих глаз — Лондон же казался населенным слепцами. Никто не глядел на Чарльза, никто не оборачивался ему вслед. Он был почти что невидимкой, как бы вовсе не существовал — и это наполняло его чувством свободы, чувством скорее горьким, потому что на деле он потерял свободу — так же как потерял Винзиэтт. Все в жизни было потеряно — и все вокруг напоминало ему об этом.

Мимо торопливым шагом прошли двое, мужчина и женщина; до Чарльза донеслась французская речь. Французы! У него мелькнула мысль: хорошо бы сейчас оказаться в Париже… вообще где-нибудь за границей… снова попутешествовать… Куда бы деться, куда бы деться… Раз десять он повторил в уме эти слова, но тут же мысленно одернул себя, коря за непрактичность, за отсутствие чувства реальности и чувства долга.

Он миновал длинный ряд конюшен — теперь на этом месте красуются модные одноквартирные коттеджи, а тогда царила обычная предвечерняя суета: конюхи орудовали щетками и скребницами; из-под навеса выводились упряжки; цокали копытами запрягаемые лошади; громко насвистывал кучер, занятый мытьем кареты, — близилось время разъездов, когда наемные экипажи были нарасхват. И Чарльзу пришла на ум теория, поразившая его самого: как это ни парадоксально, простому люду живется веселее и беззаботнее, чем господам; низы втайне счастливее верхов. Вопреки утверждениям радикалов, будто низшие слои общества страдают и стонут под гнетом пресыщенных самодуров-богачей, Чарльз видел в них вполне довольных жизнью паразитов. Он вспомнил, как несколько месяцев назад в Винзиэтте набрел на ежа. Он пошевелил его тростью — еж немедленно свернулся в клубок, и Чарльз разглядел между торчащими во все стороны колючками целый рой потревоженных блох. В тот раз натуралист взял в нем верх, и этот неаппетитный симбиоз пробудил скорее любопытство, чем отвращение; теперь же ему показалось, что роль ежа в этом прообразе сосуществования и взаимозависимости двух миров отведена ему самому, что единственное доступное ему средство самозащиты — свернуться, притворившись мертвым, и ощетинить иголки своих легко уязвимых аристократических чувств.

Некоторое время спустя он поравнялся с лавкой скобяных товаров и там помедлил, глядя сквозь стекло на лавочника в котелке и холщовом переднике; он отсчитывал свечи девочке лет десяти, которая стояла перед прилавком на цыпочках, сжимая в покрасневшем кулачке приготовленные заранее деньги.

Торговля. Коммерция. При воспоминании о предложенной ему сделке лицо Чарльза вспыхнуло краской стыда. Теперь он ясно видел всю ее оскорбительность; предложить ему нечто подобное можно было только питая откровенное презрение к его классу. Не мог же Фримен не понимать, что из Чарльза не получится торговец, что он не годится на роль лавочника. И сам он должен был сразу же ответить хладнокровным и категорическим отказом; но мог ли он решиться на это, если торговое дело тестя составляло источник его собственного будущего благополучия? Вот мы и подошли вплотную к тому, что возмущало Чарльза больше всего, что разъедало сейчас его душу: он чувствовал себя марионеткой в руках родителей невесты, мужем-товаром, покупаемым за деньги. Его не утешало то обстоятельство, что такого рода браки были в его кругу не редкость — они опирались на традицию, идущую от тех времен, когда брак по расчету рассматривался как чисто деловой контракт: одна сторона предлагала титул, другая деньги, и оба супруга обязывались соблюдать основные пункты договора — но никак не более того. Однако времена изменились; брак теперь представлял собою добродетельный, священный союз, благословляемый церковью, и основанием этого воистину христианского союза служила чистая любовь, а не чистоган. Даже если бы он сам, с несвойственным ему цинизмом, решил жениться исключительно по расчету, Эрнестина — он это твердо знал — никогда не смирилась бы с тем, чтобы чувство в их браке было отодвинуто на второй план. Она требовала бы неустанных доказательств того, что он женился на ней по любви и только по любви. За ее деньги он обязан был бы платить вечной признательностью; одни уступки неизбежно повлекли бы за собой другие — и рано или поздно, не мытьем так катаньем, его втянули бы в это ненавистное партнерство…

И тут, словно по какому-то роковому волшебству, он завернул за угол — и прямо перед ним, в конце переулка, утопавшего в коричневатом сумраке, возник высокий, ярко освещенный фасад. Чарльз думал, что находится где-то недалеко от Пиккадилли; но этот сияющий, как золото, дворец высился к северу от него, и он понял, что сбился с пути и оказался вместо того вблизи от Оксфорд-стрит — и, опять-таки по роковому совпадению, от той именно ее части, где расположен был мануфактурный магазин мистера Фримена. Как в трансе, он прошагал темный переулок до конца и, выйдя на Оксфорд-стрит, увидел здание магазина во всем его многоярусном великолепии — сверкающие зеркальные стекла витрин (вставленные, кстати, совсем недавно), а за ними — груды ситцев, кружев, готового платья, рулоны шерстяных материй. Особенно бросались в глаза скатанные или разложенные на прилавках ткани, окрашенные новоизобретенными анилиновыми красителями; казалось, что эти резкие, кричащие цветовые пятна отравляют самый воздух вокруг — в них было что-то нагло-вызывающее, от них разило нуворишеством. На всех товарах белели ярлычки с ценами. Магазин был еще открыт, и через распахнутые двери входили и выходили люди. Чарльз попробовал представить себе, как он сам входит в эти двери — но не смог. Он скорее бы поменялся местами с нищим, прикорнувшим в соседней подворотне.

Да, теперь этот гигантский магазин уже не казался Чарльзу, как раньше, предметом малореальным, чьей-то досужей выдумкой, мифическими золотыми россыпями где-нибудь в далекой Австралии. Теперь он явился ему во всем своем могуществе — как исполинская, пышущая жаром машина, как чудище, готовое заглотить и перемолоть всех, кто посмеет приблизиться. И в те дни нашлось бы немало людей, которые сочли бы пределом мечтаний стоять, как стоял сейчас Чарльз, перед этим громадным зданием и сознавать, что воплощенное в нем богатство и власть принадлежат им — стоит лишь протянуть руку. Но наш герой замер на противоположной стороне улицы и даже закрыл глаза, словно надеясь, что, исчезнув из его поля зрения, магазин навсегда исчезнет с лица земли.

Разумеется, в его отказе от этого рая земного было нечто отнюдь не похвальное — известный снобизм, подчинение авторитету покойных предков, имевших право судить и осуждать. Был тут и элемент инерции и лени, боязнь обыденности, повседневного труда, непривычка сосредоточивать внимание на мелочах. Был тут, наконец, и элемент малодушия — поскольку наш герой, как вы, вероятно, заметили, всячески избегал контактов с новыми людьми, в особенности с низшими по положению. Одна мысль о том, что ему пришлось бы так или иначе иметь дело с безликими, тенеобразными силуэтами, которые толпились у витрин и мелькали в дверях магазина, вызывала у него тошноту. Нет, это исключалось начисто.

Но в его отказе было и нечто вполне благородное: убеждение, что деньги не могут быть целью жизни. Пусть ему не суждено было стать вторым Дарвином или Диккенсом, великим художником или ученым; пусть ему на роду было написано прожить весь век ничтожным дилетантом, трутнем — назовите как хотите, — ничем не способствуя благопроцветанию общества и предоставляя трудиться другим. Но зато он испытал минутное удовлетворение от того, что не поступился чувством собственного достоинства; это бесповоротное и добровольное отречение — отречение от всего, кроме разве своих колючек — было последним, что еще могло спасти Чарльза как представителя обреченного класса, почти последней из оставленных ему свобод. В голове его с предельной ясностью обозначилась мысль, если только я переступлю этот порог, мне конец.

Проблема выбора, стоявшая перед Чарльзом, может показаться вам устаревшей, неактуальной, представляющей сугубо исторический интерес; я, собственно, и не собираюсь выступать в защиту Джентльмена: в 1969 году этот биологический вид находится на грани вымирания — во всяком случае, он подошел к своей последней черте гораздо ближе, чем мог предвидеть наш герой, даже с его пессимистическим воображением, в тот далекий апрельский вечер. Говорят, что смерть в природе вещей; это неверно: смерть сама есть природа вещей. Но умирает только форма. Материя бессмертна. В бесконечной веренице сменяющих друг друга форм, которая именуется существованием, можно усмотреть не просто смену, а своего рода продолжение — продолжение одной вымершей формы в другой, жизнь после смерти. Лучшие черты джентльмена викторианской эпохи восходят к добродетелям preux chevaliers, [256] средневековых рыцарей без страха и упрека, [257] а в наши дни эти достоинства можно обнаружить в новейшей разновидности джентльмена — в породе людей, которых мы называем учеными, поскольку поток эволюции несомненно повернул именно сюда. Иначе говоря, любая культура, какой бы антидемократической или, наоборот, эгалитарной [258] она ни была, нуждается в известного рода элите: критической и в то же время самокритичной, сомневающейся во всем и в самой себе — и при этом живущей согласно определенным правилам поведения. Правда, со временем эти правила из строго этических могут превратиться в нечто противоречащее законам этики и привести данную форму элиты к гибели; однако каждая ее разновидность, вымирая, приносит определенную историческую пользу, потому что строит и укрепляет основу для более действенного осуществления своей функции в будущем.

Быть может, вы не сразу уловите связь между Чарльзом образца 1267 года с его новомодными, заимствованными у французов понятиями о целомудрии и хождениями за святыми Граалями, [259] Чарльзом 1867 года с его ненавистью к коммерции и Чарльзом наших дней — ученым-кибернетиком, который остается глух к возмущенным воплям гуманитариев, этих тонко организованных натур, начинающих сознавать собственную ненужность. Но связь существует: все они отвергали — или продолжают отвергать — идею обладания как жизненной цели, независимо от того, что является вожделенным объектом: женщина, прибыль любой ценой или право диктовать скорость прогресса. Ученый — просто очередная форма; вымрет и она.

Все, о чем я говорю, возвращает нас к глубокому и непреходящему смыслу евангельского мифа об искушении в пустыне. Если человек наделен умом и образованностью, ему не избежать своей пустыни: он рано или поздно подвергнется искушению. Противодействие соблазну может быть неразумным; но это всегда победа добра над злом. Вы отказались от соблазнительной, хорошо оплачиваемой должности в фирме, нуждающейся в прикладных математиках, и предпочли продолжать свою академическую деятельность? На последней выставке ваши картины продавались хуже, чем на предыдущей, однако вы не собираетесь менять свой новый стиль в угоду публике? Вы только что приняли какое-то важное решение, пренебрегая соображениями личной выгоды, и упустили шанс что-то присвоить и приобрести? Тогда не осуждайте Чарльза за его душевное смятение, не ищите в нем пережитков пустопорожнего снобизма. Постарайтесь разглядеть в моем герое главное: человека, который пытается преодолеть свою историческую ограниченность — даже если сам он этого не сознает.

Чарльз боролся и сопротивлялся не только из присущего человеку инстинктивного стремления сохранить свою личность; за этим стояли многие годы раздумий, сомнений, самопознания. Он понимал, что с него запрашивают непомерно высокую цену — все его прошлое, лучшую часть его самого; он был не в силах признать бессмысленным все, к чему стремился до сих пор, — хоть и не сумел воплотить свои мечты в реальность. Он все время искал смысла жизни; более того, он даже думал — жалкий простак! — что этот смысл уже начал приоткрываться ему в каких-то мгновенных озареньях. Можно ли винить его за то, что он не наделен был даром передать суть этих мгновенных озарений своим ближним? Что сторонний наблюдатель увидел бы в нем лишь поверхностного самоучку, безнадежного дилетанта? Как-никак он собственным умом постиг важную истину: что за смыслом жизни в магазин Фримена ходить не надо.

Но в основе всего этого — по крайней мере в сознании Чарльза — неизменно присутствовала Дарвинова теория о выживании наиболее приспособленных, в первую очередь определенный ее аспект, который они с доктором Гроганом обсуждали в тот памятный вечер в Лайме. Итог их диспута был весьма оптимистичен — оба согласились на том, что дарованная человеку способность к самоанализу есть высочайшая привилегия, весьма ценное его преимущество в процессе приспосабливания к условиям существования. Это ясно доказывало, что свобода воли мыслящего индивида вне опасности. Если надо изменяться, чтобы выжить — а с этим тезисом не спорят даже Фримены! — то хотя бы можно выбрать способ адаптации по своему вкусу. В теории все получалось очень гладко; на практике же — и печальная реальность вновь нахлынула на Чарльза — выходило иначе…

Он попал в ловушку, из которой ему не вырваться. Невероятно, но так оно и есть.

Еще секунду он противился невыносимому давлению своей эпохи; потом вдруг почувствовал озноб, и его заколотила дрожь бессильного гнева против мистера Фримена и всего, что было с ним связано.

Он поднял трость и остановил проезжавший кэб. Усевшись, он откинулся на потертом кожаном сиденье и закрыл глаза; и в его воображении возник отрадный, несущий утешение образ. Надежда? Мужество? Решимость? Увы, совсем не то… Его мысленному взору явилась чаша, наполненная до краев горячим пуншем, и бутылка шампанского.

39
Пускай я продажная женщина — что из того? Какое право имеет общество поносить меня? Разве общество меня чем-нибудь облагодетельствовало? И если общество смотрит на меня как на отвратительную язву, то не следует ли сперва поискать причины этого недуга в самом прогнившем теле? Разве я не полноправное дитя общества? Почему же я считаюсь в нем незаконнорожденной?

Из письма, помещенного в газете «Таймс» 24 февраля 1858 г. [260]

Горячий пунш, шампанское — с философской точки зрения эти средства могут показаться не слишком серьезным итогом столь длительных душевных терзаний; но в Кембридже их из года в год прописывали как панацею от всех бед, и хотя Чарльз с тех пор, как вышел из университета, успел порядком расширить свой опыт по части бед, лучшего лекарства от них ему найти не удалось. По счастью, клуб, к которому Чарльз принадлежал — как и большинство дворянских клубов в Англии, — основывался на простом и весьма доходном принципе: поскольку студенческие годы — это наши лучшие годы, члены клуба должны иметь возможность вновь окунуться в беззаботную атмосферу своей юности. Там радости обеспеченной университетской жизни не омрачались второстепенными и досадными ее сторонами — вроде профессоров, деканов и экзаменов. Такого рода клуб призван был ублажать юнца, живущего в каждом взрослом мужчине. И там отменно готовили молочный пунш.

Случилось так, что первыми, кто попался Чарльзу на глаза, чуть только он переступил порог курительной, были два его бывших однокашника. Один был младший сын епископа и главным делом своей жизни почитал пятнать почтенное имя отца. Другой носил титул, на который до недавнего времени претендовал наш герой: титул баронета. Явившись на свет с солидной порцией нортумберлендских земель в кармане, сэр Томас Бург представлял собою весьма твердую скалу, которую не удалось сдвинуть с места даже всесильной истории. Предки его с незапамятных времен предавались таким освященным традицией занятиям, как охота, пьянство и распутство, и эти семейные традиции он с должным усердием хранил и приумножал. Более того, в Кембридже, в студенческие годы, он был заводилой той беспутной компании, к которой на какое-то время прибился Чарльз. Ныне он был знаменит своими похождениями — и в духе Миттона, [261] и в духе Казановы. [262] Уже не единожды раздавались возмущенные голоса, требовавшие исключить его из членов клуба; но поскольку он обеспечивал этот самый клуб углем для отопления из собственных шахт — и притом уступал его по дешевке, почти что даром, — всегда находились люди, способные урезонить сторонников крайних мер. К тому же в его образе жизни было нечто прямое и честное. Он грехотворничал без стыда, но и без ханжества. Щедрость его не знала удержу — добрая половина членов клуба, особенно молодежь, перебывала у него в должниках; деньгами он ссужал чисто по-джентльменски: всегда с готовностью давал отсрочку и, разумеется, не брал процентов. Он первым вызывался вести запись ставок — было бы на что поставить; и, глядя на него, завсегдатаи клуба — за вычетом самых закоренелых трезвенников — вспоминали со вздохом свое не такое уж трезвое прошлое. Ростом он был невелик, широкоплеч, всегда румян — то ли от вина, то ли от свежего воздуха; его глаза светились той несравненной простодушной, туманно-голубой невинностью, которая свойственна взгляду падшего ангела. И сейчас, при виде Чарльза, глаза эти сощурились в приветливой улыбке.

— Чарли! Какими судьбами? И как, черт побери, тебе удалось улизнуть из матримониальной кутузки?

Чарльз улыбнулся, смутно сознавая некоторую глупость своего положения.

— Добрый вечер, Том. Здравствуй, Натаниэль! (Упомянутый персонаж — бельмо на глазу злополучного епископа — только поднял в ответ руку с томным видом, не вынимая вечной сигары изо рта.) Отпущен под честное слово. Видишь ли, моя невеста в Дорсете — пьет целебные воды.

Том подмигнул:

— В то время как ты глотаешь целительный воздух свободы — а может, и что-нибудь покрепче? По слухам, твоя избранница — украшение нынешнего сезона. Нат подтвердит. Он, между прочим, сохнет от зависти. Считает, что тебе дьявольски повезло. Жениться на такой красотке — да еще на таких условиях! Где справедливость? Верно я говорю, Нат?

Отпрыск епископа, как всем было известно, испытывал вечную нужду в деньгах, и Чарльз понимал, что красота Эрнестины — отнюдь не главный предмет его зависти. В девяти случаях из десяти он закончил бы на этом разговор и углубился в чтение газет или присоединился к каким-нибудь другим своим знакомым с менее подмоченной репутацией. Но сегодня его устраивало именно такое общество. Не приговорить ли бутылочку шампанского? А как они смотрят на пунш? Оба оказались не прочь. И Чарльз остался с ними.

— Кстати, Чарльз, как здоровье твоего драгоценного дядюшки? — И сэр Том снова подмигнул, но эта фамильярность казалась настолько неотъемлемой от его натуры, что обижаться на него было невозможно. Чарльз пробормотал, что дядюшка совершенно здоров.

— Как у него насчет собак? Спроси при случае, не нужна ли ему пара отличных нортумберлендов. Я их сам вскормил и вспоил, и не след мне их расхваливать, но собачки просто загляденье. Помнишь Урагана? Его внуки. — Ураган однажды провел лето в Кембридже без ведома и разрешения властей — сэр Том чуть не целый семестр тайком держал его у себя на квартире.

— Помню, еще бы. И мои лодыжки тоже его не забыли.

Сэр Том широко ухмыльнулся:

— Да, он к тебе питал особое пристрастие… Кого любил, того и кусал — такая уж у него была привычка… Добрый старый Ураган, упокой Господи его душу! — И сэр Том осушил очередной стакан пунша с выражением такой скорби, что оба его собутыльника расхохотались. И проявили бессердечие, потому что скорбь была самая что ни на есть искренняя.

В таких разговорах незаметно прошло два часа — и было выпито еще две бутылки шампанского, и еще одна чаша пунша, и были съедены котлеты и жаркое (из курительной вся троица перекочевала в обеденный зал); жаркое пришлось запить изрядным количеством бордоского, а действие последнего понадобилось, в свою очередь, смягчить графинчиком-другим портвейну.

Сэр Том и епископский сын имели богатый опыт по части возлияний и выпили не в пример больше Чарльза. К концу второго графинчика оба, если судить по внешним признакам, были пьяны в дым — Чарльзу же, напротив, удавалось сохранять фасад относительной трезвости и благопристойности. Однако на деле все обстояло как раз наоборот, и разница в их состоянии не замедлила сказаться, чуть только они встали из-за стола и, как туманно выразился сэр Том, решили «немножко проехаться по городу». По дороге к дверям обнаружилось, что именно Чарльз не вполне твердо держится на ногах. Он не был еще настолько пьян, чтобы не почувствовать известного смущения; почему-то ему почудился устремленный на него осуждающий взгляд мистера Фримена — хотя, разумеется, человеку, так близко связанному с торговлей, как мистер Фримен, доступ в этот клуб был заказан.

Кто-то помог Чарльзу накинуть плащ; кто-то протянул ему шляпу, перчатки и трость; каким-то образом он очутился на свежем воздухе, на улице, окутанной туманом, — против ожиданий, не особенно густым; и Чарльз поймал себя на том, что сосредоточенно рассматривает фамильный герб на дверце кареты сэра Тома. Вновь его болезненно ужалила мысль о Винзиэтте; потом герб на дверце покачнулся, приблизился… Кто-то подхватил его под мышки, и через секунду он уже сидел в карете рядом с сэром Томом; напротив них расположился епископский сын. Чарльз не был пьян до такой степени, чтобы не заметить, как его приятели перемигнулись, — но он не стал спрашивать, в чем дело, поскольку с трудом ворочал языком. Да и что за важность? Он не жалел, что выпил: приятно было, что все вокруг колышется, плывет; и прошлое, и будущее казалось теперь таким несущественным… Его подмывало рассказать своим спутникам про миссис Беллу Томкинс, про то, что Винзиэтт тоже уплыл… но и для этого он был еще недостаточно пьян. Джентльмен даже навеселе должен оставаться джентльменом. Чарльз повернулся к Тому:

— Том… Том, дружище! И что это тебе так в-в… везет?

— И тебе везет, душа моя. Нам всем чертовски везет.

— А куда нас в-в… везут?

— Везучих всегда везут в хорошее место! Туда, где и ночью весело! Верно я говорю, Нат?

Наступило молчание; Чарльз предпринял слабую попытку определить, в каком направлении они едут, и не заметил, как его приятели опять перемигнулись. Мало-помалу смысл слов, произнесенных сэром Томом, начал доходить до его сознания. С величавой медлительностью он повернул голову.

— Где ночью… весело?

— Мы едем к мамаше Терпсихоре, [263] Чарльз. Спешим принести жертву на священный алтарь муз. Теперь понятно?

Чарльз перевел недоуменный взгляд на ухмыляющуюся физиономию епископского сына.

— Муз?

— Можно их и так называть.

— Фигура речи! Метонимия! — пояснил сын епископа. — Говорим «Венера», а подразумеваем — puella. [264]

Чарльз еще некоторое время оцепенело смотрел на них обоих, потом вдруг улыбнулся: «Превосходная мысль!» — и снова уставился в окно все с тем же отрешенно-величавым видом. Он понимал, что сейчас самое время остановить экипаж и распрощаться со своими собутыльниками. На мгновенье все встало на свои места, и он вспомнил об их скандальной репутации. Потом, откуда ни возьмись, перед ним возникла Сара — поднятое к нему лицо, закрытые глаза, их поцелуй… Из-за чего, в сущности, весь переполох? Теперь он понял яснее ясного, чем были вызваны все его треволнения; ему нужна была женщина — только и всего. Ему нужно было удовлетворить свою похоть — это требовалось его организму, точно так же как ему требовалась иногда хорошая доза слабительного. Он поглядел через плечо на своих спутников. Сэр Том развалился рядом с ним, в углу кареты; епископский сын взгромоздил ноги на сиденье. Шляпы у обоих были лихо сдвинуты набекрень, как у завзятых повес и гуляк. На сей раз перемигнулись все трое.

Скоро они влились в густой поток экипажей, направлявшихся в ту часть викторианского Лондона, от описания которой мы нарочно до поры до времени воздерживались, хотя она занимала в столице центральное положение, отнюдь не только топографически, и без нее картина эпохи была бы неполной: это был район казино (скорее домов свиданий, нежели игорных домов), кофеен, табачных лавок, располагавшихся на главных улицах (на Хеймаркете, на Риджент-стрит), — и почти сплошных домов терпимости в боковых улочках и переулках. Карета миновала знаменитую устричную лавку на Хеймаркете («Омары, устрицы, лососи копченые и маринованные») и не менее прославленное заведение, торговавшее печеной картошкой, — под громкой вывеской, в которой фигурировало имя принца Альберта; его хозяин был известен под кличкой Хан — и не зря: он царил над всеми лондонскими торговцами картофелем, величественно восседая в своем ярко-красном с золотом павильоне, который служил и рекламой, и символом этой части столицы. Наконец (и тут отпрыск епископа проворно извлек из футляра шагреневой кожи лорнет) карета сэра Тома въехала в улицы, кишмя кишевшие женщинами легкого поведения всевозможных рангов и мастей: богатые куртизанки прогуливались в собственных колясках, проститутки помельче толпились стайками на тротуарах. Тут были представлены самые разнообразные типы — от скромненьких, белокожих модисточек до проспиртованных, краснорожих мегер. Тут можно было увидеть краски самые неожиданные, наряды самые причудливые, поскольку ни на что не существовало запретов. Были тут женщины, одетые на манер французских портовых грузчиков, в котелках и широких штанах, женщины в матросских костюмах, в пышных испанских юбках, в чепцах и передниках сицилийских крестьянок; казалось, что на улицу высыпали в полном составе труппы всех соседних грошовых балаганов. Куда более однообразное зрелище являли собою потенциальные клиенты, числом не уступавшие женщинам: с тростью в руке и сигарой во рту все как один внимательнейшим образом обозревали вечерний парад талантов. И Чарльз, кляня себя за то, что выпил лишнего, и напрягая изо всех сил глаза, чтобы ничего не пропустить, находил всю эту пеструю мешанину одежд и лиц очаровательной, веселой, живой и главное — как нельзя более антифрименовской.

Я склонен думать, что настоящая Терпсихора едва ли удостоила бы своим покровительством публику, которая собралась под гостеприимной крышей ее тезки и к которой минут через десять присоединилась наша троица. Кроме них, там было еще шестеро или семеро молодых людей и двое немолодых — один из них, к удивлению Чарльза, оказался видным членом палаты лордов; все они расположились в просторном салоне, обставленном по последней парижской моде и освещенном канделябрами, куда попасть можно было из узенького шумного переулка, упиравшегося в одну из улиц неподалеку от Хеймаркета. В одном конце салона находилась небольшая сцена, задрапированная темно-красным занавесом, на котором были вышиты золотом две пары сатиров и нимф. Один из сатиров выказывал недвусмысленное намерение немедленно овладеть своей прелестной пастушкой; другой уже успел привести аналогичное намерение в исполнение. В позолоченном картуше над занавесом затейливыми готическими буквами было выведено латинское четверостишие — «Carmina Priapea [265] XLIV»:


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №27  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:52 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Velle quid hanc dicas, quamvis sim ligneus, hastam,

Oscula dat medio si qua puella mihi?

Augure non opus est: «in me», mihi credite, dixit

«Utetur veris viribus hasta rudis». [266]

Тема совокупления многократно варьировалась в гравюрах в позолоченных рамках, развешанных в простенках между окнами с плотно задернутыми шторами. Девица с распущенными волосами, одетая a la Камарго, [267] уже подавала гостям шампанское. Сидевшая в некотором отдалении сильно нарумяненная, но более пристойно одетая особа, от роду лет пятидесяти, хладнокровно созерцала свою клиентуру. Несмотря на совершенно иной род занятий, способность с первого взгляда оценивать клиента роднила ее с уже знакомой нам миссис Эндикотт, хозяйкой гостиницы в Эксетере; правда, здесь счет шел скорее на гинеи, чем на шиллинги.

Сцены, подобные той, которая воспоследовала, не претерпели — насколько я могу судить — в ходе мировой истории сколько-нибудь существенных изменений, в отличие от других сфер человеческой деятельности: спектакль, разыгранный в тот вечер перед Чарльзом, разыгрывался еще перед Гелиогабалом, [268] а до него наверняка и перед Агамемноном; и разыгрывается до сего дня в бесчисленных притонах Сохо. [269] Все исполнительницы по окончании представления были быстро разобраны зрителями. Однако Чарльз заблаговременно устранился от участия в этом аукционе.

открыть спойлер
Поначалу представление, еще не носившее откровенно непристойного характера, его забавляло. Он наблюдал за ним с миной человека многоопытного, которого ничем не удивишь; в Париже он видывал кое-что и почище (так, по крайней мере, он сообщил на ухо сэру Тому); словом, он тщился изобразить пресыщенного знатока. Но по мере того как с барышень спадали юбки, с Чарльза спадал пьяный налет бесшабашности; в полумраке он не различал лиц соседей, но явственно видел похотливо приоткрытые рты и слышал, как сэр Том шепнул приятелю, на которой из девиц он остановил свой выбор. Белые женские тела сплетались в объятиях, извивались, кривлялись; но за двусмысленными, словно приклеенными улыбками девиц Чарльзу все время виделось отчаяние. Между ними была одна совсем юная, почти девочка, вероятно только-только достигшая порога зрелости; лицо ее не утратило выражения застенчивой невинности, и хотя теперь это могла быть просто маска, Чарльзу показалось, что она еще окружена ореолом девственности, еще страдает от своего падения, что ремесло не успело ожесточить ее до конца.

Однако наряду с отвращением он испытывал известное возбуждение. Публичность зрелища была ему не по нутру, но животное начало в нем самом оказалось достаточно сильным, чтобы вывести его из равновесия. Не дожидаясь конца представления, он поднялся и потихоньку вышел, как бы по нужде. В примыкавшем к залу вестибюле у стола, на котором джентльмены оставляли свои плащи и трости, сидела местная последовательница Камарго, разносившая в начале вечера шампанское. При виде Чарльза она поднялась, и на ее густо накрашенном лице появилась механическая улыбка. Чарльз немного постоял, разглядывая ее волосы, завитые и в нарочитом беспорядке рассыпанные по плечам, ее голые руки, почти голую грудь. Он собирался было что-то сказать, но передумал и нетерпеливым жестом потребовал свои вещи. Потом кинул девушке на стол полсоверена и, спотыкаясь, выбрался на улицу.

В переулке неподалеку он увидел вереницу стоявших в ожидании кэбов. Он нанял первый, крикнул кучеру адрес — но не настоящий свой адрес, а название соседней улицы в Кенсингтоне (викторианские нравы требовали и таких предосторожностей), — и плюхнулся на сиденье. Он не испытывал благородного удовлетворения от собственной добропорядочности; скорее он чувствовал себя как человек, который молча проглотил оскорбление или малодушно уклонился от дуэли. Отец Чарльза в его годы вел образ жизни, при котором такие эскапады были в порядке вещей; и если Чарльза все происшедшее настолько выбило из колеи, то, видимо, с ним самим было что-то не в порядке. Куда подевался надутый, пресыщенный завсегдатай злачных мест? Сник и превратился в жалкого труса… А Эрнестина, их помолвка? И стоило ему об этом вспомнить, как он показался самому себе узником, которому приснилось, будто он на свободе, — но когда он, еще в полудреме, пытается встать на ноги, кандалы рывком возвращают его в черную реальность тюремной камеры.

Кэб двигался черепашьим шагом. Узкая улица была запружена колясками и каретами — они еще не выехали за пределы квартала греха. Под каждым фонарем, в каждой подворотне стояли проститутки. Чарльз глядел на них из спасительной темноты кареты. Внутри у него все бурлило и кипело; он испытывал невыносимые муки. Если бы перед ним сейчас оказалось что-то острое, какой-нибудь торчащий гвоздь, он пропорол бы себе руку — он вспомнил Сару перед колючим кустом боярышника, каплю крови у нее на пальце, — так велика была его потребность уязвить, унизить себя, потребность в каком-то резком действии, которое дало бы выход накопившейся желчи.

Они свернули в улицу потише, И там, под фонарем, Чарльз увидел одинокую женскую фигуру. Быть может, по контрасту с назойливым обилием женщин в оставшемся позади квартале она казалась всеми покинутой, робкой, недостаточно опытной, чтобы решиться подойти. Но ее ремесло сомнений не оставляло. На ней было выцветшее розовое платье из дешевой бумажной материи, на груди был приколот букетик искусственных роз, на плечи наброшена белая шаль. Рыжевато-каштановые волосы были собраны в тяжелый узел, подхваченный сеточкой; на макушке красовалась черная шляпка в модном тогда стиле — под мужской котелок. Она проводила проезжавший кэб взглядом; и что-то в ней — цвет волос, тени вокруг настороженных глаз, смутно-выжидательная поза — заставило Чарльза прильнуть к овальному боковому окошку и всмотреться в нее внимательнее. Секунда мучительной борьбы с собой — и Чарльз не выдержал: он схватил трость и громко постучал в потолок. Кучер тотчас придержал лошадь. Послышались торопливые шаги, и Чарльз, чуть наклонившись, увидел ее лицо у открытого передка кареты.

Нет, она не была похожа на Сару. Волосы у нее вблизи оказались красновато-рыжими — вряд ли это был их натуральный цвет; в ее облике сквозила вульгарность, в глазах, смотревших на него в упор, было какое-то нарочитое бесстыдство; слишком ярко накрашенный рот словно сочился кровью. Но что-то едва заметное все-таки было — строгий рисунок бровей, может быть, очертания губ…

— У вас есть комната?

— Да, сэр.

— Объясните ему, куда ехать.

На секунду ее лицо исчезло; она что-то сказала сидевшему сзади кучеру. Потом ступила ногой на подножку, отчего кэб сразу закачался, и взобралась на сиденье рядом с Чарльзом, обдав его запахом дешевых духов. Усаживаясь, она задела его рукавом и складками юбки — но не намеренно, без фамильярности. Кэб покатился вперед. Ярдов сто или чуть больше они проехали в молчании.

— На всю ночь, сэр?

— Да.

— Это я потому спросила, что если не на всю, так я еще за обратную дорогу набавляю.

Он кивнул, не поворачивая головы и глядя прямо, в темноту. Молча, под цоканье копыт, они проехали еще сотню ярдов. Она осмелела, уселась поудобнее, слегка прижавшись к его плечу.

— Ужасти как холодно. Это весной-то!

— Да. — Он взглянул в ее сторону. — Для вас погода имеет значение.

— Когда снег идет, я не работаю. Есть которые и выходят. А я нет.

Пауза. Теперь первым заговорил Чарльз:

— И давно вы…

— С восемнадцати лет, сэр. Аккурат в мае два года.

— А-а…

Снова пауза; Чарльз еще раз покосился на свою спутницу. Его мозг механически заработал, производя устрашающие подсчеты: триста шестьдесят пять дней, из них «рабочих», допустим, триста; помножить на два… Шестьсот! Один шанс на шестьсот, что она не подхватила какую-нибудь скверную болезнь. Как бы спросить потактичнее? В голову как назло ничего не приходило. Он поглядел на нее еще раз, более пристально, пока они проезжали через освещенное место. Цвет лица как будто здоровый. Но он, конечно, круглый идиот: опасность заразиться сифилисом была бы вдесятеро меньше в заведении первого разряда — вроде того, из которого он сбежал. Подобрать первую попавшуюся уличную потаскушку… но возврата уже не было. Он сам так захотел. Они продолжали ехать в северном направлении, в сторону Тоттенхем-Корт-роуд.

— Я должен уплатить вам заранее?

— Мне все равно, сэр. Как желаете.

— Хорошо. Сколько?

Она помедлила в нерешительности.

— По-обыкновенному, сэр?

Он вскинул на нее глаза — и кивнул.

— За ночь я всегда беру… — тут она сделала едва заметную паузу, подкупившую Чарльза простодушной нечестностью, — я беру соверен.

Он пошарил во внутреннем кармане сюртука и протянул ей деньги.

— Покорно вас благодарю, сэр. — Она деликатно опустила золотой в ридикюль и, неожиданно для Чарльза, нашла способ развеять его тайные страхи. — У меня бывают только хорошие господа, сэр. Так что вы насчет этого не беспокойтесь.

И он тоже сказал ей спасибо.

40
Я не первый, чьи губы

Прикасались к твоим;

До меня эти ласки

Расточались другим…

Мэтью Арнольд. Расставание (1852)

Свернув в узкую улочку к востоку от Тоттенхем-Корт-роуд, кэб остановился. Девушка вышла, быстро поднялась по ступенькам к парадной двери и, отперев ее ключом, вошла в дом. Тем временем кучер, глубокий старик, облаченный в суконное пальто с многослойной пелериной и цилиндр с широкой лентой на тулье — такие древние на вид, что казалось, будто они срослись с ним навечно и неразделимо, — пристроил свой кнут рядом с сиденьем, вытащил изо рта трубку и протянул к Чарльзу прокопченную, сложенную горсточкой ладонь, ожидая уплаты. При этом глядел он прямо перед собой, в темный конец улицы, словно видеть седока ему было невмоготу. Чарльз и сам не хотел бы встретиться с ним глазами; глубину собственного падения он в полной мере ощущал и без чужого осуждающего взгляда. На мгновенье он заколебался. Еще не поздно снова сесть в кэб — девушка скрылась за дверью… но какое-то слепое упрямство заставило его расплатиться.

Спутница Чарльза ждала, стоя к нему спиной, в тускло освещенном вестибюле. Она не обернулась, но, услышав скрип затворяемой двери, стала подниматься по лестнице. Спертый воздух был пропитан кухонными запахами; откуда-то из глубины дома доносились невнятные голоса.

Одолев два лестничных пролета, девушка открыла выходившую на площадку дверь, придержала ее, пропуская Чарльза, и как только он переступил порог, задвинула засов. Потом прошла вперед, к камину, и засветила над ним газовые рожки. В камине слабо тлел огонь; она поворошила его кочергой и подсыпала немного угля. Чарльз огляделся кругом. Обстановка — если не считать кровати — была довольно убогая, но все содержалось в безупречной чистоте. Центральное место занимала металлическая кровать, медные части которой, отполированные до блеска, сверкали почти как золото. В углу напротив стояла ширма, за которой Чарльз разглядел умывальник.

Несколько дешевых безделушек; на стенах две-три дешевые гравюры. Потертые мориновые шторы были задернуты. Менее всего эта комнатушка походила на гнездо разврата.

— Прошу прощенья, сэр. Вы тут, пожалуйста, располагайтесь. Я на минуточку.

Через другую дверь она прошла в заднюю комнату. Там было темно, и Чарльз заметил, как осторожно она прикрыла за собой дверь. Он прошел к камину и встал спиною к огню. Через дверь он уловил приглушенные звуки: хныканье проснувшегося ребенка, успокаивающее «ш-ш-ш», несколько шепотом произнесенных слов. Дверь открылась снова, и девушка вернулась в комнату. Шляпку и шаль она успела снять и глядела на Чарльза с тревожно-виноватой улыбкой.

— Там у меня дочка спит, сэр. Она не помешает. Золотой ребенок. — Как бы предупреждая его недовольство, она торопливо добавила: — Тут близенько харчевня, сэр, может, вы перекусить желаете?

Есть Чарльзу не хотелось — впрочем, и голода иного рода он теперь тоже не испытывал. Он с трудом заставил себя взглянуть на нее.

— Закажите что-нибудь для себя. Я… мне ничего… ну, разве что немного вина, если там найдется.

— Какого, сэр, — французского, немецкого?

— Пожалуй, стаканчик рейнского — и вам тоже?

— Благодарю покорно, сэр. Я спущусь, пошлю мальчика.

И она опять вышла. Снизу, из вестибюля, донесся ее голос, на сей раз гораздо менее церемонный:

— Гарри!

Какие-то переговоры; стукнула входная дверь. Когда девушка вернулась, он спросил, не надо ли было дать ей денег. Но оказалось, что эти дополнительные услуги входят в стоимость основных.

— Вы бы присели, сэр.

И она протянула руку, чтобы взять у него трость и шляпу, которые он не знал куда деть. Он отдал их с облегчением и, расправив фалды сюртука, уселся в кресло у огня. Уголь, который она подсыпала, разгорался довольно вяло. Она опустилась на колени перед очагом — и перед Чарльзом — и вновь взялась за кочергу.

— Уголь дорогой, самый лучший, должен бы сразу заниматься. Да вот в подвале сыро. В старых домах вечно так, прямо беда.

Он рассматривал ее профиль, освещенный красноватым отблеском пламени. Красотой она не отличалась, но лицо у нее было здоровое, безмятежное, бездумное. Грудь была высокая; запястья и кисти рук на удивление тонкие, почти изящные. При взгляде на ее руки и густые, пышные волосы в нем на секунду проснулось желание. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до нее — но тут же передумал. Нет, надо подождать, выпить вина… тогда будет проще. Прошло минуты две. Наконец она вскинула на него глаза, и он улыбнулся. Впервые за целый день он ощутил какое-то подобие душевного покоя.

Она проговорила, обращаясь к огню:

— Он мигом обернется. Тут два шага.

И оба снова умолкли. Но такие моменты должны были казаться странными мужчине викторианской эпохи, когда любое интимное общение — даже между мужем и женой — подчинялось железным законам условностей. Не странно ли, что он сидит как дома у какой-то посторонней женщины, о существовании которой час назад даже не подозревал…

— А отец вашей девочки?..

— Солдат, сэр.

— Солдат?

Она не сводила глаз с огня: воспоминания.

— Он уехал, в Индии служит.

— Что же он, не захотел жениться на вас?

Она улыбнулась наивности его вопроса и покачала головой.

— Он мне денег оставил… чтоб было, когда придет срок разрешиться. — По-видимому, это значило, что он поступил как человек порядочный и сделал все, чего можно было от него ожидать.

— Разве нельзя было найти иных средств к существованию?

— Можно и на работу наняться. Но работать-то надо днем. Да еще платить, чтобы приглядывали за Мэри, за дочкой моей… — Она пожала плечами. — Нет уж, что потеряно, того не воротишь. Вот и ищешь, как лучше свести концы с концами.

— Вы находите, что лучше всего так?

— Не знаю я, как по-другому, сэр.

Но слова эти были сказаны без особого смущения и без раскаяния. Ее участь была решена, и только недостаток воображения мешал ей уже сейчас увидеть уготованный ей конец.

На лестнице послышались шаги. Девушка поднялась и распахнула дверь, не дожидаясь стука. За порогом Чарльз разглядел подростка лет тринадцати, по всей видимости обученного не пялить глаза: покуда она брала у него поднос и пристраивала его на столе у окна, он прилежно смотрел себе под ноги. С кошельком в руках она вернулась к дверям; забренчала отсчитываемая мелочь, и дверь неслышно затворилась. Девушка налила в стакан вина и подала Чарльзу; бутылку она поставила на таган в очаге в наивной уверенности, что всякое вино полагается пить подогретым. Потом уселась за стол и сняла с подноса салфетку. Краешком глаза Чарльз увидел мясной пирог, картофель, стакан с чем-то похожим на джин, разбавленный водой, — навряд ли ей стали бы приносить простую воду. Он отпил глоток рейнского, и хотя оно было кисловато на вкус, осушил стакан до дна в надежде, что это притупит его сознание.

Потрескиванье разгоревшегося наконец пламени, чуть слышное шипенье газовых горелок, позвякиванье ножей и вилок… как можно было перейти от всего этого к истинной цели его визита? Он выпил еще стакан прокисшего вина.

Она покончила с едой довольно быстро. Поднос был выставлен за дверь. Потом она вышла в темную комнату, где спала девочка, и через минуту воротилась. Теперь на ней был белый пеньюар, края которого она старательно придерживала рукой. Волосы были распущены по плечам, а плотно запахнутый пеньюар недвусмысленно намекал на то, что под ним больше ничего нет. Чарльз поднялся с кресла.

— Вы не спешите, сэр. Допивайте вино.

Он взглянул на бутылку в некотором недоумении, словно только сейчас заметил ее; потом кивнул, и снова сел, и налил себе еще стакан. Она подошла к камину и, по-прежнему придерживая пеньюар одной рукой, другой привернула газ, так что в горелках теперь светились только две зеленоватые точки. Тлевшие в камине угли мягко озаряли ее юное лицо, скрадывая грубоватость черт; постояв, она снова опустилась на колени у его ног, лицом к камину. Потом протянула обе руки к огню, и пеньюар на ней слегка распахнулся. Он увидел белую грудь, полускрытую тенью.

Она проговорила, глядя в огонь:

— Хотите, я к вам на колени сяду, сэр?

— Да… пожалуйста.

Залпом он допил вино. Она встала, плотнее закуталась в пеньюар и весьма непринужденно уселась к нему на колени, обхватив его за шею правой рукой. Пришлось и Чарльзу левой рукой обнять ее за талию; правая же, как ни в чем не бывало, нелепо продолжала покоиться на подлокотнике кресла. Какое-то мгновенье она придерживала полы пеньюара, потом разжала пальцы и погладила его по щеке. Еще секунда — и она поцеловала его в другую щеку. Глаза их встретились. Она взглянула на его губы — нерешительно, как будто застенчиво; но в ее дальнейших действиях не было и следа застенчивости.

— Вы интересный мужчина.

— Вы тоже славная девушка.

— Вам такие нравятся, как мы?

Он отметил про себя и это «мы», и отсутствие почтительного «сэр» в конце вопроса. Его рука теснее обхватила ее талию.

Тогда она наклонилась, взяла его свободную правую руку и положила к себе на грудь, под пеньюар. Серединой ладони он ощутил твердый бугорок соска. Она притянула к себе его голову, и они поцеловались; рука Чарльза блуждала тем временем по давно запретному для него женскому телу, по этой сладостной плоти, выверяя, одобряя, обретая вновь шелковистые, плавные контуры, словно строки забытых стихов: сперва грудь, потом ниже, глубже, ближе к плавному изгибу талии… Кроме тонкого халатика, на ней действительно ничего не было; и ее дыхание слегка отдавало луком.

Быть может, именно это вызвало у Чарльза первую волну тошноты. Он постарался подавить ее, чувствуя, что раздваивается — на человека, который выпил лишнего, и на другого, распаленного желанием. Пеньюар на ней бесстыдно распахнулся, обнажив ее юный живот, темный мысик волос, бедра, соблазнявшие его и белизной, и упругой тяжестью. Ниже талии его рука опускаться не смела; но она неустанно блуждала под легкой тканью, лаская голую грудь, шею, плечи. Указав дорогу руке, девушка не делала более никаких авансов; она оставалась безучастной жертвой, склонив голову ему на плечо — оживший теплый мрамор, этюд обнаженной натуры кисти Этти, [270] миф о Пигмалионе [271] со счастливым концом… Он содрогнулся от нового приступа тошноты. Она почувствовала это, но неверно истолковала причину.

— Я, наверно, очень тяжелая?

— Нет… то есть…

— А вот кровать удобная. Мягкая.

Она встала, перешла к кровати, аккуратно отвернула простыни, потом помедлила, глядя на Чарльза, и сбросила халатик едва заметным движением плеч. Она была хорошо сложена — красивые бедра, стройные ноги. Секунда — и она села на кровать, потом легла, натянув на себя простыню и откинувшись на подушки с закрытыми глазами — в позе, которую она в своем простодушии почитала в меру пристойной и в меру соблазнительной. В камине ярко вспыхнул уголек, бросая вокруг резкие, беспокойные тени; на стене над изголовьем кровати заплясали, словно прутья гигантской клетки, вертикальные полосы — тень сквозной металлической спинки. Чарльз поднялся, пытаясь справиться с бурей, бушевавшей в желудке. Черт его дернул пить это несчастное рейнское! Чистейшее безумие! Он увидел, что она открыла глаза и посмотрела в его сторону. Чуть подождав, она протянула к нему руки — удивительно нежные, белые… Он стал нащупывать на сюртуке пуговицы.

Через несколько секунд его немного отпустило, и он принялся раздеваться всерьез, старательно развешивая одежду на кресле — не в пример старательнее, чем у себя дома. Ему пришлось сесть, чтобы расстегнуть башмаки. Устремив в огонь невидящий взор, он стянул брюки и то, что в те времена носилось под брюками — род кальсон, спускавшихся по тогдашней моде ниже колен. Последнее, что оставалось — рубашку — он все-таки снять не решился. Его опять начало мутить. Он ухватился за каминную полку, украшенную полосочкой кружев, и, зажмурившись, пытался собраться с силами и совладать с подступившей к горлу дурнотой.

На этот раз она приписала его промедление робости и откинула простыню, словно собираясь встать и подвести его к постели. Он заставил себя пройти эти несколько шагов. Она снова легла, но укрываться не стала. Стоя у кровати, он тупо смотрел на нее. Она опять протянула руки. Он смотрел так же тупо, чувствуя только, как все кружится и плывет у него в голове — и как неудержимо бунтуют внутри пары выпитого за вечер пунша, шампанского, бордоского, портвейна, этого чертова рейнского…

— Я не спросил даже, как вас зовут.

Она улыбнулась, глядя на него снизу вверх, потом взяла его за руки и привлекла к себе.

— Сара, сэр.

Неудержимая судорога сотрясла его тело. Он дернулся, высвобождаясь, и его начало рвать прямо в подушку, рядом с ее пораженным запрокинутым лицом.

41
Беги, оставь в лесной глуши

Хмельной угар, Сатиров блуд;

Восстань, освободись от пут —

И зверя в чреслах задуши.

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

Не в первый, а по меньшей мере в тридцать первый раз за утро Сэм перехватил вопрошающий взгляд кухарки и устремил свой собственный сперва на колокольчики, висевшие рядком над кухонной дверью, а затем, весьма красноречиво, в потолок. Близился полдень. В кои-то веки у Сэма выдалось свободное утро, и он должен был бы этому радоваться; но свободное утро доставляло Сэму радость только в том случае, если он проводил его в более привлекательном обществе, нежели общество дородной миссис Роджерс.

— Наш-то прямо сам не свой, — изрекла эта почтенная матрона — тоже не в первый, а в тридцать первый раз. При этом главным источником ее недовольства был не сам молодой барин, а лакей. За те два дня, что минули после их возвращения из Лайма, Сэм то и дело намекал на разные темные делишки, однако толком ничего не рассказывал. Правда, он соизволил поделиться с ней новостью насчет Винзиэтта, но ко всем своим сообщениям неизменно присовокуплял: «Ну, это еще что! Это еще цветочки!» И больше ничего из него извлечь не удавалось.

— Я вам так скажу, миссис Роджерс, голубушка моя: дела творятся серьезные (он выговаривал «сурьезные»). Такие дела, что увидишь — глазам не поверишь. Только я покуда молчок.

Один непосредственный повод для мрачного настроения у Сэма безусловно был. Накануне, отправляясь с визитом к мистеру Фримену, Чарльз не удосужился предупредить своего слугу и отпустить его на вечер. Поэтому Сэм прождал, не ложась спать, далеко за полночь; когда же он выскочил навстречу хозяину, услыхав скрип входной двери, то наградой за преданность и усердие ему был только злобный взгляд.

— Какого черта ты не спишь?

— Вы же не сказали, что не придете домой к обеду, мистер Чарльз.

— Я обедал в клубе.

— Понятно, сэр.

— И убери это наглое выражение со своей рожи.

— Слушаюсь, сэр.

Сэм расставил руки и начал принимать, а вернее ловить на лету предметы верхней одежды, которые швырял ему хозяин. Последнее, что бросил Чарльз, был испепеляющий взгляд; засим он величественно проследовал наверх, в спальню. Голова у него была совершенно ясная, но на ногах он держался нетвердо — и Сэм не преминул отметить это обстоятельство, ухмыльнувшись хозяину в спину.

— Ваша правда, миссис Роджерс. Сам не свой. Вчера заявился пьяный в стельку.

— Ни в жизнь бы не поверила!

— Ваш покорный слуга и сам бы много чему не поверил. Да как не поверить, коли видишь своими глазами?

— Неужто он отдумал жениться?

— Мое дело помалкивать, миссис Роджерс. Из меня, как говорится, клещами не вытянешь. — Тяжелый вздох всколыхнул необъятную грудь кухарки. У плиты мерно тикали кухонные часы. Сэм улыбнулся. — Но нюху вам не занимать, голубушка. Что есть, то есть.

Еще немного — и оскорбленное самолюбие Сэма довершило бы то, что не под силу было клещам. Но звонок колокольчика помешал ему осуществить свои намерения, и пышнотелой миссис Роджерс, уже навострившей уши, пришлось остаться ни с чем. Сэм поднялся, снял с плиты двухгаллонный кувшин с горячей водой, терпеливо томившийся там все утро, подмигнул своей товарке и вышел из кухни.

Есть два вида похмелья: при одном человек чувствует себя больным и разбитым, и в голове у него полная мешанина; при другом он тоже чувствует себя больным и разбитым, но сохраняет ясность мыслей. Чарльз проснулся уже давно и был на ногах задолго до того, как позвонил. Он страдал похмельем второго рода. Все события минувшего вечера он помнил до мельчайших подробностей.

В тот момент, когда у Чарльза открылась рвота, из комнаты окончательно улетучился и без того нестойкий элемент чувственности. Его так неудачно окрещенная избранница поспешно спустила ноги на пол, накинула халатик и доказала, что ремеслом сиделки владеет ничуть не хуже, чем приемами публичной женщины. Во всяком случае, действовала она решительно и быстро. Она перетащила Чарльза в кресло у камина, где ему попалась на глаза порожняя бутылка из-под рейнского, что тут же вызвало новый приступ рвоты. Но на этот раз, она успела подставить ему таз от умывальника. В промежутках между спазмами Чарльз охал и бормотал извинения:

— Ради Бога простите… какая неприятность… что-то с желудком…

— Ничего, ничего, сэр. Вы не стесняйтесь, пускай до самого конца вычистит, вам полегчает.

И Чарльза действительно продолжало «чистить до самого конца». Девушка принесла свою шаль и закутала ему плечи, и какое-то время он сидел неподвижно, словно старая бабушка, смешной и жалкий, понурив голову и сгорбившись над зажатым в коленях тазом. Но мало-помалу он приободрился и почувствовал себя лучше. Может, теперь лечь поспать? Хорошо бы, только в своей постели… Девушка встала, выглянула в окно и скрылась в соседней комнате; тогда он трясущимися руками стал натягивать на себя одежду. Воротилась она уже в платье и в шляпке. Он в ужасе взглянул на нее.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №28  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:53 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
— Как, неужели вы…

— Я за извозчиком схожу, сэр. Вы обождите.

— Ах, вот что… благодарю вас.

И он снова уселся в кресло, а она спустилась вниз и вышла на улицу. Хотя он был далеко не уверен в том, что дурнота его окончательно прошла, он испытывал — чисто психологически — неимоверное облегчение. Неважно, с какими намерениями он явился сюда: рокового шага он все-таки не совершил. И сейчас, пока он сидел и глядел на догорающий огонь, на лице его, как ни странно, блуждала слабая улыбка.

Вдруг из соседней комнаты донесся тихий плач ребенка. Короткая пауза — и плач раздался снова, на сей раз громче и протяжнее. Девочка, по-видимому, проснулась и не могла угомониться. Она плакала, захлебывалась слезами, на секунду умолкала, переводя дух, и начинала опять. Слушать это было невыносимо. Чарльз подошел к окну и раздвинул занавески. На дворе стоял туман. Вокруг, насколько хватал глаз, не было ни души. Чарльз вспомнил, что давно уже не слышно привычного цоканья копыт по мостовой, и сообразил, что в такой поздний час извозчика поблизости не найти. Покуда он в нерешительности стоял у окна, в стену, граничившую с соседним домом, громко забарабанили кулаком, и хриплый мужской голос прокричал что-то угрожающее. Поколебавшись, Чарльз положил трость и шляпу на стол и приоткрыл дверь в спальню. В полумраке он разглядел платяной шкаф и рядом старый сундук. Спальня была совсем крохотная. В дальнем углу помещался комод и вплотную к нему — низенькая кровать на колесиках. Внезапно тишину снова разорвал пронзительный детский крик. Чарльз как дурак переминался с ноги на ногу в освещенном дверном проеме — огромный, черный, страшный…

— Ш-ш-ш, ну, тише, тише. Мама скоро придет.

открыть спойлер
Звук незнакомого голоса, разумеется, только ухудшил дело. Девочка разразилась такими оглушительными воплями, что Чарльз испугался, как бы она не перебудила весь дом. Он в отчаянии ударил себя по лбу, потом, решившись, подошел к кроватке. И только разглядев ребенка, понял, что слова бесполезны — девочка была слишком мала. Он наклонился над ней и осторожно погладил по головке. В руку ему вцепились крохотные, горячие пальчики; но плач не прекращался. Маленькое, мучительно искаженное личико с неудержимой силой продолжало изливать накопившиеся где-то внутри запасы страха. Необходимо было срочно что-то придумать. И Чарльз придумал. Он нашарил в жилетном кармане часы, вытащил их и, держа за цепочку, стал раскачивать перед носом младенца. Уловка тут же возымела эффект. Плач утих и перешел в жалобное похныкиванье. Младенец потянулся ручонками к занятной блестящей игрушке, ухватил ее, тут же выронил, приподнялся, упал… Вопли возобновились.

Чарльз нагнулся, чтобы помочь девочке сесть и подложить ей под спинку подушку. Но вместо этого, повинуясь безотчетному порыву, он вынул ее из кроватки и примостился на комоде, прижав к себе легонькое ребячье тельце в длинной, до пят, ночной рубашке. Свободной рукой он отыскал в скомканной постели часы и снова начал забавлять ими девочку, которая у него на коленях сразу повеселела и успокоилась. Это был типичный викторианский младенец, с пухлыми щечками и черными глазками-пуговками — трогательное круглолицее существо, с хохолком темных волос на макушке. Чарльза умилила и позабавила столь мгновенная смена настроения: вместо крика она издавала теперь блаженно-воркующие звуки, добравшись наконец до пленивших ее часов. Она принялась что-то лепетать, и Чарльз бормотал в ответ слова, которые говорятся в таких случаях: да, да, часики, хорошие часики, и девочка хорошая, умница… На мгновенье ему представилось, что сюда входят и застают его в таком виде сэр Том и отпрыск епископа… В кои-то веки решился он пуститься во все тяжкие — и вот чем это кончилось!.. Жизнь — странный, темный лабиринт; и встречи тоже тайна.

Он улыбнулся: эпизод с ребенком вызвал в нем не одну только сентиментальную разнеженность — к нему вернулось привычное чувство иронии, а это, в свою очередь, равноценно было тому, что он вновь обрел известную веру в себя. По дороге из клуба, в карете сэра Тома, у него возникло обманчивое ощущение, будто он живет в настоящем; и то, что он поторопился отречься от прошлого и будущего, было не чем иным, как злонамеренным бегством, постыдным прыжком в безответственное забвение. Теперь же он гораздо глубже, нутром осознал извечное людское заблуждение относительно времени: мы все воспринимаем время как дорогу — шагая по ней, всегда можно повернуть назад и окинуть взглядом проделанный путь, а посмотрев вперед, увидеть, куда мы — если ничего не стрясется — придем; но истина в том, что время — это замкнутое пространство, сиюминутность, настолько приближенная к нам, что мы упорно отказываемся ее замечать.

То, что испытывал Чарльз, было прямо противоположно экзистенциалистскому опыту в трактовке Сартра. [272] Незатейливая мебель вокруг, слабый теплый свет, проникавший из первой комнаты, навевающий грусть полумрак, наконец, маленькое существо у него на коленях, казавшееся таким невесомым по сравнению с матерью (но о ней он уже не вспоминал), — все это были не враждебные, ненавистные, непрошенно вторгающиеся вещи, а вещи симпатичные, неотъемлемая часть дружелюбного целого. Страх ему внушало как раз пустое, бесконечное пространство, а эти простые, обыденные вещи оберегали его, воздвигали преграду между ним и адом пустоты и бесконечности. И хотя собственное будущее представлялось ему всего лишь разновидностью подобной страшной пустоты, он вдруг почувствовал, что у него хватит сил достойно встретить это будущее. Что бы ни случилось с ним в жизни, будут еще такие минуты, как сейчас; обязательно будут — их надо искать, их можно найти.

Дверь распахнулась, и на пороге появилась вернувшаяся хозяйка. Свет падал сзади, и Чарльз не видел ее лица, но догадался, что, не найдя его на месте, она встревожилась. И тут же облегченно вздохнула.

— Ох, вот вы где, сэр. Она что, плакала?

— Да. Немножко. По-моему, она теперь заснула.

— А я на стоянку бегала, на Уоррен-стрит. Ближе ни одного не попалось.

— Вы очень добры.

Он передал ей девочку и еще постоял, глядя, как она укладывает ее и укутывает одеяльцем; потом круто повернулся и вышел. Пошарив в кармане, он отсчитал пять золотых и оставил их на столе. Ребенок опять проснулся, и было слышно, как она его успокаивает. Чарльз еще немного помедлил, потом потихоньку выбрался на лестницу.

Он уже успел сесть в дожидавшийся у дома кэб, когда девушка бегом сбежала по ступенькам и кинулась к нему. Ухватившись рукой за подножку, она молча глядела на него снизу вверх, и на ее лице он прочел смятение, почти боль.

— Ох, сэр, спасибо вам. Спасибо.

В глазах у нее стояли слезы, и он вдруг понял почему: мало что может так потрясти бедняка, как незаработанные, с неба свалившиеся деньги.

— Вы славная, добрая девушка.

Он нагнулся и дотронулся до ее руки. Потом палкой постучал кучеру, давая ему знак трогать.

42
«История» не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Святое семейство (1845) [273]

Чарльз, как мы уже знаем, воротился домой далеко не в таком благодушно-филантропическом настроении, в каком он расстался с проституткой. По дороге от ее дома до Кенсингтона ему опять стало дурно; и вдобавок, трясясь в карете чуть ли не целый час, он задним числом проникся глубочайшим отвращением к себе. Но пробудился он в несколько лучшем расположении духа. Правда, увидев в зеркале свое осунувшееся лицо, он содрогнулся и, как всякий мужчина, который перепил накануне, долго рассматривал свое отражение, удивлялся, до чего противно и сухо во рту, и наконец решил, что в общем он еще в состоянии достойно встретить жизненные бури. Во всяком случае, он достойно встретил Сэма, когда тот явился с горячей водой, и даже попытался извиниться за свою вчерашнюю несдержанность.

— А разве было что, мистер Чарльз?

— Понимаешь, Сэм, я провел довольно утомительный вечер. А теперь, будь другом, принеси мне чаю, да побольше. Мне дьявольски хочется пить.

Сэм ретировался, оставив при себе частное мнение насчет того, что с дьяволом хозяина роднит не только жажда. Чарльз умылся, побрился — и вернулся мыслями к Чарльзу. Было ясно, что он не создан быть повесой и распутником; но и мучиться подолгу угрызениями совести он тоже не умел. Он не был по природе пессимистом. Собственно, мистер Фримен и сам сказал, что пройдет не менее двух лет, прежде чем настанет пора принимать какое-то решение относительно его будущего. А за два года еще много чего случится. Чарльз не сказал себе прямо: «Мой дядюшка может и умереть», но эта мысль вертелась где-то на задворках его ума. Потом ему припомнился вчерашний вечер, столь щедро суливший плотские утехи, и он подумал, что вскоре сможет наслаждаться ими на вполне законных началах. Пока же — строгое воздержание. Он вспомнил и о ребенке… да, дети искупают многие неприятные стороны жизни.

Сэм вернулся с чайником — и с двумя письмами. Жизнь опять превратилась в дорогу. На лежавшем сверху письме он сразу заметил два почтовых штемпеля: оно было отправлено из Эксетера и переадресовано в Лондон из «Белого Льва» в Лайм-Риджисе. Второе прибыло прямо из Лайма. Он помедлил в нерешительности, потом, чтобы унять тревогу, взял нож для резанья бумаги и отошел к окну. Первым он вскрыл письмо от Грогана; но перед тем как мы его прочтем, надобно привести здесь записку, которую Чарльз отправил доктору, вернувшись в Лайм в то памятное утро после свидания в амбаре у сыроварни. В записке стояло следующее:

«Любезный доктор Гроган!

Спешу написать Вам эти несколько слов, чтобы выразить благодарность за Ваше поистине бесценное участие и помощь, оказанные мне вчера, и чтобы еще раз заверить Вас, что в случае, если Вы и Ваш коллега найдете необходимым предпринять какие-либо шаги, то я готов взять на себя все расходы, связанные с лечением (или помещением в лечебницу). Я от души надеюсь, что Вы, прекрасно понимая, как угнетает меня безумие моих поступков, совершенных под влиянием непростительного заблуждения, полностью мною теперь осознанного, не сочтете за труд сообщить мне, к какому итогу привела встреча, которая ко времени, когда Вы получите это письмо, наверняка уже должна состояться.

Увы, я не решился затронуть эту тему в доме моей невесты, когда сегодня утром нанес ей прощальный визит. Момент был как нельзя менее благоприятный — виною этому и мой несколько поспешный отъезд, и ряд иных обстоятельств, которыми я не хотел бы сейчас обременять Ваше внимание. Но я непременно переговорю с нею по возвращении. Пока же убедительно прошу Вас хранить все в тайне.

Я уезжаю через несколько минут. Ниже Вы найдете мой лондонский адрес.

С глубочайшей признательностью

Ч. С.»

Письмо было не совсем честное. Но Чарльз не мог написать иначе. И теперь он с трепетом развернул ответное послание.

«Любезный Смитсон!

Я не писал Вам так долго потому, что все надеялся получить наконец какой-нибудь eclaircissement [274] нашей маленькой дорсетской тайны. К моему глубокому сожалению, вынужден сообщить Вам, что единственная дама, удостоившая меня своего общества в то утро, когда я предпринял условленную экспедицию, была Мать-Природа, общение с которою, если оно длится три часа кряду, оказывается в конце концов довольно утомительным.

Короче говоря, интересующая нас особа на сцене не появилась. Возвратившись в Лайм, я послал вместо себя на рекогносцировку некоего смышленого юнца. Однако и мой лазутчик провел оставшееся время дня sub tegmine fagi [275] в приятном одиночестве. Сейчас я пишу об этом в легковесной манере, но сознаюсь — когда он после захода солнца вернулся ни с чем, я начал опасаться самого худшего.

Однако же на другое утро до меня дошел слух, будто бы в «Белый Лев» было передано распоряжение о пересылке багажа нашей знакомки в Эксетер. Кто именно оставил это распоряжение, мне выведать не удалось. Послала же его, несомненно, она сама. По-моему, у нас есть теперь все основания заключить, что она снялась с лагеря.

Мне не дает покоя мысль, любезный Смитсон, что она может последовать за Вами в Лондон и там снова попытаться обрушить на Вас свои несчастья. Умоляю Вас не отметать это предположение как маловероятное; отнеситесь к нему со всей серьезностью. Будь у меня досуг, я привел бы Вам многочисленные примеры такого именно развития событий. Посылаю Вам адрес весьма надежного человека, давнего моего корреспондента, и настоятельнейшим образом рекомендую обратиться к нему за помощью в случае, если очередная неприятность a la lettre [276] постучится к Вам в двери.

Заверяю Вас, что храню и буду хранить касательно этого предмета полное молчание. Не стану повторять своих советов по части дальнейших Ваших отношений с очаровательной особой, которую я, кстати, только что имел удовольствие встретить на улице, но чистосердечная исповедь — при первой же возможности — представляется мне наилучшим решением. Не думаю, чтобы для получения absolvitur [277] потребовалась чересчур строгая и длительная епитимья.

Искренне Ваш

Майкл Гроган».

Еще не дочитав до конца это послание, Чарльз с виноватым облегчением перевел дух. Он не разоблачен! Еще одну долгую минуту он невидящим взором смотрел в окно, потом вскрыл второе письмо.

Он ожидал найти целую кипу исписанных листков, но в конверте был только один.

Он ожидал нескончаемого потока слов, но там было только три.

Адрес.

Он смял в руке листок, подошел к камину, который верхняя горничная затопила с самого утра, под аккомпанемент господского храпа, и бросил комок в огонь. Через пять секунд бумага превратилась в пепел. Чарльз взял чашку чаю, которую Сэм успел налить и держал наготове, выпил ее одним глотком и вернул Сэму чашку и блюдце, кивнув, чтобы тот налил ему еще.

— Я закончил свои дела, Сэм. Завтра мы возвращаемся в Лайм. Десятичасовым поездом. Позаботься о билетах. И отнеси на телеграф две депеши — возьмешь их на письменном столе. После этого можешь быть свободен — поди купи ленточек прекрасной Мэри. Надеюсь, твое сердце все еще отдано ей и не успело переметнуться на сторону, пока мы в Лондоне?

Сэму только этого и надо было. Он покосился на хозяйскую спину, наполнил чаем большую позолоченную чашку, поставил ее на серебряный поднос, подал хозяину и одновременно сделал нижеследующее торжественное заявление:

— Мистер Чарльз, я надумал жениться.

— Да что ты говоришь!

— Почти что надумал, то есть. Мне одно мешает, что покуда я у вас состою на службе, так у меня больше, как бы это сказать, хороших преспектив.

Чарльз неторопливо потягивал чай.

— Ну-ка, Сэм, брось говорить загадками. Выкладывай все начистоту.

— Коли я женюсь, так жить-то уж я у вас не смогу.

Во взгляде, который метнул на Сэма хозяин, отразилось инстинктивное возмущение — о возможности такого поворота событий он до сих пор не задумывался. Он отвернулся, подошел к камину и сел у огня.

— Послушай, Сэм, я не собираюсь препятствовать твоей женитьбе — Боже избавь! — но не бросишь же ты меня теперь, накануне моей собственной свадьбы?

— Вы меня не так поняли, мистер Чарльз. Я ведь не про сейчас, а про потом.

— Что же потом? Мы будем жить более открыто, станем держать больше прислуги. Я уверен, что моя жена с удовольствием возьмет к себе Мэри… В чем тут сложность?

Сэм с шумом перевел дух.

— Я подумываю открыть дело, мистер Чарльз. После того как вы женитесь, само собой. В нужде-то я вас всяко не оставлю, это вы не сумлевайтесь.

— Открыть дело? Какое?

— Да ежели по-честному, я бы лавочку хотел завести, мистер Чарльз.

Чарльз стукнул чашку на поднос, который Сэм едва успел подставить.

— Но разве у тебя… Ты понимаешь, я надеюсь, что для этого надобны деньги, и немалые?

— У меня имеются кой-какие сбережения, мистер Чарльз. И у Мэри у моей то же самое.

— Хорошо, допустим, но ведь расходов на первых порах будет порядочно. И наем помещения оплатить нужно, и товару купить… Чем собираешься торговать?

— Мануфактурой и галантереей, мистер Чарльз.

Это сообщение поразило Чарльза не меньше, чем если бы Сэм, прирожденный кокни, решил вдруг перейти в буддизм. Но тут же ему припомнились разные мелочи, которые выдавали именно такие наклонности Сэма; то, что он всегда пекся о внешних приличиях; наконец, то, что он содержал в безукоризненном порядке хозяйский гардероб и в этом (только в этом!) отношении за все время службы не дал Чарльзу ни единого повода для жалоб. Мало того, хозяин сам не раз (а если быть точным, то добрых десять тысяч раз) отпускал по адресу своего камердинера шуточки, высмеивая его за щегольство и непомерную заботу о собственной наружности.

— И что же, ваших сбережений хватит…

— Куда там, мистер Чарльз! Одним-то нам еще копить и копить…

Наступила многозначительная пауза. Сэм, опустив голову, занимался чаем — наливал молоко, клал сахар. Чарльз в задумчивости потирал нос, почти как Сэм. До него понемногу начал доходить смысл последней реплики. Он принял от Сэма третью чашку чаю.

— Сколько надо?

— Я тут присмотрел одну лавочку подходящую, мистер Чарльз. Хозяин просит полторы сотни фунтов, да за товар сотню. Ну и аренду внести, само собой. Фунтов тридцать. — Он покосился на Чарльза, проверяя его реакцию, и продолжал: — Так-то я всем доволен, мистер Чарльз, место хорошее… Но уж больно мне охота заиметь свое дело.

— Сколько же ты успел отложить?

Сэм чуть помедлил перед тем, как ответить.

— Тридцать фунтов, сэр.

Чарльз удержался от улыбки, но встал и перешел к окну.

— И долго ты откладывал?

— Три года, сэр.

На первый взгляд десять фунтов в год — сумма небольшая, но по тогдашним масштабам, как быстро прикинул в уме Чарльз, это была ровно треть годового жалованья, а стало быть — в пропорциональном пересчете — слуга добился по линии экономии гораздо лучших показателей, чем господин. Через плечо Чарльз посмотрел на Сэма, который понуро стоял в ожидании — в ожидании чего? — у столика с чайной посудой. И пока тянулась пауза, Чарльз допустил свою первую роковую ошибку: он решился высказать откровенное суждение по поводу Сэмовых планов. Не исключено, что с его стороны это была отчасти маленькая хитрость — он хотел сделать вид, будто не замечает в позиции Сэма даже отдаленного намека на то, что долг платежом красен; но главной причиной было все-таки старое как мир — и вовсе не равнозначное чванному сознанию собственного превосходства — чувство ответственности непогрешимого господина за безответственного, грешного слугу.

— Я хочу предостеречь тебя, Сэм: не заносись. Ты чересчур высоко метишь — смотри, как бы не пришлось потом каяться. Без лавки тебе будет тяжело, а с лавкой вдвое тяжелее. — Сэм еще ниже опустил голову. — И кроме всего прочего, Сэм, я к тебе привык… привязался, если хочешь. Я тебя люблю, скотина ты эдакая. И мне совсем не хочется тебя лишаться.

— Понимаю, мистер Чарльз. Чувствительно вам благодарен. И я вас очень даже уважаю.

— Вот и прекрасно. Значит, мы друг другом довольны. Пускай все и остается, как было.

Сэм втянул голову в плечи, отвернулся и стал собирать посуду. Весь его облик красноречиво свидетельствовал о постигшем его горьком разочаровании. Более всего он напоминал теперь Разбитую Надежду, Безвременную Кончину, Поруганную Добродетель и еще с десяток безутешных надгробных статуй.

— Ради Бога, Сэм, не стой ты передо мной с видом побитой собаки. Если ты женишься на своей красавице, я положу тебе жалованье как человеку семейному. И еще на обзаведение добавлю. Не беспокойся, я тебя не обижу.

— Покорнейше вам благодарен, мистер Чарльз. — Но слова эти были сказаны замогильным голосом, и вышепоименованные скорбные статуи продолжали красоваться на своих местах. На секунду Чарльз взглянул на себя глазами Сэма. За все эти годы Сэм не раз имел возможность наблюдать, какую уйму денег тратит Чарльз; Сэм несомненно знал, что женитьба принесет хозяину дополнительные, и немалые, средства; вполне естественно — даже без всяких корыстных мотивов — у него могло сложиться убеждение, что две-три сотни фунтов не отразятся на хозяйском бюджете сколько-нибудь существенным образом.

— Сэм, ты не думай, что я скряжничаю. Видишь ли, дело в том… в общем, сэр Роберт вызывал меня в Винзиэтт за тем… короче, он объявил мне, что женится.

— Да что вы, сэр! Сэр Роберт?! Быть того не может!

Разыгранная Сэмом сцена изумления наводит на мысль о том, что свое истинное место в жизни он должен был бы искать на театральных подмостках. Он исполнил ее в высшей степени убедительно и только что не уронил поднос с чайной посудой — но не забудем, что это было еще до Станиславского. Чарльз снова отвернулся к окну и продолжал:

— А это значит, Сэм, что сейчас, когда мне предстоят весьма значительные расходы, лишних денег у меня не много.

— Я прямо опомниться не могу, мистер Чарльз. Да если б я знал… Нет, вы только подумайте! В его-то годы!

Чарльз поспешно прервал его, опасаясь, что сейчас пойдут соболезнования.

— Мы можем только пожелать ему счастья. Но факт остается фактом. Очевидно, вскоре это будет объявлено официально. А пока что, Сэм, держи язык за зубами.

— Помилуйте, мистер Чарльз! Что-что, а молчать я умею. Кому лучше знать, как не вам?

Тут Чарльз проворно обернулся и взглянул на своего наперсника, но тот успел уже скромно потупить глаза. Чарльз многое бы отдал, чтобы разгадать выражение этих глаз, однако Сэм упорно уклонялся от испытующего хозяйского взора. И тогда Чарльз совершил вторую свою роковую ошибку, неверно истолковав замешательство Сэма: в действительности оно было вызвано не столько хозяйским отказом, сколько его собственной недостаточной уверенностью в том, что у хозяина на совести есть грех, за который можно зацепиться.

— Сэм, я… видишь ли, когда я женюсь, мои денежные обстоятельства поправятся… Я не хотел бы окончательно разбивать твои надежды — дай мне еще подумать.

В сердце Сэма вспыхнул ликующий огонек. Сработало! Зацепка есть!

— Мистер Чарльз, сэр, зря я вас растревожил. Если б я знал…

— Нет, нет, я рад, что мы поговорили. Я, пожалуй, спрошу при случае совета у мистера Фримена. Он наверняка скажет, есть ли у того, что ты задумал, шансы на успех.

— Ох, мистер Чарльз, да от такого человека любой совет все равно что золото, чистое золото!

И, разразившись этой изысканной гиперболой, Сэм удалился, деликатно притворив за собой дверь. Чарльз еще долго смотрел ему вслед. В душу ему закралось тревожное сомнение: а не становится ли Сэм чем-то похож на Урию Гипа? [278] Не появился ли на нем некий подозрительный налет двуличия? Он и раньше строил из себя джентльмена, перенимая у господ манеру одеваться и держать себя; однако теперь он позаимствовал и кое-что еще. Уж не выбрал ли он новый образец для подражания — господ нового образца? В эпоху викторианцев происходило столько перемен! Так много старых устоев таяло и рушилось у них на глазах!

Еще несколько минут Чарльз смотрел на закрытую дверь, потом мысленно махнул рукой. Ба! Если в банке будет лежать приданое Эрнестины, Сэма осчастливить нетрудно. Он подошел к своему секретеру и отомкнул один из ящиков. Достав оттуда записную книжку, он нацарапал в ней несколько слов — очевидно, не забыть поговорить насчет Сэма с мистером Фрименом.

Тем временем Сэм, сойдя вниз, изучал содержание обеих хозяйских телеграмм. Одна была адресована владельцу «Белого Льва» и сообщала об их возвращении. В другой стояло:

«Миссис Трэнтер для мисс Фримен, Брод-стрит, Лайм-Риджис. Счастлив исполнить выраженное Вами пожелание относительно моего скорейшего возвращения. Сердечно преданный Вам Чарльз Смитсон».

В те дни одни лишь неотесанные янки пользовались телеграфным стилем.

Надо сказать, что Сэм не впервые за утро имел возможность ознакомиться с корреспонденцией хозяина. Конверт второго адресованного Чарльзу письма был заклеен, но не скреплен печатью. Горячий пар творит чудеса; а за целое утро в кухне нетрудно было улучить минутку, чтобы проделать это без свидетелей.

Боюсь, что и вы начинаете разделять опасения Чарльза. Не стану спорить — Сэм действительно ведет себя не так, как подобает честному малому. Но матримониальные планы оказывают на людей странное действие. У будущих супругов пробуждается чувство социальной несправедливости; им кажется, что они обделены жизненными благами и не могут дать друг другу столько, сколько им хотелось бы; мысль о женитьбе напрочь выбивает из головы юную дурь; на смену легкомыслию является ответственность за близких; жизнь ограничивается домашним кругом, и альтруистические аспекты общественного договора отступают на задний план. Иными словами, нечестные действия легче оправдать, если они совершаются не ради себя, а во имя кого-то другого. Впрочем, Сэм вовсе не рассматривал свои действия как нечестные. Для себя он формулировал это так: «Сыграть наверняка». Говоря попросту, сейчас надо было сделать все, чтобы свадьба хозяина не расстроилась: Сэм мог надеяться получить свои двести пятьдесят фунтов только за счет приданого Эрнестины. И если хозяин будет продолжать шашни с лаймской распутницей, то продолжаться они должны под неусыпным оком расчетливого игрока, который и из этого сумеет извлечь пользу: ведь чем больше грехов у человека на совести, тем легче вытянуть из него деньги; но если шашнями не ограничится… Тут Сэм прикусил нижнюю губу и нахмурился. И впрямь выходило, что он метит чересчур высоко и слишком много на себя берет; но точно так же действует, берясь устраивать чужую судьбу, любая сваха.

43
Все мнилось: стоит она

В тени — и сама, как тень,

Печальна, тиха, темна…

А. Теннисон. Мод (1855)

Пожалуй, викторианский вариант железного века ярче, чем все другие, способен проиллюстрировать для нас миф о рациональном человеческом поведении. Бунт Чарльза, длившийся одну ночь, завершился твердым решением невзирая ни на что жениться на Эрнестине. В сущности, он и не помышлял всерьез о том, чтобы отказаться от брака; визит к мамаше Терпсихоре и эпизод с проституткой — как ни маловероятно это может показаться — лишь укрепили его намерения; не так ли мы, уже решившись на какой-то шаг, еще терзаемся вздорными сомнениями, еще пытаемся задавать бесполезные последние вопросы?.. Все это повторял себе Чарльз, когда возвращался ночью домой, больной и разбитый; теперь вам будет понятно, почему он сорвал на Сэме свое дурное настроение. Ну а Сара… Что ж Сара! Насмешница судьба подсунула ему взамен другую Сару, жалкий суррогат — и это был конец; настало пробужденье.

И все-таки… все-таки не такого он ждал письма. Ему хотелось бы обнаружить там более веский повод для осуждения — пусть бы она попросила денег (но за такой недолгий срок она не могла успеть истратить десять фунтов) или стала вдруг изливать свои недозволенные, противозаконные чувства… Но трудно усмотреть страсть или отчаяние в трех коротких словах: «Семейный отель Эндикоттов»; ни даты, ни подписи — хотя бы одна буква! К тому же она проявила ослушание — написала ему прямо, а не через тетушку Трэнтер; но он ведь сам вызвался ей помочь — как же теперь корить ее за то, что она стучится в дверь к нему, а не к другим?


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №29  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:54 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Все ясно: письмо было не чем иным, как завуалированным приглашением, которое следовало игнорировать; двух мнений тут быть не могло — он ведь решил никогда больше с ней не встречаться. Но, может быть, вторая Сара, продажная женщина, заставила Чарльза особенно остро осознать всю неповторимость первой, тоже отвергнутой обществом: у одной не было и намека на тонкие чувства, у другой они сохранились поразительным образом, уцелели вопреки всему. Как она, при всех своих странностях, проницательна, какая у нее необыкновенная интуиция… многое из того, что она сказала после исповеди, навсегда запало ему в душу.

Поезд из Лондона в Эксетер шел долго, и в пути Чарльз неустанно предавался размышлениям — точнее сказать, воспоминаниям — о Саре. Он окончательно уверился теперь, что поместить ее в лечебницу для душевнобольных, пусть даже самую современную и гуманную, было бы просто предательством. Я говорю «ее», но ведь местоимения — одна из самых страшных масок, изобретенных человеком; внутренним взором Чарльз видел не местоимение, а глаза, вскинутые ресницы, прядь волос у виска, легкий шаг, лицо, успокоенное и размягченное сном. И, разумеется, он вовсе не грезил наяву — он напряженно обдумывал сложную моральную проблему, побуждаемый возвышенной и чистой заботой о будущем благополучии несчастной молодой женщины.

Поезд замедлил ход; еще немного — и паровозный свисток возвестил о прибытии в Эксетер. Почти сразу после остановки под окном хозяйского купе возник Сэм: он, конечно, ехал третьим классом.

— Ночуем тут, мистер Чарльз?

— Нет. Найми карету. Закрытую. Как будто дождь собирается.

открыть спойлер
Сэм успел уже поспорить с самим собой на тысячу фунтов, что в Эксетере они остановятся. Но приказ хозяина он выполнил не колеблясь, точно так же, как сам Чарльз, взглянув на Сэма, не колеблясь принял бесповоротное решение (где-то в тайниках своей души он все оттягивал этот решительный, окончательный шаг) следовать намеченному курсу. По сути дела, Сэм определил ход событий: Чарльзу вдруг стало невмоготу юлить и притворяться.

И только когда они выехали на восточную окраину города, его охватила тоска и ощущение невозвратной потери; он осознал, что роковой жребий брошен. Он не переставал удивляться тому, что одно простое решение, ответ на один банальный вопрос способны перевернуть всю жизнь. До того как он сказал Сэму «нет», все еще можно было изменить; теперь все прочно и неумолимо встало на место. Да, он поступил морально, порядочно, правильно; и все же в этом поступке выразилась какая-то врожденная слабость, пассивность, готовность принять свою судьбу, которая, как он знал — ведь предчувствие порой с успехом заменяет фактическое знание, — рано или поздно должна была привести его в мир торговли, коммерции; и он смирится с этим ради Эрнестины, потому что Эрнестина захочет угодить отцу, а у отца ее он в неоплатном долгу. Чарльз обвел невидящим взглядом поля, среди которых они теперь ехали, и почувствовал, как его медленно, но верно засасывает — словно в какую-то гигантскую подземную трубу.

Карета уныло катилась вперед; при каждом толчке скрипела ослабевшая рессора, и все вместе напоминало последний путь осужденного к месту казни. На небе сгустились предвечерние тучи; начал накрапывать дождик. Если бы Чарльз путешествовал в собственной карете, то при подобных обстоятельствах он велел бы Сэму слезть с облучка и усадил бы его рядом с собой, под крышей. Но сейчас он не в силах был выносить присутствие Сэма (которому, кстати, наплевать было и на дождь, и на остракизм, поскольку дорога в Лайм казалась ему вымощенной чистым золотом). Он словно прощался навек со своим одиночеством и хотел насладиться той малостью, что еще оставалась. Мысли его вновь обратились к той, которая ждала его, не зная, что он уже проехал через Эксетер. Он думал о ней не как о сопернице — или замене — Эрнестины, не как о женщине, на которой он мог бы жениться, если бы захотел. Такого просто и быть не могло. Средоточием его дум была даже не Сара сама по себе, а некий символ, вокруг которого соединились и сплелись все его упущенные возможности, утраченные свободы, непройденные пути. Душа его жаждала сказать последнее прости — чему или кому, он сам не знал; так почему не той, которая была одновременно так близка и с каждым шагом отдалялась?..

Сомнений не было. Ему не повезло, он жертва, ничтожный аммонит, захваченный волной истории и выброшенный навсегда на берег; то, что могло бы жить и развиваться, но превратилось в бесполезное ископаемое…

Прошло немного времени, и он поддался еще одной, последней слабости: он уснул.

44
Что есть долг? Повиновенье

Тем, кто знает все за всех;

Долг — приличий соблюденье,

А иначе — смертный грех!

…Долг не терпит отступленья:

Он велит давить тотчас

Все вопросы и сомненья,

Что кипят в душе у нас;

Малодушное принятье

Повеления судьбы…

Артур Хью Клаф. Долг (1841)

Они прибыли в «Белый Лев» в десятом часу вечера. В доме у миссис Трэнтер еще горел свет, и когда они проезжали мимо, в одном окне приподнялась занавеска. Чарльз наскоро привел себя в порядок, оставил Сэма распаковывать вещи и мужественным шагом двинулся через дорогу. Впустившая его Мэри была вне себя от радости; тетушка Трэнтер, которая с улыбкой выглядывала у нее из-за плеча, вся лучилась розовым светом радушия. Племянница загодя наказала ей только поздороваться с поздним гостем и тут же удалиться — довольно, в конце концов, ее стеречь. Но поскольку Эрнестина всегда пеклась о том, как бы не уронить свое достоинство, навстречу Чарльзу она не вышла и оставалась в малой гостиной.

Увидев его в дверях, она не поднялась, а лишь исподлобья посмотрела на него долгим, укоризненным взглядом. Он улыбнулся.

— Я не успел купить в Эксетере цветы.

— Я это заметила, сэр.

— Я торопился попасть сюда, пока вы еще не легли.

Она опустила ресницы и снова занялась рукодельем — она что-то вышивала, он не мог разобрать, что именно. Когда он подошел ближе, она прервала работу и резким движением перевернула вышиванье.

— Я вижу, у меня появился соперник.

— Вы заслуживаете не одного, а целой дюжины.

Он опустился рядом с ней на колени, нежно взял ее руку и прикоснулся к ней губами. Она покосилась на него из-под ресниц.

— Я не спала ни минуты после вашего отъезда.

— Это видно по вашим бледным щечкам и опухшим глазам.

Улыбки ему добиться не удалось.

— Вы же еще и смеетесь надо мной!

— Если бессонница так вас красит, я распоряжусь, чтобы в спальне у нас всю ночь напролет звонил набатный колокол.

Она зарделась. Чарльз поднялся, сел рядом, притянул ее к себе и поцеловал — сначала в губы, потом в закрытые глаза, которые после этой живительной процедуры открылись и взглянули на него в упор; всю холодность как рукой сняло.

Он улыбнулся.

— А ну-ка, покажите, что это вы там вышиваете в подарок своему тайному воздыхателю.

Она позволила ему взглянуть. Это оказался синий бархатный футляр для карманных часов: викторианский джентльмен на ночь клал свои часы в такой миниатюрный мешочек и вешал его рядом с туалетным столиком. Сверху, на откидном клапане, белым шелком было вышито сердце и по бокам инициалы — «Ч» и «Э»; по низу шла строчка золотых букв — очевидно, начало двустишия. Чарльз прочел ее вслух:


«Ты всякий день часы заводишь вновь…»

— И с чем же, интересно знать, это рифмуется?

— Угадайте.

Чарльз в раздумье изучал бархатный шедевр.


— «И всякий раз супруга хмурит бровь»?

Эрнестина вспыхнула и вырвала у него чехольчик.

— Вот теперь назло не скажу. Вы вульгарны, как уличный разносчик! (В те времена разносчики славились развязностью и пристрастием к дешевым каламбурам.)

— Недаром таким красавицам, как вы, все достается даром.

— Грубая лесть и плоские остроты равно отвратительны.

— А вы, мое сокровище, очаровательны, когда сердитесь.

— Ах, так? Вот нарочно возьму и перестану сердиться, чтоб только вам досадить.

Она отвернула личико в сторону, но его рука по-прежнему обнимала ее за талию, а пальчики, которые он сжимал другой рукой, отвечали ему чуть заметным пожатием. Несколько секунд прошло в молчании. Он снова поцеловал ей руку.

— Могу я пригласить вас завтра утром на прогулку? Пора наконец показать всему свету, что мы не какая-нибудь легкомысленная влюбленная парочка: примем, как положено, скучающий вид, и все окончательно уверятся, что мы вступаем в брак по расчету.

Она улыбнулась; потом порывистым жестом протянула ему свой подарок.


«Ты всякий день часы заводишь вновь —

И всякий час с тобой моя любовь».

— Милая моя!

Он еще секунду смотрел ей в глаза, потом сунул руку в карман и положил ей на колени темно-красную сафьяновую коробочку.

— Вместо цветов.

Она осторожно отстегнула замочек и приподняла крышку: внутри, на красной бархатной подкладке, лежала овальная брошь швейцарской работы, с тончайшей мозаикой в виде букета цветов; золотая оправа была украшена жемчужинами, чередующимися с кусочками коралла. Эрнестина обратила к Чарльзу увлажнившийся взгляд; он предупредительно зажмурился. Она повернулась, наклонилась и запечатлела на его губах нежный и целомудренный поцелуй; потом склонила голову к нему на плечо, снова посмотрела на подарок — и поцеловала брошку.

Чарльзу вспомнились строчки приапической песни. Он прошептал ей на ухо:

— Как жаль, что наша свадьба не завтра.

В сущности, нет ничего проще: жить, пока живы твои чувства, пока в тебе жива ирония, но соблюдать условности. Мало ли что могло бы быть! Это не более чем сюжет для отвлеченного, иронического рассмотрения — как и то, что еще может быть… Иными словами, выход один: покориться — и постараться по мере сил соответствовать той роли, которая тебе отведена.

Чарльз прикоснулся к плечу своей невесты.

— Радость моя, я должен перед вами повиниться. Помните ту несчастную, что служила в Мальборо-хаусе?

Эрнестина удивленно вскинула голову и оживилась, предвкушая услышать нечто забавное:

— Как же, как же! Бедняжка Трагедия?

Он усмехнулся:

— Боюсь, что второе ее прозвище более справедливо, хоть и более вульгарно. — Он взял ее руку в свои. — История в общем нелепейшая и весьма банальная. Итак, слушайте. Во время одной из своих недавних экспедиций по розыску неуловимых иглокожих…

Вот и конец истории. Что было дальше с Сарой, я не знаю — так или иначе, она перестала докучать Чарльзу, и он ни разу ее больше не видел; долго ли она еще жила в его памяти, трудно сказать. Так ведь чаще всего и бывает: люди, которых мы не видим, исчезают, растворяются в тени того, что близко, рядом.

Теперь полагалось бы сообщить, что Чарльз и Эрнестина поженились — и жили долго и счастливо… Их супружество не было безоблачно счастливым, но прожили они вместе довольно долго; при этом Чарльз пережил жену на целое десятилетие (и все эти десять лет искренне о ней горевал). Они произвели на свет… сколько бы это… ну, скажем, семерых детей. Сэр Роберт продолжал свои предосудительные, чтобы не сказать преступные, действия и через десять месяцев после женитьбы на миссис Белле Томкинс стал отцом — не одного, а целых двух наследников. Факт рождения близнецов оказался для Чарльза роковым — он вынужден был со временем уступить желанию тестя и посвятить себя коммерческой деятельности. Поначалу он изрядно этим тяготился, но потом привык и даже вошел во вкус. Его сыновьям выбирать уже не приходилось, а сыновья его сыновей и посейчас связаны с фамильным торговым делом, которое за сто лет успело обрасти многочисленными ответвлениями.

Сэм и Мэри… но стоит ли, право, тратить время на жизнеописание каких-то слуг? Они тоже поженились, сперва, как водится, плодились и размножались, потом скончались — словом, прошли обычный и малопримечательный путь себе подобных.

Кто там у нас еще остался? Доктор Гроган? Он дожил до весьма почтенного возраста — до девяноста двух дет. А так как тетушка Трэнтер прожила еще дольше, это можно принять за доказательство целебных свойств лаймского воздуха.

Правда, местный воздух, по-видимому, не на всех действовал так благотворно, поскольку миссис Поултни умерла спустя два месяца после того, как Чарльз в последний раз посетил Лайм. Мой неизменный интерес к ее особе побуждает меня и тут оказать ей предпочтение перед прочими персонажами и подробнее осветить — надеюсь, к удовольствию читателя — ее дальнейшую судьбу, точнее говоря, ее загробную карьеру. Одетая, как подобает, в черное, она прибыла на тот свет в своем ландо и остановилась у Небесных Врат. Ее лакей — вы догадались, что вся ее челядь и домочадцы умерли вместе с нею, как в Древнем Египте, [279] — спрыгнул с запяток и с траурной миной открыл дверцу коляски. Миссис Поултни поднялась по ступенькам к вратам и, взяв себе на заметку непременно поговорить с Творцом (когда она познакомится с ним поближе) и указать ему на то, что прислуга его обленилась и не встречает должным образом порядочных гостей, позвонила в звонок. Наконец появился дворецкий.

— Что угодно, сударыня?

— Я миссис Поултни. Прибыла на постоянное жительство. Потрудитесь известить своего господина.

— Его Бесконечность оповещен о вашей кончине, сударыня. Ангелы Господни уже пропели хвалебный псалом по случаю этого знаменательного события.

— Чрезвычайно любезно с его стороны. — И сия достойная дама, дуясь и пыжась, собиралась уже проследовать в сверкающий белизной вестибюль, который загораживал своей дурацкой спиной привратник. Но последний и не подумал посторониться. Вместо этого он с довольно наглым видом стал бренчать ключами, которых оказалась у него в руке целая связка.

— Посторонитесь, милейший! Вы не слышите? Я миссис Поултни. Проживающая в Лайм-Риджисе.

— Проживавшая в Лайм-Риджисе. А теперь, сударыня, вы будете проживать в местах потеплее.

С этими словами грубиян дворецкий захлопнул врата у нее перед носом. Миссис Поултни инстинктивно обернулась, опасаясь, как бы ее собственные слуги не оказались свидетелями разыгравшейся сцены. Она полагала, что ее ландо успело за это время отъехать ко входу для прислуги; однако оно таинственнейшим образом исчезло. Хуже того: исчезла и дорога, и окрестный пейзаж (все вместе было почему-то похоже на парадный въезд в Виндзорский замок [280] ) — все, все пропало. Кругом зияло пространство — страшное, жадно разверстое пространство. Одна за другой начали исчезать ступеньки, по которым миссис Поултни столь величественно поднималась к Небесным Вратам. Вот их осталось три; вот уже только две; потом одна… И миссис Поултни лишилась последней опоры. Она успела довольно явственно произнести: «Все это козни леди Коттон!» — и полетела вниз, крутясь, подскакивая и переворачиваясь в воздухе, как подстреленная ворона, — вниз, вниз, туда, где ждал ее другой, настоящий хозяин.

45
Пусть проснется во мне другой человек —

И пусть тот, кем я был, исчезнет навек!

А. Теннисон. Мод (1855)

А теперь, доведя свое повествование до вполне традиционного конца, я должен объясниться с читателем. Дело в том, что все описанное в двух последних главах происходило, но происходило не совсем так, как я это для вас изобразил.

Я имел уже случай упомянуть, что все мы в какой-то степени поэты, хотя лишь немногие пишут стихи; точно так же все мы беллетристы — в том смысле, что любим сочинять для себя будущее; правда, теперь мы чаще видим себя не в книге, а на киноэкране. Мы мысленно экранизируем разные гипотезы — что с нами может случиться, как мы себя поведем; и когда наше реальное будущее становится настоящим, то эти литературные или кинематографические версии порой оказывают на наше фактическое поведение гораздо большее воздействие, чем мы привыкли полагать.

Чарльз не был исключением — и на последних нескольких страницах вы прочли не о том, что случилось, а о том, как он рисовал себе возможное развитие событий, покуда ехал из Лондона в Эксетер. Разумеется, мысли его были хаотичнее — в моем рассказе все получилось куда более связно и наглядно; вдобавок я не поручусь, что он представил себе загробную карьеру миссис Поултни в столь красочных подробностях. Но мысленно он не раз посылал ее ко всем чертям, так что выходит почти то же самое.

Его не покидало ощущение, что история близится к концу; и конец этот ему совсем не нравился. Если вы заметили в предыдущих двух главах некоторую отрывочность и несогласованность, предательскую по отношению к Чарльзу недооценку внутренних ресурсов его личности, наконец, такую мелочь, как то, что я подарил ему необычайно долгий век [281] — чуть ли не столетие с четвертью! — и если у вас зародилось подозрение (частенько возникающее у любителей изящной словесности), что автор выдохся и самочинно сошел с дистанции, пока публика не заметила, что он начинает сдавать, — не вините одного меня: все это в той или иной степени присутствовало в сознании моего героя. Ему представлялось, что книга его бытия на глазах приближается к довольно жалкому финалу.

Я должен заодно отмежеваться от того «я», которое под благовидным предлогом поспешило отделаться от Сары и похоронить ее в тени забвения: это вовсе не мое собственное я; это всего лишь образ вселенского равнодушия, слишком враждебного, чтобы ассоциироваться для Чарльза с Богом: злонамеренное бездействие этой безликой силы склонило весы в сторону Эрнестины, а теперь та же сила неумолимо толкала Чарльза вперед и не давала свернуть с пути — как не мог свернуть с рельсов поезд, на котором он ехал.

Я не погрешил против правды, сообщив вам, что мой герой после своей разгульной ночи в Лондоне твердо постановил жениться на Эрнестине: он действительно принял такое официальное решение, точно так же как в молодости решил принять духовный сан (хотя тогда это, пожалуй, была скорее эмоциональная реакция). Я только позволил себе утаить тот факт, что письмо Сары не шло у него из головы. Три слова, заключенные в этом письме, смущали его, преследовали, мучили. Чем дольше он думал об этом странном письме, тем естественнее казалось ему то, что она послала только адрес — ни слова более. Это было так похоже на нее, так гармонировало со всей ее манерой, для описания которой годится лишь оксиморон: [282] маняще-недоступная, лукаво-простодушная, смиренно-гордая, агрессивно-покорная… Викторианский век был склонен к многословию; лаконичность дельфийского оракула [283] была не в чести.

Но главное — это письмо опять ставило Чарльза перед выбором. Попробуем вообразить то состояние мучительного раздвоения, в котором он находился по пути из Лондона на запад, в Эксетер: с одной стороны, он терпеть не мог выбирать; с другой же стороны, неотвратимая близость выбора повергала его в какое-то лихорадочное возбуждение. Он не знал еще экзистенциалистской терминологии, которой располагаем мы, но то, что он испытывал, полностью укладывается в рамки сартровского «страха свободы» [284] — ситуации, когда человек осознает, что он свободен, и одновременно осознает, что свобода чревата опасностями.

Итак, нам остается вышвырнуть Сэма из его гипотетического будущего и вернуть в реальное настоящее — в Эксетер. Поезд уже остановился, и Сэм спешит к хозяйскому купе.

— Ночуем тут, мистер Чарльз?

Чарльз смотрит на него в раздумье — решение еще не принято! — потом поднимает взгляд к затянутому тучами небу.

— Как будто дождь собирается… Придется заночевать в «Корабле».

Через несколько минут Сэм, довольный выигранным у самого себя пари (получить бы еще эту тысячу фунтов!), стоял рядом с Чарльзом на привокзальной площади, наблюдая за погрузкой хозяйского багажа на крышу видавшей виды двуколки. Чарльз между тем проявлял явные признаки беспокойства. Наконец самый большой портплед был привязан; ждали только его распоряжений.

— Знаешь, Сэм, у меня в этом проклятом поезде ноги совсем затекли — я, пожалуй, пройдусь. Поезжай с вещами вперед.

— Прошу прощенья, мистер Чарльз, как же можно — в эдакую погоду? Вон тучи-то наползли, того и гляди польет.

— Ну, промочит немного — что за важность!

Сэм понял, что спорить бесполезно.

— Слушаю, мистер Чарльз. С обедом как — заказать?

— Пожалуй… а впрочем… я еще не знаю, когда вернусь. Может быть, зайду в собор к вечерней службе.

И Чарльз зашагал в гору, к городу. Сэм проводил его угрюмым взглядом и адресовался к кэбмену:

— Эй, любезный, слыхал ты такую гостиницу — Индикот?

— Угу.

— А где она, знаешь?

— Эге.

— Езжай тогда живым духом до «Корабля», а после свезешь меня туда. Гони вовсю — не пожалеешь!

И Сэм с приличествующим случаю апломбом уселся в экипаж. Вскоре они обогнали Чарльза, который шел не торопясь, старательно делая вид, будто прогуливается для моциона. Но стоило двуколке скрыться из глаз, как он ускорил шаги.

У Сэма был обширный опыт по части сонных провинциальных гостиниц. Разгрузить багаж, снять лучший номер, развести в камине огонь, приготовить постель и выложить на видное место ночную рубашку и туалетные принадлежности — все это было делом семи минут. Управившись, он выскочил на улицу, где дожидался кэб. Ехали они недолго. Когда двуколка остановилась, Сэм предварительно обозрел окрестность, потом вылез и расплатился.

— Налево за угол, сэр, там уже увидите.

— Благодарю, любезный. Вот тебе еще пара пенсов на чай. — И, огорошив кучера этими неприлично скудными (даже по эксетерским меркам) чаевыми, Сэм надвинул шляпу на глаза и растворился в сумерках. Нужная ему улица отходила от той, где высадил его извозчик, и как раз напротив поворота стояла методистская церковь с внушительным многоколонным портиком. За одной из колонн и укрылся наш новоявленный сыщик. Небо заволокли пепельно-черные тучи; раньше времени начинало темнеть.

Долго Сэму ждать не пришлось. С замиранием сердца он увидел невдалеке знакомую высокую фигуру. Чарльз замешкался, не зная, в какую сторону свернуть, и подозвал пробегавшего по улице мальчишку. Тот с готовностью довел его до угла наискосок от Сэмова наблюдательного пункта, показал пальцем, куда идти дальше, и был за эту услугу щедро вознагражден: судя по его радостной ухмылке, ему перепало гораздо больше двух пенсов.

Спина Чарльза постепенно удалялась. Потом он остановился и посмотрел наверх, на окна. Помедлив, сделал несколько шагов назад. И наконец, словно ему опротивела собственная нерешительность, снова повернул к гостинице и вошел внутрь. Сэм выскользнул из-за колонны, бегом спустился по ступенькам церкви и занял пост на углу улицы, где помещался «семейный отель». Там он прождал довольно долго, однако Чарльз не показывался. Осмелев, Сэм прошелся с беспечным видом уличного зеваки вдоль складских помещений напротив гостиницы. Через окно у входа он разглядел тускло освещенный вестибюль. Там не было ни души. В нескольких номерах горел свет. Прошло еще минут пятнадцать; начал накрапывать дождь. Сэм еще немного постоял, в бессильной ярости кусая ногти. И, не придумав ничего, зашагал прочь.

46
Покуда сердце живо в нас и чутко,

Поверь, мой друг, оно сильней рассудка,

С надеждой мы должны глядеть вперед

И принимать, что нам судьба несет.

Наш путь не будет легким и свободным,

Но не спеши назвать наш труд бесплодным,

Надейся, верь в грядущей жизни он

Не пропадет, а будет завершен.

Мы новый мир с тобой увидим вместе,

Коль будем жить по совести и чести,

И там нас добрым словом помянут

За то, что мы пытались сделать тут.

Артур Хью Клаф. Из Религиозных стихотворений (1849)

Чарльз постоял в пустом обшарпанном вестибюле, потом нерешительно постучал в чуть приоткрытую дверь какой-то комнаты, из которой пробивался свет. Из-за двери его пригласили войти, и он очутился лицом к лицу с хозяйкой. Прежде чем он успел оценить ее, она безошибочно оценила его: солидный господин, шиллингов на пятнадцать, не меньше. Посему она подарила его сладчайшей улыбкой.

— Желаете номер, сэр?

— Нет. Я… видите ли, я хотел бы поговорить с одной из ваших… у вас должна была остановиться мисс… мисс Вудраф. — Лицо миссис Эндикотт моментально приняло огорченное выражение. У Чарльза упало сердце. — Она что… уехала?

— Ах, сэр, у бедной барышни такая неприятность — она третьего дня спускалась с лестницы, оступилась и, знаете ли, подвернула ногу. Лодыжка так раздулась, смотреть страшно — прямо не нога, а тыква. Я хотела было послать за доктором, но барышня и слушать не желает. И то сказать: докторам надо деньги платить, и немалые, а тут, Бог даст, само пройдет, безо всякого лечения.

Чарльз опустил глаза и принялся рассматривать свою трость.

— Значит, повидать ее нельзя.

— Господи, сэр, да почему же? Вы к ней поднимитесь. Ей и повеселее станет. Ведь вы, должно, ей родственник?

— Мне надо повидать ее… по делу.

Миссис Эндикотт прониклась к нему еще большим почтением.

— Ах, вот оно что… Вы случаем не адвокат?

И Чарльз, поколебавшись, сказал:

— Да.

— Тогда непременно, непременно поднимитесь.

— Я думаю… может быть, вы пошлете спросить, не лучше ли отложить мой визит до того, как мисс Вудраф поправится?

Он был совершенно растерян. Он вспомнил Варгенна: свидание с глазу на глаз… это ведь грех?.. Он пришел разузнать, как она; он надеялся, что повидается с ней внизу, в общей гостиной, где их беседе никто не помешает — и в то же время они не останутся один на один. Хозяйка задумалась, потом кинула быстрый взгляд на открытый ящичек, стоявший рядом с ее конторкой, и, по всей видимости, решила, что адвокаты тоже бывают нечисты на руку — предположение, которое вряд ли станут оспаривать те, кому приходится жить на одни гонорары. Не покидая своего поста, миссис Эндикотт призвала на помощь — неожиданно зычным голосом — некую Бетти Энн.

Бетти Энн явилась и была отправлена наверх с визитной карточкой. Отсутствовала она довольно долго, так что Чарльзу пришлось отчаянно отбиваться от хозяйкиных попыток разузнать, по какому именно делу он пришел. Наконец толстушка горничная возвратилась и сообщила, что его просят подняться. Он зашагал за нею вверх по лестнице, и ему было торжественно показано место, где произошел несчастный случай. Ступеньки действительно были крутые; к тому же в те времена женщины, как правило, не видели, куда ставят ногу, из-за нелепо длинных юбок, вечно в них путались и падали, так что домашние травмы составляли неотъемлемую часть викторианского быта.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №30  СообщениеДобавлено: 16 июн 2017, 18:55 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Они прошли длинным, унылым коридором и остановились перед крайней дверью. Сердце у Чарльза отчаянно стучало; три крутых лестничных марша сами по себе вряд ли могли вызвать столь сильное сердцебиение. Его приход был возвещен без лишних церемоний:

— Вот этот жентельмен, мисс.

Он переступил порог комнаты. Сара сидела в кресле у камина, напротив дверей, положив ноги на низкую скамеечку; на колени у нее было наброшено красное шерстяное одеяло, ниспадавшее до самого пола. Плечи она закутала зеленой мериносовой шалью, но от его взгляда не ускользнуло, что, кроме шали, на ней была одна только ночная рубашка с длинными рукавами. Волосы у нее были распущены и густой волной покрывали темную зелень плеч. Она показалась ему более хрупкой, чем всегда: в ее позе читалось мучительное смущение. Она сидела понурившись — и когда он вошел, не улыбнулась, а только вскинула глаза, словно провинившийся ребенок, знающий, что наказания не миновать, и снова опустила голову. Он стоял у дверей, держа в руках шляпу, трость и перчатки.

— Я оказался проездом в Эксетере.

Она еще ниже склонила голову, все понимая и, конечно, испытывая угрызения совести.

— Не надо ли пойти за доктором?

Она ответила, не глядя на него:

— Прошу вас, не надо. Он только велит мне делать то, что я и так уже делаю.

открыть спойлер
Он не сводил с нее глаз: так странно было видеть ее беспомощной, немощной (хотя ее щеки цвели румянцем), пригвожденной к месту. И после бессменного темно-синего платья — эта яркая шаль, впервые столь полно открывшееся ему пышное богатство волос… Чуть ощутимый смолистый запах какого-то растирания защекотал ему ноздри.

— Вас беспокоит боль?

Она отрицательно качнула головой.

— Так обидно… Просто не понимаю, как могла случиться такая глупость.

— Во всяком случае, надо радоваться, что это произошло здесь, а не в лесу.

— Да.

Его присутствие, судя по всему, повергло ее в состояние полного замешательства. Он огляделся вокруг. В недавно затопленном камине потрескивал огонь. На каминной полке стояла фаянсовая кружка и в ней несколько поникших нарциссов. Убожество обстановки, которое бросалось в глаза, еще усугубляло неловкость ситуации. Черные разводы на потолке — следы копоти от керосиновой лампы — казались призрачным напоминанием об унылой веренице бесчисленных прежних постояльцев.

— Может быть, я напрасно…

— Нет. Прошу вас. Присядьте. Простите меня. Я… я не ждала…

Он положил на комод свои вещи и присел на второй имевшийся в комнате стул — у стола, ближе к двери. Действительно, как могла она — несмотря на отправленное письмо — рассчитывать на то, что он сам столь решительно признавал невозможным? Надо было срочно придумать что-нибудь, чтобы оправдать свой приход.

— Вы сообщили свой адрес миссис Трэнтер?

Она покачала головой. Пауза. Чарльз рассматривал ковер у себя под ногами.

— Одному мне?

Она склонила голову. Он сдержанно кивнул; он так и думал. Опять последовала пауза. Внезапный порыв дождя яростно забарабанил по оконным стеклам.

— Вот об этом я и пришел с вами поговорить, — произнес Чарльз.

Она ждала, но он молчал, не в силах оторвать от нее взгляд. Высокий ворот ее ночной рубашки был застегнут на пуговки; такие же пуговки поблескивали на манжетах. Лампа, стоявшая на столе рядом с ним, была прикручена, и вблизи огня белизна материи отсвечивала розовым. Ее волосы, цвет которых — по контрасту с зеленой шалью — заново поразил его, казались восхитительно живыми в мерцающих бликах пламени; в них сосредоточилась ее тайна, вся ее сокровенная сущность, вся она, освобожденная, открытая: гордая и покорная, скованная и раскованная, его ровня и его рабыня. Он понял, почему пришел: он должен был увидеть ее. Видеть ее — только это и было нужно; только это могло утолить иссушавшую его нестерпимую жажду.

Он заставил себя отвести глаза. Но тут же его взгляд привлекло мраморное украшение над камином — две обнаженные нимфы; их тоже освещали розоватые отблески огня, отражавшиеся от красного одеяла. Нимфы не помогли. Сара пошевелилась, меняя позу. Он снова вынужден был взглянуть в ее сторону.

Быстрым движением она поднесла руку к склоненному лицу, смахнула что-то со щеки, потом прижала ладонь к горлу.

— Мисс Вудраф, ради Бога… умоляю вас, не плачьте… И зачем я только пришел… Я, право, не хотел…

Но она со страстным внезапным отчаяньем затрясла головой. Он дал ей время прийти в себя. И пока она сидела перед ним, прикладывая к глазам скомканный платочек, он почувствовал, что его охватывает небывалой силы желание — в тысячу раз сильнее того, которое он испытал в ту ночь у проститутки. Может быть, ее слезы пробили наконец брешь, сквозь которую хлынула запоздалая волна понимания, — так или иначе, он осознал вдруг, почему ее лицо так неотступно преследует его, откуда эта неизъяснимая потребность снова ее увидеть; он понял, что хочет обладать ею, раствориться в ней до конца, сгореть, сгореть дотла в этом теле, в этих глазах. С такой надеждой можно жить — и ждать неделю, месяц, год, даже несколько лет. Но жить всю вечность в кандалах надежды…

Как бы оправдываясь, она произнесла еле слышно:

— Я думала, что никогда больше вас не увижу. Он не мог ей сказать, как близка она к истине — к тому, на что совсем было решился он сам. Она наконец взглянула на него — и он тотчас же опустил глаза. Им овладело состояние, близкое к обмороку; он ощущал те же Катулловы симптомы, что и тогда в амбаре. Сердце бешено колотилось, руки дрожали. Он понимал: если он взглянет в эти глаза, он погиб. И, чтобы не поддаваться соблазну, зажмурился.

Наступило напряженное, тяжелое молчание, похожее на минутное затишье перед катастрофой — перед тем как взрывается мост или рушится башня; невыносимый накал эмоций, неудержимо рвущаяся наружу правда. Внезапно раздался треск, и из камина брызнул каскад искр и пылающих угольков. Почти все упали по ту сторону низкой каминной решетки, но два-три перескочили через нее и оказались в опасной близости от одеяла, прикрывавшего Сарины ноги. Она поспешно отдернула его; в ту же секунду Чарльз, припав на колено, выхватил совок из стоявшего рядом медного ведра, проворно подцепил угольки и кинул их в топку. Но одеяло уже занялось. Он рванул его к себе, бросил на пол и торопливо стал затаптывать тлеющий край. Комната наполнилась запахом паленой шерсти. Одна нога у Сары еще опиралась на скамеечку, но другую она спустила на пол. Ноги были босые. Он посмотрел на одеяло, для верности похлопал по нему, поднял с полу и снова накинул ей на колени. Потом наклонился и, наморщив от усердия брови, стал аккуратно расправлять складки. И тогда — жестом как будто инстинктивным, но в то же время отчасти рассчитанным — она робко протянула руку и ладонью накрыла его пальцы. Он знал, что она подняла голову и смотрит на него. Он не в силах был убрать руку — и не мог больше отводить взгляд.

В ее глазах он прочел признательность, и прежнюю печаль, и странное сочувствие — словно она сознавала, что причиняет боль; но явственнее всего в них выражалось ожидание. Неуверенное, несмелое, но ожидание. Если бы он заметил на ее лице хотя бы тень улыбки, он, может быть, вспомнил бы теорию доктора Грогана; но лицо ее было таким же потрясенным и растерянным, как его собственное, — она как будто спрашивала: «Что же это я делаю?» Он не знал, как долго они смотрели друг другу в глаза. Ему казалось, что целую вечность, хотя на самом деле прошло не более трех-четырех секунд. Руки решили все за них. В едином, необъяснимом порыве их пальцы переплелись. Потом Чарльз упал на колени и страстно привлек ее к себе. Их губы встретились в каком-то бешеном исступлении, неожиданном для обоих; она вздрогнула и отвернулась, уклоняясь от его губ. Он стал покрывать поцелуями ее щеки, глаза. Его пальцы дотронулись наконец до этих сказочных волос и погрузились в них, лаская; он прижал к себе ее голову, ощущая пальцами ее изящную форму под мягкой волной волос, так же как плечами и грудью ощущал ее тело под легким покровом ткани. Внезапно он зарылся лицом в ее шею.

— Мы не должны… не должны… это безумие.

Но ее руки обвились вокруг него и не отпускали. Он приник головой к ней вплотную и замер. Его несло, несло куда-то на огненных крыльях — но воздух вокруг был напоен благодатной свежестью свободы: так чувствует себя ребенок, наконец отпущенный из школы, вчерашний узник на зеленом лугу, сокол, взмывающий ввысь. Он поднял голову и взглянул на нее, теряя последние остатки самообладания. И снова их губы слились. Он прижался к ней с такой силой, что кресло сдвинулось с места. Он почувствовал, как она дернулась от боли, уронив перебинтованную ногу со скамеечки. Он покосился на ее лицо, ее закрытые глаза. Она прислонилась головою к спинке кресла, глядя куда-то вбок; вдруг ему показалось, что он ей противен… Но все ее тело, натянутое как струна, стремилось к нему, и руки судорожно сжимали его пальцы. Он кинул взгляд на дверь у нее за спиной, вскочил и в два прыжка оказался у входа в спальню.

В спальне было полутемно — туда проникал только свет сумерек да тускло горевших фонарей напротив. Сара неловко привстала с кресла, опершись о спинку и держа больную ногу на весу; шаль одним концом сползла у нее с плеч. Взгляд каждого излучал напряжение, достигшее крайней точки, — неудержимое, как потоп, сметающий все на своем пути. Она не то шагнула, не то упала к нему навстречу. Он бросился вперед и подхватил ее в объятия. Шаль соскользнула на пол. Лишь тонкий слой материи отделял его от ее наготы. И, забыв обо всем, он прижал это почти нагое тело к своему и впился губами в ее рот, словно изголодавшийся — изголодавшийся не просто по женщине, а по всему, что так долго было под запретом; бешеный, неуправляемый поток давно сдерживаемых желаний и страстей прорвал плотину, все смешалось: любовь, и жажда риска, и грех, безумие, животное начало…

Голова ее запрокинулась назад; казалось, она лишилась чувств, когда он наконец оторвал рот от ее губ. Он поднял ее на руки, перенес в спальню и опустил, почти бросил на кровать. Она лежала в полуобмороке, закинув руку за голову. Он схватил и начал жарко целовать другую руку; ее пальцы ласкали его лицо. Он рывком встал и кинулся в первую комнату. Там он принялся раздеваться с лихорадочной поспешностью — так сбрасывает одежду сердобольный прохожий, завидев в реке утопающего. От сюртука отлетела пуговица и покатилась куда-то в угол, но он даже не посмотрел куда. Он сорвал с себя жилет, за ним башмаки, носки, брюки, кальсоны… жемчужную булавку для галстуха, сам галстух вместе с воротничком… Вдруг он вспомнил про наружную дверь и, шагнув к ней, повернул в замке ключ. Потом, в одной длиннополой рубахе, закрывавшей ноги до колен, бросился в спальню.

Она успела переменить положение и лежала уже не поперек кровати, а головой на подушке, хотя постель оставалась неразобранной. Рассыпавшиеся волосы почти закрывали лицо. Какое-то мгновенье он стоял над ней неподвижно. Потом оперся на узкую кровать одним коленом и упал на нее, покрывая жадными поцелуями ее рот, глаза, шею. Но это сжавшееся под ним пассивное, на все согласное тело, голые ноги, прикасавшиеся к его ногам… он уже не мог ждать. Ее тело дернулось, словно от боли — как в тот раз, когда нога упала со скамеечки. Он совладал с этой инстинктивной судорогой, и ее руки обвились вокруг него, словно она хотела привязать, приковать его к себе на целую вечность, ту самую вечность, которую он уже не мыслил без нее.

— Милая моя. Милая. Ангел мой… Сара, Сара… Ах, Сара…

Еще несколько мгновений — и он затих. С того момента, как он поднялся с колен, чтобы заглянуть в спальню, прошло ровно девяносто секунд.

47
Когда, узрев Дидону меж теней,

К ней в царстве мертвых подошел Эней,

Она с ним обошлась весьма сурово,

Вот так же и докучного меня

Ты вправе, одиночество храня,

Отправить прочь, не говоря ни слова.

Мэтью Арнольд. Школяр-цыган (1853) [285]

Тишина.

Они лежали словно парализованные тем, что произошло. Застывшие в грехе, окоченевшие от наслаждения. Чарльз — его охватила не пресловутая тихая печаль, наступающая после соития, а немедленный, вселенский ужас — был как город, на который с ясного неба обрушилась атомная бомба. Все сравнялось с землей, все превратилось в прах: принципы, будущее, вера, благие намерения… Но он уцелел, он сохранил этот сладчайший дар — жизнь; и остался один-одинешенек, последний живой человек на земле… но радиоактивность вины, медленно и неудержимо, начала уже проникать в его тело, расползаться по нервам и жилам. Где-то вдали, в полутьме, возникла Эрнестина; она смотрела на него со скорбной укоризной. Мистер Фримен ударил его по лицу… они стояли, точно каменные изваяния, неподвижные, праведно-неумолимые.

Он приподнялся, чтобы дать Саре отодвинуться, потом повернулся на спину и лег; она прильнула к нему, положив голову ему на плечо. Он молча смотрел в потолок. Что он натворил, Боже, что он натворил!

Он теснее прижал ее к себе. Она робко протянула руку, и их пальцы снова сплелись. Дождь перестал. Где-то под окном прозвучали шаги — неторопливая, тяжелая, мерная поступь. Скорее всего полицейский. Блюститель Закона.

Чарльз сказал:

— Я хуже, чем Варгенн. — В ответ она только крепче сжала его руку, словно возражая ему и успокаивая. Но он был мужчина. — Что теперь с нами будет?

— Я не хочу думать даже о том, что будет через час.

Он обнял ее за плечи, поцеловал в лоб; потом снова поднял глаза к потолку. Она казалась такой юной, такой потрясенной.

— Я должен расторгнуть свою помолвку.

— Я ни о чем не прошу. Как я могу? Я сама во всем виновата.

— Вы предостерегали меня, предупреждали… Нет, виноват во всем только я. Я знал, когда пришел… но предпочел закрыть глаза. Я отрекся от всех своих обязательств.

Она прошептала:

— Я так хотела. — И повторила снова, тихо и печально: — Да, я так хотела.

Он стал молча гладить и перебирать ее волосы. Они рассыпались по плечам, закрыли сквозной завесой ее лицо.

— Сара… какое волшебное имя.

Она ничего не ответила. Еще минута прошла в молчании; его рука продолжала нежно гладить ее волосы, как будто рядом с ним был ребенок. Но мысли его были заняты другим. Словно почувствовав это, она проговорила:

— Я знаю, что вы не можете на мне жениться.

— Я должен это сделать. Я этого хочу. Я не смогу взглянуть себе в лицо, если не женюсь на вас.

— Я поступила дурно. Я давно мечтала об этом дне… Я недостойна стать вашей женой.

— Дорогая моя!..

— Ваше положение в свете, ваши друзья, ваша… да, и она — я знаю, она вас любит. Кому как не мне понять ее чувства?

— Но я больше не люблю ее!

Она подождала, покуда страстность, с которой он выкрикнул эти слова, перетечет в молчание.

— Она достойна вас. Я — нет.

Наконец он начал понимать, что она говорит всерьез. Он повернул к себе ее лицо, и в слабом уличном свете они взглянули друг другу в глаза. Их выражение не мог скрыть даже полумрак: в глазах Чарльза был написан панический ужас; она глядела спокойно, с едва заметной улыбкой.

— Не хотите же вы сказать, что я могу просто встать и уйти, как если бы между нами ничего не произошло?

Она промолчала, но ответ он прочел в ее глазах. Он приподнялся на локте.

— Вы не можете все простить мне. И ни о чем не просить.

Она откинулась головой на подушку, устремив взгляд в какое-то темное будущее.

— Отчего же нет, раз я люблю вас?

Он снова привлек ее к себе. От одной мысли о подобной жертве на глаза у него навернулись слезы. Как чудовищно несправедливо судили о ней и сам он, и доктор Гроган! Она выше, благороднее, великодушнее их обоих. На миг Чарльза охватило презрение к собственному полу — к чисто мужской банальности, легковерности, мелочному эгоизму. Но принадлежность к сильной половине человечества тут же подсказала ему избитую, трусливую увертку: что если этот эпизод — последняя дань увлечениям молодости? Ведь каждому положено перебеситься, прежде чем окончательно остепениться… Но стоило этой мысли пронестись у него в голове, как он почувствовал себя убийцей, которому из-за какого-то просчета в процедуре обвинения ошибочно вынесен оправдательный приговор. Да, он оправдан по суду, он волен идти на все четыре стороны, но он виновен и навечно осужден в собственном сердце.

— Я не узнаю себя. Я стал другим.

— Мне тоже кажется, что я другая. Это потому, что мы согрешили. И не верим, что согрешили. — Она произнесла эти слова, как будто глядя в бесконечность ночи. — Я хочу только счастья для вас. Я всегда буду помнить, что был такой день, когда вы любили меня… и я смогу теперь смириться с чем угодно… с любой мыслью… кроме мысли о вашей смерти.

Он снова привстал и пристально взглянул ей в лицо. В ее глазах все еще пряталась едва заметная улыбка, улыбка удовлетворенного знания — духовный или психологический эквивалент того удовлетворения, которое ощутил Чарльз, познав ее физически. Никогда прежде он не испытывал такого чувства близости, такого полного единения с женщиной. Он наклонился и поцеловал ее — из самых чистых побуждений, хотя, прижавшись к ее жарким губам, почувствовал, что в нем опять просыпаются иные побуждения, уже не столь невинные… Чарльз не отличался от большинства викторианцев. Мысль о том, что порядочная, благовоспитанная женщина, унижая себя в угоду мужской похоти, сама может получать удовольствие, просто не укладывалась у него в голове. Он и так достаточно злоупотребил ее чувствами; больше он этого не до пустит. И прошло уже столько времени… который час? Он поднялся и сел на постели.

— Эта особа там, внизу… и мой слуга ждет в гостинице. Прошу вас, дайте мне день-два сроку. Я должен подумать, решить…

Не открывая глаз, она сказала;

— Я недостойна вас.

Он посмотрел на нее еще секунду, встал с кровати и вышел в первую комнату.

И там… Это было как удар грома.

Начав одеваться, он вдруг заметил на рубашке спереди пятно. Он подумал, что чем-то оцарапался, и украдкой осмотрел себя — но ни боли, ни ссадин не было. Тогда он судорожно вцепился в спинку кресла и застыл, не отрывая глаз от двери в спальню: он понял наконец то, о чем давно уже догадался бы более опытный — или менее пылкий — любовник.

Она была девственница!

Из спальни послышалось какое-то движение. Голова у него шла кругом; он был ошарашен, ошеломлен — и с поспешностью отчаяния стал натягивать на себя одежду. Из-за двери доносились приглушенные, звуки — в умывальнике заплескалась вода, звякнула фаянсовая мыльница… Она не отдалась тогда Варгенну. Она солгала. Все ее слова, все поступки в Лайм-Риджисе были построены на лжи. Но для чего? Для чего? Чего ради?

Это шантаж!

Она хочет приобрести над ним неограниченную власть.

И все уродливые, дьявольские порождения мужского ума — вековечный глупый страх перед армией женщин, вступивших в тайный сговор с целью высосать из них все соки, погубить их мужское естество, использовать их идеализм в корыстных целях, перетопить их в воск и вылепить из них нечто несусветное в угоду своим злокозненным фантазиям — все это, вкупе с отвратительными свидетельствами, которые приводились в апелляции по делу Ла Ронсьера и в правдоподобии которых теперь не приходилось сомневаться, повергло Чарльза в поистине апокалипсический ужас.

Плесканье воды прекратилось. Он услышал шаги, какой-то шорох — вероятно, она снова легла в постель. Уже одетый, он стоял, неподвижно уставясь в огонь. Да, его заманили в ловушку; вокруг него стягивалась дьявольская сеть; какой-то злой дух руководил поступками этой безумицы… Но зачем все это? Для чего?

Скрипнула дверь. Он обернулся; и на его лице она могла прочесть все обуревавшие его мысли. Она стояла на пороге спальни, одетая в свое прежнее темно-синее платье, но еще с распущенными волосами — и с прежним оттенком вызова во взгляде: на секунду он вспомнил тот день, когда набрел на нее, спящую, в лесу, — в тот раз, стоя на скалистом уступе над морем, она смотрела на него снизу вверх с похожим выражением. По-видимому, она догадалась, что он уже знает правду; и снова предвосхитила готовое сорваться с его уст обвинение, выбила почву у него из-под ног.

Она повторила свои предыдущие слова:

— Я недостойна вас.

И теперь он с этим согласился. Он прошептал:

— А как же Варгенн?..

— Когда я приехала в Уэймут и пошла туда, где — помните — где он остановился… то, не дойдя еще до дверей таверны, я увидела его. Он выходил. И не один. Он был с женщиной. С женщиной определенного сорта — тут нельзя было ошибиться. — Она отвела глаза, избегая его бешеного взгляда. — И я… я спряталась в подворотне. И когда они скрылись, ушла.

— Но почему же вы мне сказали…

Она быстро шагнула к окну. И тут он онемел. Она не хромала! Нога у нее вовсе не болит! Не было никакого вывиха! Она взглянула на него через плечо и поняла, что он осуждает ее и за это; потом отвернулась к окну.

— Да. Я обманула вас. Но больше я вас не потревожу.

— Но как же… что я… почему…

Запутанный клубок! Сплошные тайны!

Она молча стояла перед ним. Утихший было дождь возобновился с новой силой. В ее прямом, спокойном взгляде он уловил не только прежний вызов, но и какое-то новое, более мягкое выражение — напоминание об их недавней близости. И ощущение дистанции смягчилось, хоть и не исчезло.

— Я благодарна вам. Вы подарили мне утешительное сознание того, что в ином мире, в иной жизни, в иное время я могла бы стать вашей женой. Вы дали мне силы продолжать жить… здесь и сейчас. — Их разделяли какие-нибудь десять футов, но ему казалось, что между ними добрый десяток миль. — Но в одном я вас никогда не обманывала. Я полюбила вас… по-моему, с первой минуты. Тут никакого обмана не было. Вас могло ввести в заблуждение только мое одиночество. Обида, зависть… не знаю, что мною руководило. Не знаю. — Она снова отвернулась к окну, к стене дождя за ним. — Не спрашивайте меня о причинах. Объяснить их я не могу. Они необъяснимы.

Наступило напряженное молчание. Чарльз молча смотрел ей в спину. Совсем недавно он чувствовал, что какая-то волна неудержимо мчит его к ней; и точно так же сейчас его неудержимо несло прочь. Тогда она влекла его, теперь отталкивала — и оба раза виновата была она одна.

— Я не могу удовлетвориться этой отговоркой. Я требую объяснений.

Но она покачала головой.

— Пожалуйста, оставьте меня. Я молюсь о вашем счастии. Больше я ему не помешаю.

Он не двинулся с места. Через одну-две секунды она обернулась и снова, как раньше, прочла его тайные мысли. Ее лицо выражало спокойствие, похожее на обреченность.

— Я прежде уже говорила вам. Я гораздо сильнее, чем можно было бы вообразить. Моя жизнь кончится тогда, когда придет ее естественный конец.

Еще несколько секунд он выдерживал ее взгляд, потом взял с комода трость и шляпу.

— Что ж, поделом награда! За то, что я попытался вам помочь… Что стольким рисковал… И каково узнать теперь, что все это время вы меня дурачили, что я был не более чем игрушкой ваших странных фантазий!

— Сегодня меня заботило только собственное счастье. Если бы нам довелось встретиться опять, меня заботило бы только ваше. А счастья со мной у вас не может быть. Вы не можете на мне жениться, мистер Смитсон.

Этот внезапно официальный тон глубоко задел его. Он кинул на нее взгляд, выражавший и боль, и обиду, но она успела предусмотрительно повернуться к нему спиной. Он в гневе шагнул вперед.

— Как вы можете обращаться ко мне подобным образом? — Она промолчала. — Ведь я прошу вас только об одном: я хочу понять, почему…

— Заклинаю вас — уходите!

Секунду они стояли друг перед другом, как два безумца. Казалось, что Чарльз вот-вот взорвется, сорвется с места, что-то крикнет; но вместо этого он вдруг резко повернулся на каблуках и кинулся вон из комнаты.

48
Безнравственно, если человек руководствуется побуждениями, превышающими пределы того, что он может воспринять непосредственно и что сообразуется с его умственной и нравственной природой.

Джон Генри Ньюмен. Восемнадцать предпосылок либерализма (1828)


И смогут избранные те,

Достигнув смертного предела,

Поправ ногой земное тело,

Подняться к высшей правоте.

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

Спустившись вниз, Чарльз постарался принять как можно более надменный и чопорный вид. Миссис Эндикотт караулила у дверей своего кабинета и уже раскрыла рот, собираясь заговорить; но Чарльз, коротко поблагодарив ее, быстрым шагом проследовал мимо и вышел в ночную тьму — прежде чем она успела задать свой вопрос или заметить, что на сюртуке у него недостает пуговицы.

Ливень хлестал все сильнее, но Чарльз шел, не разбирая дороги и не обращая внимания на потоки дождя. Он жаждал темноты, забвения; ему хотелось стать невидимым, чтобы наконец успокоиться. Но неожиданно для себя он очутился в самом сердце того квартала с темной репутацией, о котором я рассказывал выше. Как обычно бывает в сомнительных, темных местах, там было полно света и вовсю кипела жизнь: лавки и таверны ломились от посетителей, в подворотнях укрывались от дождя прохожие. Он свернул в боковую улочку, круто спускавшуюся к реке. Улица представляла собою два ряда каменных ступеней, покрытых слоем нечистот и разделенных сточной канавой. Но там по крайней мере было тихо и безлюдно. Впереди, на углу, он увидел красный кирпичный фасад небольшой церкви; и внезапно его потянуло туда, в священное уединение. Он толкнул входную дверь, настолько низкую, что, переступая порог, он должен был нагнуться. За дверью начинались ступеньки, которые вели вверх — церковное помещение располагалось выше уровня улицы. На верхней ступеньке стоял молодой священник, который как раз собирался загасить последнюю газовую горелку и был явно удивлен неурочным визитом.

— Я уже запираю на ночь, сэр.

— Могу ли я просить вас позволить мне несколько минут помолиться?

Священник, успевший привернуть горелку, вывернул ее снова и смерил запоздалого клиента испытующим взглядом. Несомненно, джентльмен.

— Я живу через дорогу отсюда. Дома меня ждут. Если вы не сочтете за труд запереть входную дверь и принести мне ключ… — Чарльз наклонил голову в знак согласия, и священник спустился к нему вниз. — Таково распоряжение епископа. По моему скромному разумению, двери дома Божьего должны быть открыты днем и ночью. Но у нас тут ценное серебро… Какие времена!

И Чарльз остался в церкви один. Он слышал, как священник переходит мостовую; когда шаги затихли, он закрыл дверь на ключ изнутри и поднялся наверх по лестнице. В церкви пахло свежей краской. В свете единственной газовой горелки тускло поблескивала подновленная позолота; но темно-красные массивные готические своды говорили о древности церковных стен. Чарльз прошел вдоль центрального прохода, присел на скамью где-то в средних рядах и долго смотрел сквозь резную деревянную решетку на распятие над алтарем. Потом опустился на колени, упершись судорожно сжатыми руками в покатый бортик передней скамьи, и шепотом прочел «Отче наш».

И снова, как только ритуальные слова были произнесены, нахлынул мрак, пустота, молчание. Чарльз принялся экспромтом сочинять молитву, подходящую к его обстоятельствам: «Прости мне, Господи, мой слепой эгоизм. Прости мне то, что я нарушил заповеди Твои. Прости, что я обесчестил и осквернил себя, что слишком мало верую в Твою мудрость и милосердие. Прости и наставь меня, Господи, в муках моих…» Но тут расстроенное подсознание решило сыграть с ним скверную шутку — перед ним возникло лицо Сары, залитое слезами, страдальческое, в точности похожее на лик скорбящей Богоматери кисти Грюневальда, [286] которую он видел — в Кольмаре? Кобленце? Кельне? — он не мог вспомнить где. Несколько секунд он тщетно пытался восстановить в памяти название города: что-то на букву «к»… потом поднялся с колен и снова сел на скамью. Как пусто, как тихо в церкви. Он не отрываясь смотрел на распятие, но вместо Христа видел Сару. Он начал было опять молиться, но понял, что это безнадежно. Его молитва не могла быть услышана. И по щекам у него вдруг покатились слезы.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 39 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3  След.

Текущее время: 14 окт 2019, 17:35

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 0

Вы не можете начинать темыВы не можете отвечать на сообщенияВы не можете редактировать свои сообщенияВы не можете удалять свои сообщенияВы не можете добавлять вложения
Перейти:  

 

 

 

cron