К ИСТОКУ

о развитии Божественного Начала в Человеке

 

 

Администратор Милинда проводит онлайн курсы по развитию сознания и световых кристальных тел с активацией меркабы. А так же развитие божественного начала.

ОНЛАЙН КУРСЫ

 

 

* Вход   * Регистрация * FAQ * НОВЫЕ СООБЩЕНИЯ  * Ваши сообщения 

Текущее время: 26 сен 2018, 07:12

Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 25 ]  На страницу Пред.  1, 2
Автор Сообщение
Сообщение №16  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:10 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
В Кенвуде Ч.В. сделал так, что мы отделились. Повел меня прямо к той картине Рембрандта и стал говорить о ней не понижая голоса, а у меня хватило низости смутиться, потому что другие посетители разглядывали нас. Я подумала, мы выглядим, как отец с дочерью. Он рассказал мне об обстановке, в которой была написана картина; что, по всей вероятности, чувствовал Рембрандт, когда ее писал; что пытался выразить и как сумел это сделать. Как будто я вообще ничего не знаю. Как будто он хочет избавить меня от густого тумана ложных представлений об искусстве.

Мы вышли из дворца и стали поджидать Крукшэнков. Ч.В. сказал:

— Эта картина очень меня трогает. — И посмотрел так, будто думал, я стану над ним смеяться. У него иногда бывают такие приступы неуверенности в себе.

А я сказала, теперь она трогает и меня.

Он усмехнулся.

— Вряд ли. Слишком рано. Это придет с возрастом.

Откуда вы знаете?

открыть спойлер
Он ответил:

— Я думаю, есть люди, которых просто трогают великие произведения искусства. Но я никогда не встречал таких среди художников. Я и сам не такой. Когда я смотрю на эту картину, все, о чем я могу думать, — это великое мастерство ее творца. Мастерство, достичь которого я стремился всю жизнь. И знаю теперь, что никогда не достигну. Никогда. А вы молоды. Вы можете это понять. Но не можете этого чувствовать. Пока.

Я сказала, нет, кажется, могу.

— Тогда это очень плохо, — ответил он. — Вы должны легко относиться к неудачам. В вашем-то возрасте. — Потом добавил:

— Не старайтесь казаться такой же взрослой, как мы. Это нелепо. Вы словно ребенок, который тянется заглянуть за высокий глухой забор.

Это был наш первый разговор. Его злило, что я ему нравлюсь. Словно мы — профессор Хиггинс и Элиза.

Потом, когда Крукшэнки вышли из дворца и направились к нам, Ч.В. сказал:

— Барбер — бабник. Если он попросит вас о свидании, откажитесь.

Я удивленно на него посмотрела. Он глядел на них, им улыбался, а мне тихо сказал, да не в вас дело, не могу видеть, как Франсис страдает.

Вернулись в Хэмпстед, я попрощалась и пошла домой. По дороге, обдумывая все, что было, я вдруг увидела, как Ч.В. старался не оставлять нас с Барбером наедине. Крукшэнки (Барбер!) пригласили меня навестить их, если случится быть в Корнуолле.

Ч.В. сказал:

— Ну, пока, еще увидимся. — Словно ему все равно, увидимся или нет.

Кэролайн я сказала, что встретила Ч.В. случайно. Что он просил его извинить (врушка!). Если она возражает, я не стану с ним видеться. Но я нахожу встречи с ним очень полезными для себя, стимулирующими творчество. У Ч.В. — масса идей, и мне просто необходимо встречаться с такими людьми. Все это было очень нехорошо, я же знала, она поведет себя «как порядочный человек», если я представлю дело таким образом. Мол, я сама себе хозяйка и могу поступать как мне заблагорассудится и т. д.

И тут она сказала:

— Моя хорошая, ты же знаешь, я не ханжа, но у него такая репутация… Просто не может быть, чтоб здесь не было огня, слишком много дыма!

Я ответила, знаю я это все, слышала. Но у меня ведь есть голова на плечах.

Кэролайн сама виновата. Не надо было ей настаивать, чтобы я звала ее просто по имени и вела себя с ней на равных, как с подружкой. Не могу относиться к ней, как к тетке, с должным почтением. Как к старшей, к чьим советам следует прислушиваться.

Все меняется. Не перестаю думать о нем: о том, что он сказал, что я ответила и как мы оба, оказывается, не понимали, что хочет сказать другой. Впрочем, нет, я думаю, он-то понимал. Он гораздо быстрее, чем я, способен увидеть и оценить все возможные перипетии. А я здесь так быстро взрослею. Расту, как гриб. А может быть, это просто оттого, что я утрачиваю душевное равновесие? А может быть, все это сон? Колю себя острым кончиком карандаша. Но может быть, и это мне снится?

Если бы он вошел сейчас в эту дверь, я бросилась бы ему на шею. Мне бы хотелось, чтобы он долго — неделями — не выпускал мою руку из своей. Я хочу сказать, что теперь я думаю, что смогла бы любить его по-другому, так, как он хочет, чтобы его любили.

23 октября

Вся беда — во мне самой. Веду себя с К. как настоящая стерва. Никакого милосердия. Помимо всего прочего, сказывается невозможность уединиться, когда хочу. Сегодня утром добилась, чтобы он разрешил мне походить по наружному подвалу. Показалось, что слышу: в поле работает трактор. И воробьи чирикают. Значит, дневной свет. Воробьи. Самолет пролетел. Расплакалась.

Хаотические эмоции. Все вверх ногами, словно перепуганные обезьянки в клетках. Прошлой ночью мне показалось, я схожу с ума. Взялась писать дневник и писала, писала, пока не очутилась в том, совершенно ином, мире. Совершила побег; если и не на самом деле, то хотя бы мысленно. Чтобы доказать себе, что тот мир все еще существует.

Делала наброски к картине, которую напишу, когда выйду отсюда. Вид сада через открытую дверь. На словах звучит глупо. Но я вижу эту картину совсем по-особенному, все черное, темно-коричневое, темное, темно-серое, таинственные угловатые формы в глубокой тени; они уходят вдаль, а там — мягкий, медово-белый прямоугольник открытой залитой светом двери. Нечто вроде горизонтально идущего шахтного ствола.

После ужина отослала К. прочь. Дочитывала «Эмму». Я Эмма Вудхауз. Сочувствую ей, чувствую как она, чувствую себя в ней. Мой снобизм — иной, чем у нее. Но я ее понимаю. Понимаю, откуда ее резонерство. Оно меня восхищает. Я понимаю, она поступает не правильно, пытается организовать жизнь других людей так, как ей представляется необходимым. Она не видит, что Найтли — человек, каких на миллион едва ли один найдется. Какое-то время она ведет себя глупо, но вот читаешь и постоянно чувствуешь, что по глубинной своей сути она умна, интеллигентна, полна жизни. Мыслит творчески, стремится все делать в соответствии с самыми высокими принципами. Настоящий человек. Ее недостатки — это мои недостатки. А ее достоинства… Мне еще надо добиться, чтобы и они стали моими.

И весь сегодняшний день не перестаю думать… Ночью снова буду писать о Ч.В.

* * *

Было время, я относила ему некоторые свои работы: пусть посмотрит. Отбирала те, которые, на мой взгляд, должны были ему понравиться (не просто те, что считались удачными-преудачными, вроде пейзажа Ледимонта со зданием школы вдали). Он их разглядывал молча, ни словечка не произнес. Даже когда увидел мои самые лучшие («Кармен в Ивинго») — во всяком случае, тогда я считала их самыми лучшими. В конце концов сказал:

— Не очень получилось. Мне так кажется. Но несколько лучше, чем я ожидал.

Это было — словно удар кулаком в лицо. Я не смогла скрыть этого ощущения. А он сказал:

— Какая польза от того, что я пощадил бы ваши чувства? Я же вижу, вы — прекрасный рисовальщик, обладаете вполне приличным чувством цвета, вкусом; вы впечатлительны и чутки. Все это есть. Но не будь этого, вы не попали бы к Слейду.

Мне хотелось, чтобы он замолчал. Но он не останавливался.

— Вы — это совершенно ясно — видели и знаете множество замечательных полотен. И пытаетесь избежать слишком явного плагиата. Но возьмите этот портрет вашей сестры — это же Кокошка, во всяком случае, весьма похоже.

Наверное, он заметил, как я покраснела, потому что сказал:

— Рушатся иллюзии? Я этого и хотел.

Я была совершенно убита. Конечно, он был прав: было бы на самом деле смешно, если бы он сказал вовсе не то, что думал. Если бы принялся играть роль доброго дядюшки. Но его слова причиняли такую боль! Будто он хлестал меня по щекам: рраз, рраз… Я ведь решила, что ему обязательно понравятся хотя бы некоторые мои работы. А еще хуже мне было от его ледяного спокойствия. Он казался холодно-серьезным, словно историю болезни читал. В голосе — ни тени юмора или жалости; ни даже саркастической усмешки на губах. И стал вдруг много, очень много старше меня.

Он сказал:

— Со временем понимаешь, что способность хорошо писать — в академическом, в техническом смысле — идет последним номером в списке. Я хочу сказать, вы обладаете этой способностью. Как и тысячи других. Но ведь я не этого ищу в ваших работах. И того, что я ищу, в них нет.

Потом добавил:

— Я знаю, вам сейчас очень больно. Кстати говоря, я чуть было не попросил вас не приносить мне ваши работы. Потом подумал… в вас есть какое-то нетерпение, некая устремленность… Вы выдюжите.

Я сказала, вы знали, что ничего хорошего не увидите.

Ответ был почти предсказуем:

— Забудем, что вы их сюда приносили?

Но я знала — это вызов. И протянула ему один из листов (это была уличная сценка). Объясните в деталях, почему это не годится.

Он сказал:

— Графически здесь все в порядке, композиционно сделано хорошо; я не могу разбирать это все в деталях. Но это — не живое искусство. Не часть вас самой, не орган вашего тела. Я не думаю, что вы, в вашем возрасте, сможете это понять. Этому нельзя научить. Оно либо придет к вам когда-нибудь само, либо нет. У Слейда вас учат выражать личность — личность вообще. Но как бы хорошо вы ни научились выражать личность в линии и цвете, ничего не получится, если личность эту незачем выражать. Риск огромный. Редко кому везет.

Он говорил неровно, отрывочно. Потом совсем умолк. Я спросила, что же мне, все это порвать?

— Не надо истерики, — ответил он. А я сказала, мне еще так много надо узнать.

Он встал.

— Я думаю, в вас есть что-то… Не знаю. С женщинами это редко случается. Ну, я хочу вот что сказать. Большинство женщин стремятся к тому, чтобы уметь что-то делать хорошо. При этом они имеют в виду хорошие руки, чутье и вкус, все в этом роде. И не способны понять, что, если ты стремишься дойти до самой глубинной своей сути, форма, в которую выливается твое искусство, для тебя совершенно не имеет значения. Не важно, будут это слова, краски или звуки. Все, что угодно.

Я сказала, продолжайте.

— Это все равно что твой собственный голос. Каким бы он ни был, ты миришься с ним и говоришь как можешь, ибо у тебя нет выбора. Но важно, что ты говоришь. Именно это отличает великое искусство от всего остального. Шельмецов, овладевших техникой письма, во все времена хватало, а в нынешний благословенный век всеобщего универсального образования — и подавно.

Он сидел на диване и обращался к моей спине: я смотрела в окно, не могла повернуться. Боялась, что разревусь.

— Критики обожают рассуждать о высочайших достижениях в технике письма. Совершенная бессмыслица, пустой жаргон. Искусство жестоко. Слова могут помочь вам избежать наказания, даже если вы совершили убийство. Но картина… она словно окно в самую глубь, в святая святых твоей души. А вы здесь понастроили оконца, в которые всего-то и видны картины известных художников.

Он подошел и встал рядом и выбрал один из этюдов, абстрактный, я писала его еще дома.

— Здесь вы говорите кое-что о Никольсоне или Пасморе. Не о себе. Вы словно работаете с фотоаппаратом. И как tromрe l'oeil — всего лишь сбившаяся с пути фотография, так и использование чужого стиля в живописи есть простое фотографирование. Вы здесь фотографируете. Всего-навсего.

— Я никогда не научусь.

— Да вам теперь надо разучиться, — сказал он. — Вы почти всему уже научились. Остальное зависит от везенья. Впрочем, не только. Нужно мужество. И терпение.

Мы говорили часами. Говорил он. Я слушала.

Это было словно ветер и солнечный свет. Сдувало всю паутину и освещало все вокруг. Теперь, когда я записываю то, что он говорил, все это кажется самоочевидным. Но дело в том, как он говорил. Из всех, кого я знаю, кажется, только он говорит именно то, что думает, когда рассуждает об искусстве. Если бы в один непрекрасный день он вдруг заговорил иначе, это прозвучало бы как кощунство.

А ведь он — на самом деле очень хороший художник, и я уверена, когда-нибудь станет по-настоящему знаменит, и это имеет для меня огромное значение, гораздо большее, чем следовало бы. Оказывается, мне важно не только то, какой он сейчас, но — каким будет.

Помню, позже, через какое-то время, он сказал (снова в стиле профессора Хиггинса):

— Не думаю, что из вас выйдет что-нибудь путное. Ни капли надежды. Вы слишком красивы. Ваша стезя — искусство любви, а не любовь к искусству.

Я ответила, иду на пруд, топиться.

А он продолжал:

— Замуж не выходите. Устройте себе трагическую любовь. Или пусть вам придатки вырежут. Или еще что-нибудь в этом роде. — И выдал мне такой злющий взгляд — он умеет вот так, по-настоящему зло взглянуть, исподлобья. Но на этот раз взгляд был не просто злой. Еще и испуганный, как-то совсем по-мальчишьи. Как будто он сказал то, чего вовсе не следовало говорить, и знает, что не следовало, но уж очень ему хотелось увидеть мою реакцию. И в этот момент он показался мне гораздо моложе, чем я.

Он так часто кажется мне совсем молодым, не могу понять, отчего это происходит. Может быть, оттого, что благодаря ему я увидела себя со стороны и поняла, как я мелка и ограниченна, какие у меня устаревшие понятия обо всем. Те, кто нас учит, забивают нам головы старыми идеями, старыми взглядами, старыми условностями и традициями. Словно сыплют на слабенькие бледные ростки слой за слоем сухой, бесплодной земли. Где же им, бедняжкам росткам, пробиться сквозь эту толщу и стать свежими и сочными зелеными побегами.

Но Ч.В. пробился. Очень долго я не могла распознать в нем эту сочную свежесть.

Теперь смогла.

24 октября

Еще один плохой день. Я очень постаралась, чтобы он стал плохим и для Калибана. Иногда К. вызывает во мне такое раздражение, что хочется заорать. И дело не в том, как он выглядит, хоть это достаточно противно. Он всегда такой респектабельный, брюки отглажены, безукоризненная складка, сорочки безупречно свежие. Кажется, если бы сейчас носили высокие крахмальные воротнички, он был бы самым счастливым человеком на свете. Вот уж кто воистину устарел! И все время стоит. Самый невероятный стояльщик из всех, кого я знаю. И вечно с такой миной, будто хочет сказать: «Простите великодушно!» Но теперь-то я уже поняла, что на самом деле эта мина выражает абсолютное довольство собой. Глубочайшее наслаждение тем, что я — в его власти, что все дни напролет он может проводить, разглядывая меня. Ему безразлично, что я говорю, что чувствую, мои чувства ничего для него не значат. Ему важно только, что он меня поймал. Словно бабочку. И что я — здесь.

Я могла бы выкрикивать ему в лицо всяческие ругательства сутки напролет — он бы и глазом не моргнул. Ему нужна я, мой вид, моя наружность, а вовсе не мои чувства, мысли, душа, даже и не тело. Ничего, что есть во мне одушевленного, человеческого.

Он — коллекционер. Коллекционерство — огромное мертвое нечто, заполняющее все его существо.

Больше всего меня раздражает то, как он говорит. Штамп за штампом, клише за клише, и все такие устаревшие, будто всю жизнь он общался с одними стариками. Сегодня за обедом он произнес: «Я наведался в магазин по поводу тех пластинок, в отношении которых был сделан заказ». А я говорю, почему бы просто не сказать: «Я узнавал про пластинки, которые вы просили»?

Он ответил:

— Я сознаю, что моя речь не вполне правильна, но я стараюсь говорить корректно.

Я не стала спорить. В этом — весь он. Он стремится выглядеть корректно, он должен вести себя прилично и поступать правильно, в соответствии с нормами, существовавшими задолго до нашего рождения.

Я понимаю — это трагедия, я понимаю, он — жертва убогого мещанского мирка, насквозь пропитанного затхлыми установлениями нонконформистской церкви; жалкая жертва промежуточного социального слоя, униженно и гротескно стремящегося перенять стиль жизни и манеры людей из «высшего общества». Раньше я считала тот круг, к которому принадлежат М. и П., самым ужасным. Все только гольф, и джин, и бридж, и именно такая марка машины, и именно такой акцент речи, именно такая сумма денег в банке, и обучение в именно той школе, и презрение к искусству, которого не знают и не понимают, поскольку ничего в театре, кроме рождественской пантомимы, не видели, а Пикассо и Барток для них — всего лишь бранные слова или тема для шуток. Конечно, все это отвратительно. Но мир Калибана — отвратительней стократ.

Я просто заболеваю, когда думаю о слепом, мертвом безразличии, затхлой неповоротливости и консерватизме огромного множества людей у нас в стране. И конечно же, самое отвратительное в них — всепоглощающая злобная зависть.

Ч.В. часто говорит о «парижских крысах». О тех, что покинули Англию, словно тонущий корабль, и не решаются вернуться. Прекрасно их понимаю. Такое ощущение, что Англия душит, ломает все живое, свежее и оригинальное, расплющивает и давит насмерть, словно паровой каток. Отсюда и такие провалы, такие трагические судьбы, как Мэтью Смит и Огастус Джон: они стали «парижскими крысами» и прозябают в тени Гогена и Матисса или еще кого-нибудь, кто поразит их воображение… Ч.В. говорит, что и он когда-то вот так же прозябал в тени Брака, но однажды утром проснулся и понял, что все сделанное за пять лет — ложь, потому что основано на видении и чувствованиях Брака, а сам Ч.В. тут вовсе ни при чем.

Фотографирование.

И вот потому, что здесь, в Англии, у нас остается так мало надежды, приходится бежать в Париж или еще куда-нибудь за границу. Но нужно заставить себя взглянуть горькой правде в лицо: бежать в Париж — значит опуститься, скатиться вниз (это Ч.В. так говорит). И дело не в Париже, что можно сказать против этого прекрасного города! Просто нужно иметь мужество лицом к лицу встретиться с Англией, с равнодушием окружающих тебя соотечественников (это все — мысли и выражения Ч.В.), вынести на своих плечах мертвый груз затхлого всебританского калибанства.

И просто святые — Мур и Сазерленд, которые борются за то, чтобы здесь, у себя в Англии, быть английскими художниками. И Констебл, и Палмер, и Блейк.

На днях забавно получилось. Слушали пластинки, джаз. Говорю Калибану, какая музыка. Сечете? А он отвечает:

— Иногда, в саду. У меня и секатор хороший есть.

А я сказала, Господи, ну как можно было так невероятно отстать от жизни! А он протянул:

— Вот вы в каком смысле.

Словно дождь, бесконечный, серый, мрачный. Размывающий краски.

* * *

Забыла записать: прошлой ночью видела кошмарный сон. Кажется, эти сны приходят ко мне под утро, наверное, из-за духоты. Невозможно дышать в этом подземелье, когда заперта в нем всю ночь. (Какое облегчение, когда К. приходит, и дверь открыта, и вентилятор включен. Просила его разрешить мне сразу выходить в наружный подвал, подышать, там больше воздуха, но он всегда заставляет меня сначала съесть завтрак. А так как я боюсь, вдруг он не позволит мне выходить туда и после завтрака, я не настаиваю.) Сон был такой. Я написала картину. Не помню какую, но только я была очень ею довольна. Снилось, что я — дома. Пошла куда-то, и пока меня не было, что-то стряслось — я это почувствовала. Бросилась домой. Вбежала в комнату, а там, у стола, сидит М. Минни стоит у стены с испуганным видом. Кажется, Ч.В. тоже был там и еще какие-то люди, непонятно почему. А картина вся изрезана на длинные узкие полосы. М. держит в руке секатор и тычет остриями в крышку стола. И я вижу — она вся белая от злости. И я вдруг почувствовала то же самое — дикую злобу и ненависть.

И проснулась.

Я никогда не испытывала такой ненависти к М., даже в тот раз, когда она напилась и дала мне пощечину в присутствии этого отвратительного мальчишки — Питера Кэйтсби. Очень хорошо помню, как стояла с горящей от ее ладони щекой, и этот стыд, и боль, и потрясение, но никакой ненависти… Мне было так ее жаль… Потом я пошла и села рядом с ней на кровать и держала ее руку, и она плакала, а я ее простила и заступилась за нее, когда разговаривала с папой и Минни. Но этот ужасный сон… Все в нем было по-настоящему, как в жизни.

Я простила ей и то, что она пыталась помешать мне стать художницей. Родители никогда не понимают детей (впрочем, я обязательно постараюсь понять своих). И я знала — они хотели сына и чтобы он стал хирургом, ведь П. так и не смог им стать. Зато хирургом скоро станет Кармен. Я хочу сказать, я не сержусь на М. и П. за то, что они так яростно сопротивлялись моим стремлениям, отстаивая свои. Ведь я победила — я должна прощать.

Но эта ненависть во сне. Она была до ужаса реальной.

Не знаю, как очиститься от нее. Я могла бы рассказать об этом Ч.В. Но я только бессильно царапаю карандашом по бумаге.

Ни один человек в мире — если только ему не приходилось сидеть в подземелье — не сможет представить себе, какая здесь стоит мертвая тишина. Ни звука. Из-за этого мне часто кажется, что я уже умерла. Что меня похоронили. Ни звука — ни внутри, ни снаружи, чтобы можно было убедиться, что я еще жива. Я часто включаю проигрыватель. Не для того, чтобы слушать музыку, просто чтобы слышать звуки.

И меня еще часто посещает странное ощущение. Мерещится, что я оглохла. И мне надо произнести что-нибудь, пошуметь, откашляться, чтобы убедиться, что все в порядке. Вспоминаю ту маленькую девочку из Хиросимы. Все вокруг в развалинах, повсюду — смерть. А когда ее нашли, она пела песенку кукле.

25 октября

Я должна должна должна бежать.

Сегодня думаю об этом не переставая. Самые дикие мысли приходят в голову. Он очень хитер. Невероятно предусмотрителен. Застрахован от любых случайностей.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №17  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:11 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Может показаться, я и не пытаюсь бежать. Но беда в том, что я не могу каждый день пытаться это сделать. Необходимы длительные перерывы между попытками. А каждый день здесь — что неделя на воле.

Силой ничего не сделаешь. Нужна хитрость.

Если смотреть правде в глаза, я просто физически не могу причинить человеку боль. При одной мысли об этом у меня колени подгибаются. Как-то мы с Дональдом ходили в Уайтчепел, а потом бродили по Ист-Энду и увидели, как целая банда тедди окружила двух пожилых индийцев. Мы перешли на другую сторону, мне просто стало дурно. Тедди вопили, гонялись за ними по улице, сталкивали их с тротуара на мостовую. Дональд сказал: «Ну что тут можно поделать?» — и мы сделали вид, что нас это не касается, и поспешили прочь. Но это было настоящее скотство — их жажда насилия и наш страх перед ним. Если бы даже К. подошел и сам подал мне кочергу и опустился на колени, я не смогла бы его ударить.

* * *

Бесполезно. Чуть не час пыталась заснуть — ничего не получается. Эти записки — словно наркотик. Только о них и думаю, с нетерпением жду, когда снова смогу за них приняться. Днем перечитала то, что написала о Ч.В. позавчера. По-моему, получилось очень живо. Я знаю, все это живет на бумаге просто потому, что мое воображение дополняет те места, которые были бы непонятны постороннему читателю. В общем, опять во мне заговорило тщеславие. Но кажется такой таинственной, волшебной эта возможность снова жить в прошлом. А в настоящем я жить не могу. Сойду с ума.

открыть спойлер
Сегодня вспоминала, как привела Пирса и Антуанетту с ним познакомиться. И как он был ужасен. Впрочем, это я наглупила. Они приехали ко мне в Хэмпстед позвать меня выпить кофе и посмотреть фильм в «Эвримене», но была огромная очередь. И я позволила себя уговорить — уж очень они настаивали — зайти вместе к Ч.В.

И опять все из-за моего тщеславия. Я слишком много о нем рассказывала. Ну, они и стали меня поддразнивать, говорить, что не мог он со мной вот так подружиться. А если мы с ним друзья, то чего же я трушу, почему боюсь взять их с собой? И я попалась на эту удочку.

Уже в дверях я поняла, что он страшно недоволен, но все же он пригласил нас подняться в студию. И это был кошмар. Кошмар. Пирс одну за другой выкладывал свои самые дешевые идейки, а Антуанетта так старалась выглядеть сексапильной кошечкой, что казалось, она сама себя пародирует. Я пыталась все всем объяснить и всех со всеми примирить. А Ч.В. был в каком-то удивительном состоянии. Я знала, он умеет отстраняться от всего окружающего. Но на этот раз он просто из кожи вон лез, чтобы казаться неотесанным грубияном. А ведь мог бы заметить, что Пирса несло просто из-за неуверенности в себе, которую он всячески пытался скрыть.

Они хотели втянуть Ч.В. в обсуждение его собственных работ, но он не поддавался. Повел себя безобразно. Даже сквернословил. Гадко и цинично говорил об Училище Слейда, о многих художниках. А я знала, что на самом деле ничего подобного у него и в мыслях нет. Конечно, ему удалось шокировать Пирса и меня. Но Антуанетта! Она старалась его перещеголять во всем. Вздыхала, ресницы ее трепетали, и произносила что-нибудь еще более циничное и грязное, чем он. Тогда он сменил тактику. Стал обрывать нас, только мы рот откроем. (Меня тоже.) А потом… Мало того что я их к нему привела, мне надо было совершить еще большую глупость. В разговоре наступила долгая пауза, и он, видно, решил, что вот сейчас мы встанем и уйдем. Но я, как последняя идиотка, подумала, теперь Пирс и Антуанетта могут решить, что я с ним вовсе не так хорошо знакома, как говорила, и станут подсмеиваться надо мной. И мне надо им сейчас же доказать, что я умею с ним управляться.

И я спросила Ч.В., может, мы послушаем пластинки?

С минуту казалось, он ответит отрицательно, но, помолчав, он сказал:

— Почему бы и нет? Давайте послушаем кого-нибудь, кому есть что сказать. Для разнообразия.

И, не предложив нам самим выбрать пластинку, он пошел и включил проигрыватель.

Потом лег на диван и закрыл глаза — он всегда так делает. А Пирс и Антуанетта, конечно, решили, что это просто поза.

Раздался странный, тонкий, дрожащий звук, и возникла такая тяжкая, напряженная атмосфера; то есть, ко всему прочему, нам только этой музыки не хватало. Пирс заерзал, а Антуанетта — нет, она не фыркнула от смеха, она слишком для этого элегантна, но из ее уст послышался некий тому эквивалент. Я тоже улыбнулась, должна признаться. А Пирс мизинчиком прочистил ухо и оперся лбом на растопыренные пальцы руки и тряс головой каждый раз, как этот странный инструмент (я тогда не знала, что это такое) вибрировал особенно сильно. Антуанетта задыхалась от смеха. Я знала — Ч.В. не может этого не слышать.

И конечно, он слышал. Увидел, как Пирс снова прочистил мизинцем ухо. И Пирс понял, что его засекли, и сделал умное выражение лица и улыбнулся, словно желая сказать: «Не обращайте на нас внимания». Ч.В. вскочил и выключил проигрыватель. И спросил:

— Не нравится?

А Пирс в ответ: «А что, это должно нравиться?»

Я сказала, Пирс, это не смешно.

Он ответил: «В чем дело? Я же не поднимаю шума, я просто спрашиваю, что, это обязательно должно нам нравиться?»

Ч.В. говорит:

— Убирайтесь.

А Антуанетта: «Знаете, это мне напоминает что-то из Бичема: два скелета совершают половой акт на железной крыше».

Ч.В. произносит (а лицо у него ужасающее, словно сам дьявол в него вселился):

— Во-первых, я счастлив, что вы восхищаетесь Бичемом. Помпезный занюханный дирижеришка, насмерть вставший против всего творческого и свежего в искусстве. Во-вторых, если вы не способны отличить клавесин от всякой дряни, я вам ничем помочь не могу. В-третьих (это — Пирсу), в жизни не видел более наглого и самодовольного бездельника, чем вы. А вам (это мне)… И это — ваши друзья?

Я молчала, словно язык проглотила. Была страшно возмущена. Им. И ими тоже. Но в сто раз больше я была смущена и растеряна.

Пирс пожал плечами. Антуанетта пребывала в замешательстве, но тем не менее видно было, что все это ее забавляет. (Ну и дрянь же она все-таки.) А я покраснела до ушей. И опять краснею, когда вспоминаю об этом и о том, что произошло после. Как он мог?!

— Полегче на поворотах, — сказал Пирс, — подумаешь, из-за какой-то пластинки.

Видно, он здорово разозлился, если не понял, какую сморозил глупость.

— Вы полагаете, это всего лишь «какая-то пластинка», не правда ли? В этом все дело? Вы что же, вроде тетки этой маленькой сучонки, полагаете, что Рембрандту было самую чуточку скучно писать свои картины? Полагаете, что Бах корчил рожи и фыркал от смеха, когда это писал? Вы так полагаете?

Из Пирса словно выпустили воздух, как из шарика. Казалось, он немного испугался. А Ч.В. выкрикнул:

— Ну так что же? Вы ТАК полагаете?

Он был ужасен. И потому, что сам все это затеял, решив повести себя именно так. И еще потому, что мы обычно не видим, как выражается бурная страсть. Но в страсти своей он был еще и прекрасен. Я ведь выросла среди людей, приученных скрывать свои чувства. А он был весь наружу. Обнажен. Содрогался от гнева.

Пирс сказал: «Нам ведь не столько лет, сколько вам».

Это прозвучало жалко, слабо. Сразу вывело его на чистую воду.

— Господи, — сказал Ч.В., — вы ведь изучаете искусство. ИСКУССТВО!

Не могу написать, что он потом произнес. Его слова шокировали даже Антуанетту.

Тогда мы повернулись и пошли прочь. Дверь студии с грохотом захлопнулась за нами, как только мы вышли на лестничную площадку. Внизу я прошипела: «Катитесь ко всем чертям!» — и вытолкала их на улицу.

— Дорогая, он же тебя убьет, — сказала Антуанетта.

Я закрыла за ними дверь и стала ждать. Музыка зазвучала снова. Я поднялась по лестнице и очень тихо открыла дверь в студию. Может, он и слышал, не знаю, но он не посмотрел в мою сторону, и я села на табурет у двери и слушала молча, пока музыка не кончилась.

Он спросил:

— Что вам здесь нужно, Миранда?

— Хочу попросить у вас прощения. И чтобы вы попросили прощения у меня.

Он встал, подошел к окну и стал смотреть на улицу.

Я говорю ему, я знаю, я сделала глупость, и может быть, я и вправду маленькая, но я вовсе не сучонка.

Он ответил:

— Вы стараетесь.

(Надеюсь, он не хотел сказать, вы стараетесь быть сучонкой.) Я говорю, вы же прямо могли сказать нам, чтобы мы ушли. Мы бы не обиделись.

Он промолчал. Потом повернулся и посмотрел на меня от окна, где стоял, через всю студию. Я говорю, простите меня, пожалуйста.

Тогда он сказал:

— Отправляйтесь домой. Не могу же я вас уложить к себе в постель.

Я поднялась с табурета. А он продолжал:

— Я рад, что вы вернулись. Вы — молодчина. — Потом добавил:

— Я знал, что вы вернетесь.

Я пошла вниз по лестнице, а он вышел вслед за мной.

— Я вовсе не хочу, чтобы вы спали со мной. Я сейчас говорю о ситуации, в которой мы с вами оказались. Это не для нас. Вы меня понимаете?

— Конечно, я понимаю вас. — И пошла вниз по лестнице, вся такая женственная. Хотела, чтобы он видел, что я обижена. Когда открывала дверь на улицу, он сказал сверху:

— Я опять пустился во все тяжкие. — И, наверное, почувствовал, что я не поняла, потому что добавил:

— Пью по-черному. — Потом сказал:

— Я вам позвоню.

И позвонил. Повел меня на концерт: русский оркестр играл Шостаковича. А Ч.В. был мил и заботлив. Даже нежен. Но так и не извинился.

26 октября

Я ему не верю. Он ведь купил этот дом на свое имя. Если он меня отпустит, ему придется мне довериться. Или продать дом и исчезнуть, прежде чем я смогу (смогла бы) сообщить в полицию. Он не пойдет ни на то, ни на другое.

Это очень тяжко. Я должна верить, что он сдержит слово.

Он тратит на меня кучу денег. Уже, наверное, сотни две фунтов истратил. Любую книгу, пластинку, одежду, что бы я ни попросила. Знает все мои размеры. Я рисую то, что мне нужно. Смешиваю краски, чтобы он знал, чем руководствоваться при выборе цвета. Он даже белье мне покупает сам. Я просто не могу надеть все то розовое и черное, что он накупил раньше. Попросила его купить что-нибудь поскромнее. А он спрашивает: «Можно, я куплю сразу много?» Конечно, он стесняется покупать для меня некоторые вещи (как, например, он выглядит в аптеке?), поэтому и хочет покончить со всеми покупками одним махом. Но что о нем подумают? Дюжина трусиков, три комбинации и куча ночных рубашек и лифчиков? Я спросила, что ему сказали, когда он все это заказывал, и он покраснел. «Мне кажется, они подумали, что у меня с головой не все в порядке», — ответил он. И впервые за все время, что я здесь, мне стало по-настоящему смешно.

Каждый раз, когда он что-нибудь мне покупает, я думаю — вот еще одно доказательство того, что он не собирается меня убивать или сделать мне какую-нибудь гадость.

Это ужасно, но теперь я радуюсь, когда он возвращается к обеду из своих поездок. Всегда привозит множество свертков. Ощущение такое, как в канун Рождества. И даже не нужно выражать благодарность Деду Морозу. Иногда он привозит мне то, о чем я и не просила. Всегда приносит цветы, и это приятно. Шоколадные конфеты. Только сам он съедает их гораздо больше, чем я. И все время спрашивает, что мне еще купить.

Я понимаю, он — дьявол, демонстрирующий мне мир, который я могу обрести. Поэтому не соглашаюсь продать себя. Он много тратит на меня по мелочам, но я знаю, он хочет, чтобы я попросила у него что-нибудь значительное. До смерти жаждет заставить меня быть ему благодарной. Не выйдет.

Сегодня мне в голову пришла страшная мысль: ведь они могут заподозрить Ч.В. Кэролайн обязательно даст полиции его адрес. Бедняга. Он не удержится от сарказма, боюсь, полицейским это может прийтись не по вкусу.

Сегодня попыталась набросать его портрет. Странно. Совершенно безнадежно: ничего похожего.

Я хорошо помню, он невысок. Всего на десяток сантиметров выше меня. (Всегда мечтала о высоких мужчинах. Глупость несусветная.) Он лысеет, и нос у него еврейский, хоть он и не еврей (а даже если бы и еврей, мне совершенно все равно). И лицо слишком широкоскулое. Усталое, в морщинах: морщины застыли, словно маска, и трудно бывает поверить, что это лицо на самом деле выражает его чувства. Иногда мне кажется: вот удалось поймать что-то, пробивающееся из-за маски, но я никогда не бываю полностью в этом уверена. Иногда его лицо принимает особенно сухое и холодное выражение — специально для меня. Я даже вижу, как это выражение возникает. Но в этом совершенно нет неискренности, просто такой уж Ч.В. человек. Жизнь — это что-то вроде шутки, глупо принимать ее всерьез. Серьезного отношения заслуживает лишь искусство, а все остальное следует воспринимать иронически. Он ни за что не скажет: «В день, когда будет сброшена ядерная бомба», а — «В день всемирного барбекю». У него болезненно обостренное восприятие всего на свете. Ирония помогает ему выжить, сохранить себя.

Невысокий, коренастый, широкоскулый, нос крючком, пожалуй, больше всего похож на турка. На вид — совершенно ничего английского.

У меня глупейшие представления об истинно английской внешности. Мужчины с обложек журналов и рекламных проспектов.

Мальчики из частной школы в Ледимонте.

27 октября

Подкоп около двери — единственное, на что я могу надеяться. Чувствую, что просто должна сделать эту попытку. И как можно скорее. Сегодня очень тщательно осмотрела дверь. Толстые доски, с моей стороны обитые железным листом. Ужасно прочная. Мне ее ни за что не выломать и с петель не снять. Да и он очень постарался, чтоб я не отыскала тут ничего, чем это можно было бы сделать.

Начала собирать кое-какие «орудия». Бокал — его можно разбить. Все-таки что-то острое. Вилка и две чайные ложки. Алюминиевые, но могут пригодиться. Больше всего мне нужно что-нибудь очень твердое и острое, чтобы выковыривать цемент, скрепляющий каменные плиты. Если удастся пробиться под плиты, не очень трудно будет выбраться в наружный подвал.

Чувствую себя очень деловой. Очень практичной. А ничего еще не сделала.

Полна надежд. На что — не знаю. И все-таки — надеюсь.

28 октября

Ч.В. — художник. Высказывание Кэролайн в том духе, что Ч.В. «второсортный Пол Нэш», — свинство, но что-то в этом все-таки есть. Конечно, в его работах нет того, что он сам назвал бы «фотографированием», но они не абсолютно индивидуальны. Думаю, он просто пришел к такому же восприятию мира. Может быть, он даже видит, что в его пейзажах есть что-то от Нэша, а может быть, и не видит. И в том и в другом случае его можно подвергнуть критике: за то, что не способен увидеть или — что не хочет признаться вслух.

Стараюсь отнестись к нему объективно. Говорю о недостатках.

Злое неприятие абстрактной живописи, даже таких художников, как Поллок и Никольсон. Откуда это? Разумом я уже почти согласна с ним, но если говорить о чувстве — я все еще чувствую, как прекрасны некоторые картины, которые он ругает. Мне кажется, он завидует. Слишком многое отвергает.

Ну и что? Это совсем не важно. Просто я пытаюсь быть честной, говоря о нем. И о себе. Он терпеть не может людей, которые «ни о чем не задумываются», а он — задумывается. Даже слишком. Но он — человек с принципами (если речь идет не о женщинах). Рядом с ним многие из тех, кто считают себя людьми, так сказать, принципиальными, выглядят пустыми жестянками из-под консервов.

(Помню, он как-то сказал о Мондриане: «Тут дело не в том, нравится вам это или нет на самом деле, а в том, должно ли это нравиться». Я хочу сказать, он отвергает абстрактное искусство в принципе. Не желает принимать во внимание то, что он сам чувствует.) Самое дурное оставляю напоследок. Женщины.

Это случилось в третий, а может, в четвертый мой визит.

У него была эта женщина. Нильсен ее зовут. Наверное (это я сейчас только поняла), они только что встали. Спали вместе. Я была тогда ужасно наивна. Но они, кажется, ничего не имели против моего прихода. Ведь могли бы и не открывать, когда я позвонила в дверь. Она была со мной очень мила и гостеприимна, прямо сверкала улыбками, хотела, чтобы я поняла: она-то здесь — дома. Ей, наверное, лет сорок, что он в ней нашел? Потом как-то, уже много времени прошло, кажется в мае, я зашла к нему вечером. Я и накануне вечером приходила, но его не было дома (а может, они не хотели открывать?), но на этот раз он был дома и в одиночестве, и мы с ним разговаривали (он рассказывал мне о Джоне Минтоне), а потом он поставил ту индийскую пластинку, и мы молчали. Но на этот раз он не закрывал глаза, смотрел на меня в упор. И я смутилась. Когда музыка кончилась, такая воцарилась долгая тишина… Потом я сказала, поставить то, что на обороте? Но он ответил «нет». Он лежал на кушетке, лицо было в тени, мне плохо было видно.

Вдруг он сказал:

— Хочешь, иди ко мне.

Я сказала, нет.

Это было так неожиданно, он застал меня врасплох. И мой ответ прозвучал глупо. Будто я перепугалась.

Он сказал:

— Десять лет назад я бы на тебе женился. И это был бы уже второй злополучный брак.

На самом деле это было не так уж неожиданно. Назревало давно.

Он встал, подошел ко мне.

— Ты уверена, что не хочешь?

— Я вовсе не за тем сюда пришла.

Все это так не похоже было на него. Грубо, примитивно. Сейчас-то я думаю, просто уверена, он поступил честно и на самом деле был добр со мной. Нарочно был груб, нарочно сказал все, всеми буквами. Чтоб было ясно. Точно так же, как иногда позволял мне выиграть у него в шахматы.

Пошел приготовить турецкий кофе и сказал из кухни:

— Вы не правильно себя ведете. Вводите в заблуждение.

Я подошла и встала в дверях, а он не отрываясь следил за джезвой. Потом мельком взглянул на меня:

— Мог бы поклясться, что вы иногда сами этого хотите.

Я говорю, сколько вам лет?

— Я вам в отцы гожусь. Вы это хотите сказать?

— Терпеть не могу неразборчивости в отношениях. И вовсе не думала, что вы мне в отцы годитесь.

Он стоял ко мне спиной. Я злилась — он вдруг показался таким несерьезным, безответственным. И я добавила, кроме того, в этом смысле вы вовсе не кажетесь мне привлекательным.

Он спросил, по-прежнему не оборачиваясь:

— А что вы называете неразборчивостью?

Я ответила, когда отправляются в постель ради минутного наслаждения. Без любви. Просто секс и больше ничего.

А он:

— Значит, я ужасно неразборчив. Никогда не отправляюсь в постель с теми, кого люблю. Хватило одного раза.

Я говорю, вы же сами предостерегали меня от Барбера Крукшэнка.

— А теперь предостерегаю от себя самого. — А сам все смотрит на джезву, не оборачивается. — Вы помните картину Учелло в Музее Ашмола? «Охота». Нет? Композиция потрясает сразу, с первого взгляда. Прежде чем все остальное, техника, детали… Просто сразу сознаешь — картина безупречна. Профессора жизни не жалеют, чтоб докопаться, что в ней за секрет, что за великая тайна, отчего это с первого взгляда осознаешь ее совершенство? Ну вот. В вас тоже есть эта великая тайна. Бог его знает, что это такое. Я не профессор. Мне вовсе не важно, как это получается. Но в вас есть некая цельность. Вы — словно шератоновский шедевр, не распадаетесь на составные части.

И все это говорится таким равнодушным тоном. Холодным.

— Разумеется, вам просто повезло. Сочетание генов.

Он снял джезву с огня в самый последний момент. И продолжал:

— Только вот что интересно. Что это за алый отблеск замечаю я в вашем взгляде? Что это может быть? Страсть? Или стоп-сигнал?

Теперь он повернулся и смотрел на меня, пристально и сухо.

Я сказала, во всяком случае, не желание отправиться с вами в постель.

— А если не со мной?

— Ни с кем.

Я села на диван, а он — на высокий табурет, рядом с верстаком.

— Я вас шокировал.

— Меня предупреждали.

— Тетушка?

— Да.

Он опять отвернулся и очень медленно, очень осторожно разлил кофе по чашкам. И снова заговорил:

— Всю жизнь мне нужны были женщины. И всю жизнь они почти ничего не приносили мне, кроме горя. И больше всего — те, к кому я питал самые, так сказать, чистые и самые благородные чувства. Вон, смотрите, — и он кивнул на фотографию двух его сыновей, — прелестные плоды весьма благородных и чистых взаимоотношений.

Я пошла и взяла свой кофе и прислонилась к верста-ку, подальше от Ч.В.

— Роберт всего на четыре года младше вас, — сказал он. — Подождите пить, пусть отстоится.

Казалось, ему неловко говорить. Но необходимо. Будто он защищается. Хочет, чтобы я в нем разочаровалась и — в то же самое время — чтобы сочувствовала.

Он сказал:

— Секс — это ведь просто. Взаимопонимание достигается сразу. Либо оба хотят отправиться вместе в постель, либо один не хочет. Но любовь… Женщины, которых я любил, всегда упрекали меня в эгоизме. Это мой эгоизм привлекает, а потом — отталкивает их от меня. А знаете, что они принимают за эгоизм?

Теперь он пытался соскрести остатки клея с бело-голубой китайской вазы; он купил — разбитую — на Портобелло-Роуд и склеил: два дьявольски разъяренных всадника гнались на ней за маленькой робкой ланью. Короткопалые, уверенные, сильные руки.

— Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему.

Он говорил со мной так, словно я — мужчина.

— Люди вроде вашей чертовой тетки считают, что я циник, разрушитель семейных очагов. Распутник. А я в жизни своей не совратил ни одной женщины. Я люблю женщин, люблю женское тело, мне нравится, что даже самая пустая, вздорная бабенка превращается в прекрасную женщину, когда с нее спадает одежда, когда ей кажется, что она совершает решительный и ужасный шаг. Все они так думают в первый раз. А знаете, что совершенно отсутствует у особей вашего пола?

Он взглянул на меня искоса. Я покачала головой.

— Невинность. Единственный раз, когда ее можно заметить, это — когда женщина раздевается и не может поднять на тебя глаза. (В тот момент и я не могла.) Только в этот самый первый Боттичеллиев миг, когда она раздевается в самый первый раз. Очень скоро этот цветок увядает. Праматушка Ева берет свое. Потаскуха. Роль Анадиомены окончена.

— А это кто?

Он объяснил. Я подумала, не надо позволять ему так говорить со мной, он меня как сетями опутывает. Даже не подумала — почувствовала.

Он сказал:

— Я много встречал женщин и девушек вроде вас. Некоторых хорошо знал, с некоторыми спал — а лучше бы не надо; на двух даже был женат. Других и вовсе не знал, просто стоял рядом на выставке или в метро, да это и не важно — где.

Помолчал немного. Потом спросил:

— Вы Юнга читали?

— Нет.

— Он дал название подобным вам особям вашего пола. Правда, это все равно не помогает. Болезнь от этого не становится легче.

— А какое название?

— Болезням бесполезно сообщать, как они называются.

Потом была странная тишина, будто мы сами и все вокруг нас замерло, остановилось. Казалось, он ждет от меня какой-то иной реакции, ждет, что я ужасно рассержусь или буду еще сильнее шокирована. Я и была и сердита и шокирована — только позже (и совсем не поэтому). Но я рада, что тогда не убежала, не хлопнула дверью. Это был такой вечер… В такие вечера сразу взрослеешь. Я вдруг поняла, что стою перед выбором: либо вести себя, как девчонка, год назад еще бегавшая в школу, либо быть взрослой.

Наконец он нарушил молчание:

— Вы странная девочка.

— Старомодная.

— Если бы не ваша внешность, с вами можно было бы помереть со скуки.

— Благодарю вас.

— На самом деле я и не думал, что вы отправитесь со мною в постель.

— Я знаю.

Он смотрел на меня долго-долго. Потом настроение у него изменилось, он достал шахматы и, когда мы играли, дал мне себя обыграть. Не признался, но я уверена, он это сделал нарочно. Мы больше не разговаривали, казалось, наши мысли передаются через шахматные фигуры, и в том, что я его обыграла, было что-то символическое. Он хотел, чтобы я почувствовала. Не знаю, что именно. Не знаю, хотел ли он, чтобы я думала, что моя «добродетель» одержала верх над его «греховностью», или имел в виду что-нибудь более тонкое, ну, что вроде иногда побежденный оказывается победителем. Не знаю.

* * *

В следующий мой визит он подарил мне рисунок: джезва и две чашки на верстаке. Замечательный рисунок, совершенно простой, сделанный без всякой суеты и нервозности, абсолютно без самолюбования, какое бывает у способной студентки художественного училища, когда она рисует простые предметы. То есть у меня.

Просто две чашки и маленькая медная джезва и его рука. Или — просто чья-то рука. Рядом с одной из чашек, как гипсовый слепок. На обороте он написал: «Apres…» — и число. А ниже: «Рour une рrinсesse lointaine». «Une» он подчеркнул очень жирной чертой.

Хотела еще написать про Туанетту. Но очень устала. Когда пишу, хочется курить, а от этого здесь становится очень душно.

29 октября (Утро.)

Он уехал. Куда? В Луис.

Туанетта.

После той истории с пластинкой прошел месяц… Я должна бы догадаться — уж так она со мной мурлыкала, так лукаво посматривала. Я подумала, что-нибудь у нее с Пирсом. А потом, как-то вечером, позвонила в дверь, вижу — не заперто, и вошла. Взглянула наверх, и как раз в это время Туанетта приоткрыла дверь из студии и посмотрела вниз. Так мы и смотрели друг на друга с минуту. Потом она вышла на площадку, полуодетая. Ничего не сказала, просто махнула мне рукой, чтоб я поднялась наверх. Хуже всего было то, что я прямо залилась краской, а она — нет. Ей все это показалось забавным.

— Неужели это тебя шокирует? — спросила она. — Да брось ты. Он сейчас вернется. Вышел за…

А я уже не слышала, за чем он там вышел: бросилась прочь.

По-настоящему я до сих пор не пыталась анализировать, что меня так рассердило, так шокировало, отчего мне было так больно. И Дональд, и Пирс, и Дэйвид, буквально все знают, что в Лондоне она ведет себя точно так, как раньше в Стокгольме. Она и сама мне говорила, и все они тоже. А Ч.В. ведь очень четко объяснил мне, каков он сам.

Думаю, дело не просто в ревности. Как мог такой человек, как Ч.В., сблизиться с ней — такой практичной, неглубокой, такой фальшивой и распущенной. Впрочем, какой резон был ему со мной считаться? Вовсе никакого.

Он старше меня на двадцать один год. Всего на девять лет младше П.

Потом, очень долго, я испытывала отвращение не к Ч.В., а к себе самой. К своей собственной узколобости. Заставляла себя встречаться с Туанеттой, слушать ее болтовню. Она вовсе не хвасталась, не торжествовала. Наверное, Ч. В. запретил ей.

После того, как мы у Ч.В. были втроем, на следующий день она пошла к нему, будто бы извиниться. И (по ее словам) «так уж вышло».

Мне было завидно. Глядя на них, я чувствовала себя просто старухой. А они вели себя, как расшалившиеся дети. Радовались, что у них есть тайна. Веселились. А я вдруг испугалась: может быть, я — фригидна? Перестала видеться с Ч.В. Просто не могла его видеть. В конце концов, примерно через неделю, он позвонил мне домой, к Кэролайн. Разговаривал обычным тоном, вовсе не виноватым. Я сказала, что ужасно занята, просто не выберу времени его повидать. Нет, и сегодня вечером не смогу зайти.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №18  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:13 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Если бы он настаивал, я бы продолжала отказываться. Но он уже готов был повесить трубку, и я сказала, что зайду завтра. Мне так хотелось, чтобы он увидел — я обижена. Невозможно выглядеть обиженной по телефону.

А Кэролайн сказала:

— Мне кажется, ты слишком часто с ним видишься.

Я ответила, у него роман с этой девушкой из Швеции.

Мы с ней даже побеседовали на эту тему. Я была ужасно объективна. Я его защищала. Но — когда отправилась спать — долго про себя обвиняла его во всех смертных грехах. Не могла остановиться.

На следующий день он сразу же спросил (без всякого притворства):

— Она что, наговорила вам гадостей?

Я ответила, совсем нет. И добавила, будто мне все равно, с чего бы вдруг?

открыть спойлер
Он улыбнулся. Будто хотел сказать, знаю, знаю, каково тебе сейчас. И мне захотелось дать ему пощечину. Я не могла больше делать вид, что мне все равно. И от этого чувствовала себя еще хуже.

А он сказал:

— Все мужчины — подлецы.

Я ответила, подлее всего, что они способны улыбаться, признаваясь в этом.

— Вы правы, — сказал он. И замолчал. Надолго. Я пожалела, что пришла. Что не могу вычеркнуть его из своей жизни. Взглянула на дверь в спальню. Она была приоткрыта, и можно было видеть изножье кровати.

Потом сказала, просто я еще не умею делить свою жизнь, как вагон — на купе. В одном купе то, в другом — это. Вот и все.

— Миранда, послушайте. Эти долгие двадцать лет, что нас разделяют… Я лучше знаю жизнь, я прожил дольше и больше предавал и больше видел людей, которых предал кто-то другой. Вы же полны светлых идеалов. Так и должно быть — возраст у вас такой. Вам кажется, что раз я способен иногда различить, что в искусстве тривиально, а что существенно, значит, я должен быть преисполнен добродетелей. Но это не так. Да я и не стремлюсь быть добродетельным. Вас влечет ко мне (если и в самом деле влечет) моя откровенность. И опыт. А вовсе не мои прекрасные качества. Их нет. И может быть, в том, что касается этики, морали, я даже моложе вас. Вы понимаете, что я хочу сказать?

Он говорил именно то, что я чувствовала, но не могла сформулировать. Я закостенела, а он сохранил гибкость, но ведь должно было быть совсем наоборот. И вина тут была только моя, моя собственная, я не могла не думать о том, что он пригласил меня на концерт, а потом вернулся сюда, к ней. Я вспоминала случаи, когда звонила у его двери и никто не откликался. Теперь я понимаю, это была самая настоящая ревность, но тогда мне все это казалось предательством, отказом от собственных принципов. (Я и сейчас ни в чем не уверена, все в голове перемешалось, не могу здраво рассуждать.) Я сказала, очень хочется послушать ту индийскую пластинку. (Не могла же я сказать — я вас прощаю.) Послушали пластинку. Потом играли в шахматы. И он выиграл. И ни слова о Туанетте. Только уже потом на лестнице, когда я уходила, он сказал:

— С этим покончено.

Я ничего не ответила.

— Она просто развлекалась. И все.

Но все уже было не так, как раньше. Словно мы заключили перемирие. Мы еще несколько раз виделись, но больше не оставались вдвоем. Я написала ему из Испании два письма, и он ответил открыткой. Потом я как-то виделась с ним в начале октября. Но про это я напишу в другой раз. И еще напишу про странный разговор с этой Нильсен.

* * *

Вот что еще Туанетта рассказывала. Он говорил ей про сыновей. И мне так его стало жалко. Как они его просили не приезжать к ним в эту их пижонскую частную школу, а встречаться с ними в городе. Стеснялись, не хотели, чтобы его в этой школе видели. Как Роберт (он теперь в колледже в Мальборо) разговаривает с ним свысока.

Со мной он об этом никогда не говорил. Может быть, в глубине души он считает, что и я из этих. Добродетельная мещаночка, резонерствующая тупица из частного пансиона.

* * *

(Вечер.)

Сегодня опять пыталась по памяти сделать карандашный портрет Ч.В. Безнадежно.

После ужина К. сидел у меня и читал «Над пропастью во ржи». Несколько раз — думая, что я не вижу, — проверял, сколько еще ему страниц надо прочесть.

Читает, только чтобы показать мне, как он старается.

Сегодня проходила мимо парадной двери (после ванны) и говорю ему: «Ну, благодарю вас за чудесный вечер, мне пора. Всего вам хорошего». И дернула дверь. Конечно, заперта на все замки. «Не открывается, видно, заело», — говорю. Он даже не улыбнулся. Стоял и смотрел. Я сказала: «Шучу, конечно». — «Я понял», — говорит. Странно — я почувствовала себя полной идиоткой. Просто потому, что он не улыбнулся.

Конечно, Ч.В. хотел, чтобы я согласилась спать с ним. Не знаю отчего, только сейчас я это понимаю гораздо лучше, чем тогда. Он меня дразнил, говорил колкости, не хамил, нет, но ему удавалось меня шокировать. Он никогда не нажимал, не уговаривал. Ни разу, даже случайно, ко мне не прикоснулся… Я хочу сказать, что по-своему он даже относился ко мне с уважением. Не думаю, что он сам четко это осознавал. Он стремился шокировать меня и тем привлечь. Или оттолкнуть. Как получится.

* * *

Сегодня К. опять фотографировал. Не очень много. Я сказала, болят глаза от вспышки. И мне не нравится, как он заставляет меня делать то одно, то другое. Он вежлив до подобострастия: пожалуйста, будьте добры, не соблаговолите ли… Нет, он, разумеется, не говорит «соблаговолите». Но это даже кажется странным.

— Вам бы в конкурсах красоты участвовать, — сказал он, перематывая пленку.

Спасибо, говорю. (Мы разговариваем, как двое сумасшедших. Увидела это только сейчас, когда записала. Он говорит так, будто я вольна в любой момент идти куда заблагорассудится, а я отвечаю в том же духе.) — Честное слово, вы бы здорово смотрелись в этом, как его…

Я только посмотрела удивленно.

— Ну, в этих французских купальных штучках, как их там…

— Бикини? — И посмотрела на него ледяным взором. Не могу же я позволить ему так со мной разговаривать.

— Ну, только чтоб сфотографироваться, — говорит. И весь залился краской.

Самое удивительное, что я верю, он только это и имел в виду. Ничего неприличного. Ни на что не намекал. Просто неловко выразился. Как всегда. Имел в виду буквально то, что сказал. Интересно было бы сфотографировать меня в бикини.

Раньше я думала, это сидит в нем. Глубоко запрятанное, подавленное, но сидит.

Теперь я так не думаю. Не думаю, что это запрятано. Ему просто нечего прятать, нечего подавлять.

30 октября

Прелестная вечерняя прогулка. Широкие просветы безлунного ночного неба сквозь деревья, с алмазной россыпью звезд, ярких, словно добела раскаленных, и замечательный ветер. Западный. Я заставляла его снова и снова ходить со мной по саду, мы сделали десять или двенадцать кругов. Шуршали ветви, вдали в лесу ухала сова. И небо — свободное, неприрученное, все из воздуха и ветра, из пространства и звезд.

Ветер, полный запахами дальних мест. Надежд. Моря. Я совершенно уверена, что почувствовала запах моря. Спросила (потом, когда вернулись, ведь в саду рот у меня был заклеен): «Море близко?» Он ответил: «В десяти милях отсюда». — «Рядом с Луисом?» — «Не могу вам сказать».

Словно ему кто-то другой строго-настрого запретил говорить. (Я часто ощущаю это, общаясь с ним: жалкий, маленький, съежившийся от страха уродец — его добродушие — раболепно подчиняется могущественному великану подлости и зла.) А в доме… Разве можно сравнивать… мы снова говорили о его семье. Я здорово много выпила. Специально (иногда) пью, чтобы заставить его напиться и утратить бдительность, но до сих пор он ни разу даже не пригубил. А говорит, что вовсе не такой уж трезвенник. Так что и это — воздержание тюремщика. Не поддается соблазнам.

* * *

М. Расскажите еще что-нибудь о себе.

К. Да нечего больше рассказывать. Такого, что вам интересно.

М. Это не ответ.

К. Никакого значения все это для вас не может играть.

М. Не может иметь.

К. Раньше все говорили, что я правильно говорю, грамотно. Пока не встретился с вами.

М. Не обижайтесь.

К. Вы-то, видно, всегда отличницей были.

М. Да.

К. А у меня четверки были по биологии и математике.

М. (я в это время считала петли — джемпер — из очень дорогой французской шерсти). Молодец… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать…

К. И еще я приз получил на конкурсе увлечений.

М. Умница. Расскажите еще о своем отце.

К. Рассказывал уже. Он был представителем фирмы. Писчебумажные и галантерейные товары.

М. Коммивояжер.

К. Теперь их называют представителями.

М. Он погиб в автокатастрофе как раз перед войной. А ваша мать сбежала с каким-то мужчиной.

К. Она была ничтожеством. Вроде меня. (Я посмотрела на него холодно-прехолодно. Слава Богу, чувство юмора у него просыпается весьма редко.) М. И тетушка взяла вас к себе.

К. Да.

М. Как миссис Джо и Пип.

К. Кто?

М. Не важно.

К. Она хорошая женщина. Если бы не она, быть бы мне в сиротском доме.

М. А ваша двоюродная сестра? Мейбл? Вы ничего о ней не рассказывали.

К. Она старше меня. Ей тридцать. Еще у нее брат есть, старший. Он после войны уехал в Австралию, к дяде Стиву. Дядя — настоящий австралиец. Целую вечность там прожил. Я и не видал его никогда.

М. А еще родные у вас есть?

К. Родственники дядюшки Дика. Только они с тетушкой Энни не больно ладили.

М. А как выглядит Мейбл? Вы мне не рассказывали.

К. Она калека. Припадочная. Здорово умная. И всюду свой нос сует, вечно ей все про всех знать надо.

М. Она что, совсем не может ходить?

К. Только по дому. Мы вывозили ее в специальном кресле.

М. Кажется, я ее видела.

К. Вы очень наблюдательная.

М. Разве вам ее не жалко?

К. Ну, получается, вроде бы ты обязан ее все время жалеть. Это тетушка Энни виновата.

М. Как это?

К. Она вроде так как-то делает, что все вокруг тоже кажутся ненормальными. Не могу толком объяснить. Вроде как никто вокруг не имеет права быть нормальным. Я не хочу сказать, что она все время жалуется. Она просто смотрит. И надо всегда быть начеку. Ну вот, к примеру, скажешь вечером, ни о чем таком вовсе не думая: «Сегодня утром чуть на автобус не опоздал, пришлось мчаться со всех ног». И тут уж тетушка шанса не упустит, наверняка скажет: «Ну и радуйся, что у тебя-то ноги есть». А Мейбл промолчит, но так взглянет, сам не рад будешь, что рот раскрыл.

М. Свинство какое.

К. Над каждым словом более тщательнее приходилось думать.

М. Более тщательно.

К. Ну да, я так и хотел сказать.

М. Почему же вы не ушли от них? Не сняли себе комнату?

К. Подумывал об этом.

М. Потому что тогда эти две женщины остались бы совершенно одни. Вы поступили как настоящий джентльмен.

К. Да куда там. Скорей уж, как настоящий лопух. (Эти его жалкие попытки казаться циничным!)

М. А теперь они обе досаждают родным в Австралии.

К. Похоже на то.

М. Пишут вам письма?

К. Да. Только не Мейбл.

М. Вы мне не почитаете какое-нибудь?

К. А зачем?

М. Мне было бы интересно.

К. (тяжкая внутренняя борьба). Как раз сегодня утром получил. Кажется, оно у меня с собой. (Споры, споры, уговоры, но в конце концов письмо извлечено на свет Божий.) Они же глупые, необразованные.

М. Да какое это имеет значение! Прочтите вслух. Все целиком.

* * *

Он сидел у двери, а я вязала, вязала, вязала… не помню слово в слово, но письмо звучало примерно так:

«Дорогой Фред. (Она так меня называет, ей не нравится имя Фердинанд, — а сам весь красный от смущения.) Рада была получить от тебя ответ, и как в последнем писала, это твои деньги, Бог был к тебе так милостив, не оскорби Его, употребив во зло, помни про Мне отмщение, и зря ты сделал такой шаг, дядя Стив говорит, недвижимость дело хлопотное, затраты не окупаются, не стоит того. Ты, видно, нарочно не отвечаешь на мои вопросы, кто приходит прибирать, может, какая женщина согласилась. Я мужчин хорошо знаю, и не зря говорят — чистота залог здоровья и Богу угодна. Фред, я знаю, у меня прав таких нету и ты был очень к нам щедрый, только дядя Стив и мальчики, и Герти тоже, в толк не возьмут, чего ты с нами не поехал, Герта даже сказала, как раз нынче утром, тебе стыдно должно быть, что ты не с нами, твое место здесь, в семье, только не думай, что я тебе не благодарная. Уповаю на Бога, что простит мне излишества, только все было очень необыкновенно, а Мейбл ты бы и не узнал, она загорела на здешнем солнце, и тут очень мило и прилично, если бы не пыль. Все тут очень быстро пачкается, и живут они все совсем не так, как мы жили дома, в Англии, и по-английски говорят как все равно американцы какие, даже дядя Стив. Так что мне не жаль было бы вернуться домой в Блэкстоун, сырость и пыль очень действуют на нервы, и еще надеюсь, ты сделал, как я велела, проветрил комнаты, и белье просушил, как я учила, и пригласил хорошую уборщицу это все сделать, как я говорила, а ты обещал. Надеюсь на тебя.

Фред, очень я волнуюсь, чтоб все эти деньги тебе боком не вышли, не теряй голову, в наши дни очень много бесчестных людей развелось. (Она имеет в виду женщин, — пояснил он.) Так и шныряют вокруг, я тебя растила и воспитывала, как умела, и если ты пойдешь по дурной дорожке, грех все равно как мой. Мейбл я это все не покажу, она говорит, тебе не по душе такое читать. И я понимаю, ты уже давно в возраст взошел (она хочет сказать, я уже совершеннолетний и сам могу за себя отвечать), только я все равно об тебе беспокоюсь, потому как все так случилось. (Она имеет в виду, что у меня родителей нет.) Мельбурн нам понравился. Город большой. На буду-щей неделе вернемся в Брисбейн, погостим у Боба с женой. Она нас пригласила письмом. Очень достойно с ее стороны. Встретят нас на вокзале. Дядя Стив, Герта и мальчики шлют привет. Мейбл тоже, как и твоя любящая я».

— Потом она пишет, чтоб я не беспокоился, деньги пока еще не кончились. И опять пишет, чтоб я старушку пригласил прибирать в доме, она, мол, все более тщательнее сделает, молодые теперь так не умеют.

(Потом мы долго молчали.)

* * *

М. Как вам кажется, хорошее письмо?

К. Она всегда так пишет.

М. Меня от него просто тошнит.

К. Ну, она ведь совсем необразованная.

М. Да дело же не в том, как она пишет, а в том, что думает! Ужасная гадость.

К. Она же меня забрала и столько лет держала.

М. Еще бы, забрала и держала, и держит до сих пор, не выпускает. Сделала из вас тупицу и хочет, чтоб вы навсегда таким и оставались.

К. Премного благодарен.

М. Но ведь это действительно так!

К. Да правы вы, правы. А как же. Вы ж всегда во всем правы.

М. Зачем вы так? (Я отложила вязанье и глаза закрыла.) К. Во всяком случае, она и вполовину так меня не гоняла, как вы гоняете.

М. Да кто вас гоняет? Я просто пытаюсь хоть чему-то вас учить.

К. Вы меня учите ее презирать и думать, как вы, а потом уедете, а я с кем останусь? Совсем один?

М. Ох, как вам себя жалко!

К. Вот этого вам никогда не понять. Вам стоит только в комнату войти, и вы уже всем по душе, умеете поговорить со всяким и разбираетесь во всяких вещах, а я…

М. Да бросьте вы хныкать! И без того смотреть на вас тошно.

* * *

Я встала и убрала вязанье. Обернулась, а он стоит с раскрытым ртом, хочет что-то сказать и не может. И я поняла, что причинила ему боль. Конечно, он вполне этого заслуживает, но мне вдруг стало его жалко. Ему было по-настоящему больно. Он оскорбился. До глубины души. И я подумала, ведь он разрешил мне погулять в саду. И почувствовала себя ужасно подлой.

Подошла к нему и попросила прощенья и протянула ему руку, но он не захотел ее пожать. Странно, тут он держался с достоинством, был поистине оскорблен (может быть, в том-то и дело?) и не скрывал этого. Тогда я взяла его под руку, усадила и сказала, а сейчас я расскажу вам сказку.

— За синими морями, за зелеными лесами (начала я, а он грустно-грустно глядел в пол) жило страшное чудовище. Оно захватило в плен принцессу и держало у себя в замке, в темнице. Каждый вечер чудовище заставляло принцессу садиться рядом с ним и говорить: «Вы прекрасны, милорд». Но каждый вечер она говорила: «Ты ужасно, чудовище». И чудовище мрачнело и грустно глядело в пол. И вот как-то вечером принцесса сказала: «Если ты сделаешь то-то и то-то, ты сможешь стать поистине прекрасным». — «Не могу, никак не могу», — отвечало чудовище. А принцесса сказала: «Попытайся». — «Нет, не могу».

Так повторялось каждый вечер. Чудовище просило, чтобы принцесса солгала, а она всегда говорила правду. И тогда она подумала: «А может быть, ему нравится быть таким страшным?» И вот как-то увидела принцесса, что чудовище плачет. Это было после того, как она в сотый раз повторила, что оно ужасно. И тогда она сказала: «Ты сможешь стать очень красивым, если сделаешь то, что я попрошу. Обещай мне». И чудовище наконец согласилось и обещало сделать, как она велит. И она сказала: «Отпусти меня на волю». И чудовище ее отпустило. И вдруг на месте чудовища оказался прекрасный принц, раньше он был заколдован. И принц последовал за принцессой, и они жили долго и счастливо.

Ужасная глупость. Я поняла это, еще не кончив говорить. Совершенно сумасбродная попытка. Он молчал. Сидел, уставившись в пол.

Я сказала, а теперь ваша очередь рассказывать сказку.

От ответил только: «Я люблю вас».

Да, в тот вечер он вел себя с большим достоинством, а я почувствовала себя мелкой и подлой. Эти мои вечные насмешки, колкости, неприязнь к нему и стремление всячески ее выказать. Странно, мы сидели молча, лицом друг к другу, и у меня возникло ощущение, уже не в первый раз, какой-то необъяснимой близости, не любви, не симпатии, нет. Но соединенности судеб. Словно потерпевшие кораблекрушение на клочке земли… нет, на плоту… вдвоем. Против собственной воли, но — вдвоем. Вместе.

И я вдруг осознала, как печальна жизнь, которую он ведет. Как и сестра его, и тетка, эти жалкие, несчастные люди. И их родственники в Австралии. Почувствовала тяжкую, тупую, всепоглощающую безнадежность такой жизни. Словно люди на рисунках Генри Мура, в темных туннелях метро, во время немецкой бомбежки. Им не надо видеть; чувствовать; танцевать; рисовать; плакать, слушая музыку; ощущать мир вокруг и западный ветер… им не дано быть в истинном смысле этого слова.

Всего три слова. Я люблю вас. Они прозвучали так безнадежно. Будто он сказал: «Я болен раком». Вот и вся его сказка.

31 октября

Ничего не получается. Я устроила ему сегодня сеанс психоанализа.

Он всегда такой застывший, когда сидит рядом со мной.

Мы рассматривали офорты Гойи. Может быть, все дело в офортах, только мне показалось, что он сидит и лишь делает вид, что смотрит, а на самом деле поглощен мыслью, что вот мы сидим так близко друг к другу.

Эта его вечная скованность. Абсурд! Я разговаривала с ним так, будто он вполне нормальный. Будто он не маньяк, заточивший меня в этом душном подвале. А милый юноша, которого надо расшевелить, и его веселая подружка пытается это сделать.

Это потому, что я никого больше не вижу. Нормой становится он. Не с кем сравнивать. И я забываю это делать.

* * *

Еще о Ч.В. Это случилось вскоре после знаменитого ледяного душа (его характеристика моих работ). Как-то вечером не могла места себе найти. Пошла к его дому. Около десяти. Он вышел в халате.

— Как раз собирался лечь спать, — говорит.

— А я хотела немножко послушать музыку. Сейчас уйду. — Но не ушла.

Он сказал:

— Уже поздно.

А я в ответ: у меня очень скверно на душе. День был неудачный, да еще Кэролайн наговорила кучу глупостей за ужином.

Он разрешил мне подняться в студию, усадил на диван, поставил пластинку и выключил лампу, и в комнату вошел лунный свет. Луч улегся ко мне на колени, луна смотрела сквозь окно на потолке, прелестная серебряная луна, медленно-медленно плывущая в небе. А он сидел в кресле напротив, в густой тени.

Ох эта музыка.

Вариации Гольдберга.

Там есть одна мелодия, в самом конце, в очень медленном темпе, очень простая и печальная, но такая щемяще прекрасная — невозможно передать ни словом, ни рисунком, ничем иным, только самой музыкой, такой удивительно красивой в лунном свете. Лунная музыка, светлая, далекая, возвышающая.

И мы вдвоем в комнате. Не было прошлого. Не было будущего. Только яркое, глубокое ощущение единственности этого мгновения в настоящем. Такое чувство, что вот сейчас кончится, исчезнет все: музыка, мы, луна, все на свете. Что вот сейчас проникнешь в самую суть вещей и обретешь печаль, вечную и неизбывную, но прекрасную, светлую, словно лик Иисуса Христа.

И приемлешь эту печаль. Сознаешь: нельзя делать вид, что жизнь есть веселье, ибо это будет предательством. Предательством. Предательством по отношению к тем, кто печален сейчас, и к тем, кто когда-то был печален, по отношению к этой музыке, к этой единственной правде.

В моей лондонской жизни с ее сутолокой, суматохой, волненьями, дешевой показухой и настоящими делами, работой всерьез и праздничной суетой, занятиями искусством и учебой, неуемной жаждой поскорее набраться опыта — посреди всего этого, вдруг — тишина и покой этой комнаты, полной музыки и лунного света.

Будто лежишь на спине, как тогда в Испании (мы спали во дворе), и смотришь вверх сквозь ветви олив, вглядываешься в звездные коридоры, в моря, океаны звезд. Ощущаешь себя частицей мироздания.

Я плакала. Молча.

Потом он сказал:

— Ну, можно, я все-таки лягу спать? — Очень мягко, чуть-чуть подсмеиваясь надо мной, спуская меня с небес на грешную землю. И я ушла. По-моему, мы ничего больше не сказали друг другу. Не помню. Он улыбался этой своей едва заметной суховатой улыбкой. Видел, что я растрогана.

Был предельно деликатен. А я согласилась бы остаться с ним в ту ночь. Если бы он попросил. Если бы подошел ко мне и поцеловал.

Не ради него. Просто чтобы почувствовать, что я — живу.

1 ноября

С новым месяцем, с новым счастьем! Мысль о подкопе меня не покидает, но трудность в том, что нечем выковыривать цемент, скрепляющий плиты. Так было до вчерашнего дня. И вот во время «тюремной зарядки» в наружном подвале я заметила гвоздь. Огромный ржавый гвоздь лежал у стены в дальнем углу. Я уронила платок, чтобы, наклонясь, рассмотреть гвоздь получше. Поднять его не могла, К. все время пристально за мной наблюдает. Да и со связанными руками это очень неудобно. Сегодня, когда я была совсем близко к тому углу (К. всегда сидит на верхней ступеньке), я попросила (нарочно), сходите принесите мне сигарету. Они на стуле, у самой двери. Конечно, он возразил: «Что это вы затеваете? Не пойму». Я сказала, я буду здесь. С места не сойду. «А почему сами не сходите?» — Просто иногда хочется вспомнить то время, когда мужчины были со мною любезны. Всего-навсего.

Я и не надеялась, что это сработает. Но сработало. Он неожиданно решил, что я ничего такого не могу сделать, найти или подобрать (когда я выхожу сюда, он все запирает в шкаф). И он скрылся за дверью. На одну секунду. Я наклонилась — молниеносно, — схватила гвоздь и спрятала в карман юбки — специально ее надела — и стою как стояла. Он выскочил из двери, а я вроде и вправду с места не сдвинулась. Так я заполучила гвоздь. И убедила К., что он может мне доверять. Убила сразу двух зайцев.

Ерунда. А кажется — такая победа. Начала понемногу осуществлять свой план. Уже много дней твержу Калибану, что не понимаю, зачем оставлять М. и П. и всех остальных в неведении, жива я или нет. Он мог хотя бы сообщить им, что я жива и здорова. Сегодня после ужина сказала ему, что можно ведь купить конверты и писчую бумагу у Вулворта, браться за все это в перчатках и т. д. Как всегда, он попытался отвертеться. Но я не отставала. Разбила все его доводы. И под конец мне показалось, он склоняется к мысли, что в самом деле может это сделать.

Сказала ему, что можно послать письмо из Лондона, чтобы сбить с толку полицию. И что мне нужно купить в Лондоне множество вещей. Мне необходимо было, чтобы он уехал хотя бы часа на три-четыре. Из-за ревуна на двери. И потому, что хочу начать свой подкоп. Я рассудила, что, раз стены моего подвала (и наружного тоже) из каменных плит, не из цельного камня, за ними должна быть земля. И мне надо лишь проникнуть за каменную оболочку, чтобы добраться до мягкой земли (так я себе это представляю).

Может быть, это — бредовая затея. Но меня прямо лихорадит от нетерпения поскорее начать.

* * *

Об этой Нильсен.

Я встретилась с ней еще раза два, когда у Ч.В. были гости. Один из них — ее муж, датчанин, он что-то куда-то импортирует. Английским владеет в совершенстве, из-за этого его речь кажется не правильной. Нарочитой.

Как-то встретила ее в парикмахерской: она уже уходила, а я пришла договориться с мастером, Кэролайн просила. Ее лицо сразу приобрело тошнотворно-приторное выражение, взрослые женщины специально надевают его, когда встречаются с девчонками вроде меня. Минни называет его «Добро пожаловать в клан взрослых женщин». Оно должно означать, что с тобой будут обращаться как с равной, а на самом деле — никто из них взрослой тебя не считает и каждая завидует тебе.

Ей вздумалось угостить меня кофе. Я сглупила, надо было соврать что-нибудь. Начался кисло-сладкий тягучий разговор обо мне, о ее дочери, об искусстве. Она многих знает и старалась произвести впечатление, запросто называя знаменитые имена. Только я с уважением отношусь к тем, кто чувствует, понимает произведения искусства. Не к тем, кто что-нибудь о них слышал или с кем-нибудь ужасно известным знаком.

Конечно, она не лесбиянка. Но она просто глаз не отрывала от моих губ, ловила каждое слово. Боялась заговорить о том, что и так у всех на виду, и в то же время явно хотела, чтобы ее расспрашивали.

Всем видом своим она говорила: «Вы ведь не знаете, что произошло и происходит между мной и Ч.В. А ну-ка, спросите меня об этом!»

Она все говорила и говорила о поэтах и художниках, о конце тридцатых и о войне, о встречах с Диланом Томасом и наконец добралась до Ч.В.

— Вы ему нравитесь, — сказала она.

— Я знаю, — спокойно сказала я.

Но была потрясена. И тем, что она это знает (неужели он ей сказал?), и тем, что ей хочется говорить на эту тему. Я чувствовала, ей этого ужасно хотелось.

— Он всегда влюбляется в настоящих красавиц, не может устоять.

Потом заговорила о дочери.

— Ей сейчас шестнадцать. Не могу пробиться к ней — никакого контакта. Порой, когда говорю ей что-нибудь, сама себе кажусь каким-то диковинным зверем в зоопарке. А она стоит поодаль от клетки и наблюдает.

Я сразу почувствовала — она уже говорила это кому-то. Или где-то вычитала. Это всегда заметно.

Все они одинаковые, эти взрослые. И вовсе не сыновья, не дочери-подростки — иные. Мы не иные, мы просто молодые. Это теперешние взрослые не такие, как раньше: изо всех сил стремятся доказать, что еще молоды, примазываются, пытаются жить нашей жизнью. Глупо, безнадежно. Не могут они быть такими, как мы. Мы не хотим этого. Мы не хотим, чтобы они одевались, как мы, говорили, как мы, жили теми же интересами. Взрослые до того бездарно нам подражают — невозможно относиться к ним с уважением.

И все-таки именно эта встреча помогла мне поверить, что Ч.В. меня любит (что его ко мне влечет). Что между нами существует некая глубинная связь; что он любит меня по-своему, а мне он очень нравится, я даже люблю его, тоже по-своему (без всякой физиологии). Возникло ощущение, что мы ощупью пробираемся навстречу друг другу. В поисках общности, сквозь разъединяющий нас туман неудовлетворенного желания и светлой печали. Вряд ли это доступно пониманию таких, как эта Н.

Двое в пустыне пытаются отыскать не только друг друга, но и оазис, где они смогут быть вместе.

Здесь я все время думаю, как жестока судьба, разделившая нас этими двадцатью годами. Почему ему не столько лет, сколько мне? Или мне не столько, сколько ему. Теперь для меня разница в возрасте перестала быть тем главным фактором, из-за которого о любви и речи быть не может; возраст стал чем-то вроде мрачной стены, возведенной меж нами роком. Только теперь мне уже не кажется, что стена эта — глухая, она — всего лишь перегородка на нашем пути друг к другу.

2 ноября

После ужина он вручил мне писчую бумагу и продиктовал совершенно абсурдное письмо. Деваться некуда — надо было писать под диктовку.

Потом начались неприятности. Я заранее приготовила записочку на папиросной бумаге, мелким-мелким почерком, и украдкой вложила ее в конверт, когда К. отвернулся. Бумажка была крохотная. По самым строгим канонам (самых лучших детективных романов) ее нельзя было обнаружить.

Но К. обнаружил.

Его прямо-таки передернуло. Он вдруг взглянул на происходящее в холодном свете реальности. Но больше всего его поразило то, что я его боюсь. Он даже и мысли не допускает, что меня можно убить или изнасиловать. А это уже что-то!

Я дала ему возможность некоторое время позлиться, но потом попыталась быть милой и хорошей (должна была убедить его отправить письмо). Прямо из кожи лезла вон. Никогда еще не видела его в таком раздражении.

— Может быть, все-таки покончим со всем этим и вы отпустите меня домой?

— Нет.

— Чего же вы хотите? Уложить меня к себе в постель?

Он так взглянул на меня, будто я и в самом деле веду себя совершенно неприлично.

Тут на меня снизошло вдохновение, и я разыграла шараду. Восточная рабыня целиком в его власти. Он обожает, когда я валяю дурака. Глупейшие глупости кажутся ему остроумными, если их творю я. Он даже пытается как-то участвовать, неуверенно, неуклюже, как слон в посудной лавке. Правда, и я делаю все это не так уж блестяще.

Словом, он разрешил мне написать еще одно письмо. Тщательно проверил конверт.

Потом я упросила его поехать в Лондон (все по плану). Вручила ему длиннющий список покупок (большинство из этих вещей мне никогда не понадобятся, но хотелось задержать его там подольше). Сказала, что невозможно выявить, откуда на самом деле письмо, если оно отправлено из Лондона. В конце концов он согласился. Обожает, чтобы я пресмыкалась перед ним, вот скотина.

И еще одна просьба. Впрочем, нет, не просьба, требование. Велела ему попытаться приобрести одну из картин Чарлза Вестона. Составила список картинных галерей, где это можно сделать. Даже попробовала уговорить его прямо пойти в студию к Ч.В.

Но ведь студия — в Хэмпстеде, и он сразу почувствовал, что пахнет жареным. Захотел выяснить, знакома ли я с этим Чарлзом Вестоном. Я сказала, да что вы, просто известное имя. Но прозвучало это вовсе не убедительно. Кроме того, я боялась, что картины Ч.В. нигде не купить. Так что пришлось сказать, мол, это случайное знакомство, он уже совсем пожилой, но очень хороший художник, и если купить прямо у него, это будет намного дешевле, не придется платить комиссионные. Впрочем, вижу, вы боитесь, сказала я, так что прекратим этот разговор. На эту удочку К., разумеется, не попался.

Поинтересовался, может, это мазила из современных. Я только взглянула выразительно.

К. Я пошутил.

М. Напрасно.

Через некоторое время К. сказал, он ведь захочет узнать, кто я и откуда.

Я посоветовала ему, что ответить, и он сказал: «Подумаю». На калибанском языке это значит «нет». Конечно, я слишком многого требую, да и вряд ли можно где-нибудь купить его картины.

Да я и не беспокоюсь, я не предполагаю завтра в это время все еще быть здесь. Собираюсь бежать.

Он уедет после завтрака. Заранее приготовит мне обед. Так что у меня будет четыре-пять часов (конечно, если он не схитрит и не вернется без покупок. Правда, раньше он никогда не подводил).

Сегодня мне жаль Калибана. Он в самом деле будет страдать без меня. Останется один на один со своими комплексами, и социальным, и сексуальным; один на один с собственной бесполезностью и пустотой. Сам виноват. Так что на самом деле мне его не жаль. Но не так уж абсолютно не жаль.

4 ноября

Вчера не могла писать. Я больше так не могу.

Господи, до чего же я тупа. Заставила его уехать на целый день. Целый день, чтобы устроить побег. Но ничего толком не продумала. Была уверена, что доберусь до мягкой, рыхлой земли и горстями стану ее выгребать. Гвоздь оказался никуда не годным, цемент слишком твердым. Я боялась — скорее раскрошится гвоздь. Часы понадобились, чтобы вытащить одну плиту. За ней оказался камень размерами гораздо больше, чем эта плита, известняк. Я даже край его не смогла отыскать. Выковыряла еще одну плиту из стены — все напрасно. За ней все тот же камень. Пришла в совершенное отчаяние. Поняла, с подкопом ничего не выйдет. Стала биться в дверь, пыталась взломать ее при помощи гвоздя. Повредила руку. Вот и все. Весь результат. Ободранные руки и обломанные ногти.

Без инструментов у меня не хватит сил. С инструментами тоже.

В конце концов я вставила плиты на место, растолкла цемент, как могла, смешала с водой и тальком и замазала щели, чтобы как-то замаскировать дыру. Очень характерно для настроений, которые мною здесь овладевают: я вдруг решила, что на подкоп уйдет много дней, что глупость моя лишь в том, что я рассчитывала успеть за несколько часов.

Потратила много времени, чтобы замести следы.

Все напрасно. Какие-то куски постоянно вываливались, и место это было все на виду, так что он никак не мог не заметить.

И я сдалась. Вдруг решила, все это недостойно, глупо, бесполезно. Как плохой рисунок. Непоправимо.

Когда К. наконец вернулся, он сразу все понял. Вечно вынюхивает, высматривает, все ли в порядке, как только появляется здесь. Проверил, как глубоко я прокопала. Я сидела на кровати и наблюдала. Потом швырнула в него гвоздем.

* * *

Он вставил на место и зацементировал плиты. Сказал, подвал вырублен в цельном камне.

Я с ним не разговаривала. Не взглянула на покупки, хотя и видела, что среди них есть картина в раме.

Приняла снотворное и сразу после ужина улеглась в постель.

Сегодня утром (проснулась очень рано) перед его приходом решила вести себя так, будто ничего не произошло. Нормально.

Не опускать руки, не уступать.

Распаковала покупки. Прежде всего — картину. Рисунок Ч.В. Молодая женщина. Обнаженная. Рисунок совсем не похож на те, что я до сих пор видела, думаю, очень давний. Но несомненно его. Характерная простота линий, нелюбовь к показухе, красивости. Вполоборота к зрителю, она снимает с крючка (или вешает) платье. Красиво ли лицо? Трудно сказать. Тяжеловатое тело, как у Майоля. Похуже тех его картин, что я знаю. Но все равно это — настоящее.

Развернула картину — и поцеловала. Смотрела на эти линии не как на линии. Как на что-то, чего касалась его рука. Все утро. И сейчас тоже.

Не любовь. Человеколюбие.

Калибан поразился — я казалась просто веселой, когда он вошел. Поблагодарила его за покупки и сказала, нельзя быть настоящей пленницей, если не пытаешься бежать. А теперь — давайте забудем об этом, договорились?

Он рассказал, что обзвонил все галереи (по моему списку). И нашел только этот рисунок.

— Огромное вам спасибо. Можно, я повешу ее здесь, внизу? А когда я уеду, я ее вам отдам. (Даже не собираюсь. Все равно он сказал, что лучше повесит наверху какой-нибудь мой рисунок.) Спросила, отправил ли он письмо. Он сказал «да», но сильно покраснел при этом. Ну, я сказала, что верю, потому что было бы низостью письмо не отправить и что он на это не способен.

А я почти уверена, он его порвал и выкинул. Так же, как тот чек. Это абсолютно в его духе. Но что бы я ни сказала, все равно не поможет. Так что будем делать вид, что он письмо отправил.

Полночь. Бросаю. Он пришел.

Слушали пластинки, которые он привез из Лондона.

Барток: «Музыка для ударных и челесты».

Замечательно.

Почему-то вспомнилось, как мы вчетвером ездили в Коллиур и вместе с французскими студентами поднимались наверх, на смотровую площадку сквозь рощу каменных дубов. Каменные дубы. Совершенно новые сочетания цветов: удивительные оттенки орехового, красновато-коричневого, ржаво-и пламенно-красного, кровавого там, где срезана кора. Цикады. Свобода лазурного моря из-за строя стволов, и зной, и запахи всего, что плавится и сгорает в этом зное. Пирс, я и все остальные, кроме Минни, чуточку опьянели. Заснули в тени, а когда проснулись, над нами, сквозь листву, — синий кобальт неба. И я подумала: невозможно все это написать; невозможно бездушными красками передать эту живую трепетную синеву. Вдруг почувствовала, что больше не хочу заниматься живописью, это не настоящее. Надо жить, вбирать в себя окружающий мир, познавать его, набираться впечатлений и опыта.

Неописуемой красоты и чистоты солнечный диск на кроваво-красных стволах.

Когда вернулись, у меня был долгий разговор с милым, застенчивым мальчиком, Жаном-Луи. Его плохой английский и мой ужасный французский не мешали нам понимать друг друга. Он так робел. Боялся Пирса. И ревновал. Завидовал, что Пирс — наглец — запросто обнимает меня за плечи. А потом выяснилось, что Жан-Луи готовится стать священником.

Тогда Пирс стал невыносимо груб с ним. Ох эта идиотская, неуклюжая, типично английская жестокость: настоящий мужчина не должен ни в чем проявлять слабость. Пирс был не способен понять, как может Жан-Луи быть робким, раз я ему нравлюсь, раз его ко мне влечет. А это и не робость, это совсем другое. Решимость оставаться священником, даже живя мирской жизнью. Невероятным усилием воли достичь согласия с самим собой. Все равно как одним махом уничтожить все свои картины, чтобы начать с нуля. Только ему-то приходилось совершать это каждый день. Каждый раз, когда он видел девушку, которую полюбил. А Пирс не нашел ничего лучше как сказать: «Бьюсь об заклад, он видит про тебя гаденькие сны».

До чего отвратительны это высокомерие, эта бесчувственность мальчишек из привилегированных частных школ. Пирс не умолкая твердит, что терпеть не мог свою школу в Стоу. Будто это что-то меняет. Будто если ты чего-нибудь терпеть не можешь, оно перестает на тебя влиять. Я всегда замечаю, когда Пирсу что-то непонятно, он сразу становится циничным, начинает говорить гадости.

Когда много времени спустя я рассказала об этом Ч.В., он заметил только:

— Бедняга лягушатник, боюсь, ему пришлось на коленях молиться о том, чтобы забыть вас.

Мы смотрели, как Пирс швыряет камешки в море… Где же это было? Где-то недалеко от Валенсии. Прекрасный, словно юный бог, тело золотисто-коричневое от загара. Великолепная шапка темных вьющихся волос, узенькие плавки… И Минни сказала (она лежала на песке рядом со мной, Господи, как ярко я все это вижу), так вот, Минни сказала:

— Ох, если б только он не раскрывал рта! — А потом спросила:

— А ты могла бы стать его любовницей?

Я ответила:

— Нет! — А потом:

— Не знаю.

Тут подошел Пирс и спросил, что это ее так рассмешило.

— Нанда только что выдала мне одну тайну. Про тебя.

Пирс попытался сострить, но не вышло, и он отправился с Питером к машине за свертками с едой.

— Интересно, что это за тайна? — спросила я.

— Тело берет верх над разумом.

— Ну и дока Кармен Грей, все-то знает, всех умней!

— Так и знала, что ты это скажешь, — ответила Минни. Она пальцем чертила узоры, а я легла животом на горячий песок и следила за ее рукой.

— Я просто хотела сказать, он так потрясающе хорош собой, что порой забываешь, до чего он глуп. Тебе может вдруг взбрести в голову что-нибудь вроде «могу выйти за него замуж и перевоспитать». Верно? Но ты ведь понимаешь, что это невозможно. А то вдруг возьмешь и станешь его любовницей, просто из интереса. И в один прекрасный день обнаружишь, что влюблена в это тело и жить без него не можешь. И застрянешь на всю жизнь рядом с этим жалким, грязным умишком…

Потом спросила:

— А тебя это не пугает?

— Не больше, чем все остальное.

— Нет, серьезно. Если ты выйдешь за него замуж, я перестану с тобой знаться. Навсегда.

Она и в самом деле говорила серьезно. Смущенный взгляд серых глаз и лицо, полное решимости. Маленький воин. Я поднялась, чмокнула ее в щеку и пошла помочь мальчишкам. А она осталась сидеть и все чертила узоры на песке, не поднимая головы.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №19  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:14 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Ужасно: мы обе слишком многое видим. И понимаем. Ничего не можем с этим поделать. Минни еще всегда говорит, я убеждена в том-то, я поступлю так-то. И еще — надо, чтобы это был человек по крайней мере равный тебе по духу, способный видеть и понимать все не хуже тебя. А физиология должна быть на втором месте, это не главное. И я втайне боюсь, что у нас в семье будет одной старой девой больше. Все это слишком сложно, не вмещается в застывшие схемы.

Но теперь я думаю о Ч.В., сравниваю его с Пирсом. И у Пирса — никаких преимуществ. Всего лишь золотисто-коричневое тело; мальчишка, бездумно швыряющий камешки в морскую волну.

5 ноября

Ну и скандал я закатила сегодня вечером. У него наверху.

Начала швырять на пол всякие вещи. Сначала подушки. Потом — тарелки. Мне давно не терпелось их разбить.

Но я и в самом деле вела себя безобразно. Как истеричка. А он терпел. Никакой твердости. Надо было просто дать мне пощечину.

Все-таки он меня схватил, чтобы не дать разбить еще одну из этих его жалких декоративных тарелок. Он редко ко мне прикасается. Было ужасно противно. У него руки как ледышки.

Прочла ему целую лекцию. Про то, какой он и что должен в жизни совершить. Но он не слушает. Ему просто нравится, когда я о нем говорю. А что говорю — не имеет значения.

открыть спойлер
Бросаю писать. Читаю «Разум и чувствительность» и должна поскорее выяснить, что же случится с Марианной. Марианна — это я. Элеонора — тоже я, такая, какой должна быть.

* * *

А вдруг он погибнет в автокатастрофе? Или от удара? Или еще от чего-нибудь? Что тогда?

Я умру.

Я же не выберусь отсюда. Все, чего я смогла добиться позавчера, это доказать себе, что выбраться отсюда невозможно.

6 ноября

День. Сижу без обеда.

Еще одна попытка. На какой-то момент показалось, что вот-вот… Ничего подобного. Он просто дьявол во плоти.

Притворилась, что у меня приступ аппендицита. Придумала давным-давно. Держала про запас, как последнее средство. Обдумывала, чтобы не сорвалось из-за плохой подготовки. Не писала об этом, боялась, вдруг попадет к нему в руки.

Натерла лицо тальком. Когда он утром постучал в дверь, быстро проглотила заранее припасенную соль с водой и засунула два пальца в рот. Расчет был точный. Он вошел и увидел, что меня рвет. Разыграла целый спектакль. Скорчилась в постели, волосы спутаны, руками держусь за живот. Не одета, только пижама и халат. И постанываю, не очень громко: храбро превозмогаю боль. А он стоял у кровати и повторял:

— Что случилось, что с вами?

И начался нудный прерывистый разговор, я упрашивала, а Калибан пытался отвертеться, не хотел везти меня в больницу; я требовала, грозила, что умру. И вдруг он будто бы согласился. Пробормотал что-то вроде: «Это конец» — и выбежал из подвала.

Я услышала (лежала лицом к стене), как открылась и закрылась железная дверь, но засов не был за-двинут, потом открылась наружная. И — тишина. Это было так необычно. Так странно. Так неожиданно. Свершилось! Сработало! Натянула первые попавшиеся носки, сунула ноги в туфли и бросилась к двери. Она подалась на несколько сантиметров: не заперта. Я подумала, возможно, это ловушка. Продолжала спектакль. Открыла дверь, позвала его слабым голосом, заковыляла полусогнувшись по наружному подвалу и — наверх по ступенькам. Светилась щель — наружную дверь он тоже не запер. Молниеносная мысль: так он и должен был поступить. Ни к какому врачу он не пойдет. Просто сбежит. Струсит. Но он должен вывести машину, так что я услышу звук мотора. Однако ничего не было слышно. Я подождала несколько минут. Должна была бы догадаться, но уже не было сил ждать…

Дернула дверь, она открылась, и я выскочила наружу. Там стоял он. Прямо у двери. В ярком свете дня.

Ждал.

Я не могла притвориться, что мне плохо. Я ведь надела туфли. У него в руке было что-то тяжелое (молоток?) и странно расширились глаза. Уверена, он собирался меня ударить. Так мы какое-то время стояли, застыв, друг перед другом, не знали, что делать дальше. Ни он, ни я. Потом я повернулась и бросилась назад. Не знаю почему: сделала это не задумываясь. Он — за мной. Но, увидев, что я вбежала к себе, остановился. (Подсознательно я была уверена, что так и будет. Единственное укрытие от него — здесь, внизу.) Слышала, как он подошел к двери и задвинул засов.

Уверена, я все сделала правильно. Это спасло мне жизнь. Если бы я закричала или пыталась бежать, он забил бы меня до смерти. Случаются минуты, когда он — словно одержимый. Совершенно теряет власть над собой.

Перехитрил.

* * *

(Полночь.)

Он принес мне ужин прямо сюда, вниз. Не произнес ни слова. Провела день рисуя. Рассказ в картинках. Приключения Калибана. «Страшная сказка про безобидного мальчика». Абсурд. Но мне нужно как-то отвлечься от действительности. Отогнать страх. Начинается сказка с приключений милого безобидного клерка, кончается его превращением в рыкающее страшилище из фильма ужасов.

Когда он собирался уходить, я показала ему эти картинки. Он даже не улыбнулся. Только внимательно их рассмотрел. И произнес: «Что ж, вполне естественно». Хотел сказать, для меня вполне естественно его высмеивать.

* * *

Я — один из экземпляров коллекции. И когда пытаюсь трепыхать крылышками, чтобы выбиться из ряда вон, он испытывает ко мне глубочайшую ненависть. Надо быть мертвой, наколотой на булавку, всегда одинаковой, всегда красивой, радующей глаз. Он понимает, что отчасти моя красота — результат того, что я — живая. Но по-настоящему живая я ему не нужна. Я должна быть живой, но как бы мертвой. Сегодня я почувствовала это особенно ясно. То, что я — живая, не всегда одна и та же, думаю не так, как он, бываю в дурном настроении — все это начинает его раздражать.

Он — чугунный, тяжелый, из цельного куска. Его не сдвинуть. Не переубедить. Как-то он показал мне сосуд. Называется морилка. Усыплять бабочек. Вот я и сижу в такой морилке. Бьюсь крыльями о стекло. Оттого, что оно прозрачно, мне кажется, что побег возможен. Что есть надежда. Только это всего лишь иллюзия.

Толстое стекло. Стена. Со всех сторон.

Выхода нет.

7 ноября

Как тянутся дни. Нескончаемое сегодня.

Единственное утешение — рисунок Ч.В. Все больше и больше захватывает. Он здесь — единственное живое, удивительное, неповторимое создание. Он — первый, с кем я встречаюсь утром, и последний, с кем прощаюсь вечером. Стою перед ним, смотрю не отрываясь. Знаю каждую линию наизусть. Одна ступня у него не получилась. И вся композиция немножко прихрамывает, будто где-то какой-то малости недостает. И все же рисунок живет.

После ужина (нормальные отношения возобновились) он вручил мне «Над пропастью во ржи» и сказал: «Прочел». По его тону я сразу поняла — «ничего особенного».

Спать не хочется. Запишу этот диалог.

* * *

М. Ну?

К. Не вижу, для чего это все.

М. Но вы же понимаете, что это замечательное исследование психологии подростка. Может быть, даже — самое замечательное из того, что было написано на эту тему.

К. По-моему, с ним не все в порядке.

М. Разумеется, с ним не все в порядке. Но он и сам это понимает. И пытается выразить свои чувства. Он — настоящий человек, несмотря на все его недостатки. Неужели вам его не жаль?

К. Мне не нравится, как он разговаривает.

М. А мне не нравится, как вы разговариваете. Но ведь я не считаю, что было бы ниже моего достоинства отнестись к вам с вниманием и сочувствием.

К. Ну, наверно, это очень умная книга. Умно написана и всякое такое.

М. Я вам дала почитать эту книгу, потому что думала, он вам близок. Ведь вы тоже — Холден Колфилд. Он никуда не вписывается. Вы — тоже.

К. И неудивительно. Посмотрите, как он себя ведет. Он даже не пытается вписаться.

М. Он пытается придать своей жизни хоть какой-то смысл, сохранить порядочность.

К. Это нереалистично. Учится в пижонской школе, родители купаются в деньгах. Не может он так себя вести. По моему мнению.

М. Ну вот, я поняла, кто вы на самом деле. Вы старик-водяной.

К. Это еще кто?

М. Кошмарный старикашка, которого Синдбаду пришлось тащить на спине. И вы такой же: взбираетесь на спину всему, что только есть живого, порядочного, честного и свободного, и давите, давите, давите…

* * *

Не стану продолжать. Мы поспорили. Да нет, с ним невозможно спорить. Я что-то говорю, а он выкручивается.

Это правда: он старик-водяной. Терпеть не могу тупиц вроде Калибана, задавленных собственной мелочностью, низостью, эгоизмом. Сколько таких! А меньшинство обязано тащить на спине этот мертвый груз. Врачи, преподаватели, люди искусства. Конечно, и среди них есть отступники и предатели. Но если и осталась в жизни какая-то надежда, вся надежда — на них. Немногих. На нас.

Потому что и я — одна из них.

Я — одна из них. Я это чувствую. И пытаюсь доказать. Я поняла это еще в школе, в Ледимонте. Нас, тех, кому не все равно, было совсем немного. А тупиц, снобок, будущих «цариц бала», папиных душечек, тряпичниц и кошечек, помешанных на сексе, — хоть отбавляй. Никогда не поеду в Ледимонт. Даже на вечер встречи. Потому что не выносила этой затхлой атмосферы: все должно делаться «как принято», общаться можно лишь с «приличными людьми», вести себя «мило и достойно». (Боадисия начертала на моем сочинении: «…несмотря на странные политические взгляды» — и как только посмела?) Не хочу быть «своей» в клане этих выпускниц.

Почему мы должны мириться с их скотским калибанством? Почему живые, творческие, добрые и порядочные люди мучительно отступают перед бесформенной серой массой, заполоняющей мир?

В теперешней ситуации я — типичная представительница Немногих.

Мученица. Пленница, лишенная возможности расти, развиваться. Отданная на милость этому воплощению вечной обиды, согбенному под жерновами неприязни и злобной зависти, этому олицетворению всемирного калибанизма. Потому что все Калибаны мира ненавидят нас за то, что сами они не такие, как мы. Калибаны преследуют нас, вытесняют, отправляют под бомбы, на гибель, издеваются, смеются над нами, зевают нам в лицо, закрывают глаза и уши, чтобы только не замечать нас, не проявить — хотя бы случайно — уважения, пока мы живы. Зато пресмыкаются перед величайшими из нас, когда мы умираем. Готовы платить десятки, сотни тысяч за картину Ван Гога или Модильяни, которым при жизни плевали вслед. Гоготали. Отпускали грубые шутки по поводу тех же самых картин.

Ненавижу.

Ненавижу невежество и необразованность. Напыщенность и фальшь. Злобу и зависть. Ворчливость, низость и мелочность. Всех заурядных мелких людишек, которые не стыдятся своей заурядности, коснеют в невежестве и серости. Ненавижу тех, кого Ч.В. называет «новыми людьми», этих нуворишей, выскочек с их машинами, деньгами, телеками; ненавижу их тупую вульгарность и пресмыкательство перед старыми буржуазными семьями и рабское стремление им подражать.

Люблю честность, свободолюбие, стремление отдавать. Созидание и творчество. Жизнь взахлеб. Люблю все, что противоположно пассивному наблюдательству, подражательству, омертвению души.

Ч.В. посмеивался надо мной за то, что я — лейбористка (когда-то давным-давно). Сказал:

— Вы хоть осознаете, что поддерживаете партию, вызвавшую к жизни всех этих «новых»?

Я была поражена. Ведь судя по тому, что он всегда говорил, он сам — с моей точки зрения — лейборист, кроме того, я знала, раньше он был коммунистом. И ответила, по мне, лучше эти «новые», чем бедняки.

А он сказал:

— Эти «новые» — тоже бедняки. Это новая форма нищеты. У тех нет ни гроша за душой, а у этих — нет души. — И спросил вдруг:

— Вы читали «Майор Барбара»? Там доказывается, что сначала нужно спасти людей от нищеты материальной, лишь тогда можно будет спасти от нищеты их души. И знаете, о чем там забыли? Создали государство всеобщего благоденствия, напрочь забыв про Барбару. Изобилие, изобилие, и ни одной живой души в поле зрения.

Я знаю, он в чем-то не прав. Преувеличивает. Человек должен быть левым. Все порядочные люди, которых я знаю, всегда выступают против консерваторов. Но мне понятно, что он чувствует. Я и сама все чаще чувствую то же самое. Этот разжиревший «новый слой», мертвым грузом давящий все вокруг. Разлагающий все и вся. Вульгаризирующий. Насилующий природу (так говорит П., когда им овладевают землевладельческие настроения). Все делается массово. Масс-культура. Масс-все-на-свете.

Я понимаю, мы не должны отступать, должны взять под контроль и направить стихийное движение толп, словно ковбои в фильмах о Диком Западе. Трудиться ради этих людей, быть к ним терпимыми. Никогда не укроюсь в башне из слоновой кости, ничего не может быть отвратительнее, чем прятаться от жизни, которая тебя не устраивает. Но порой страшно подумать, с чем и как нужно бороться, если принимать жизнь всерьез.

Все это — пока разговоры. Возможно, я встречу человека, которого полюблю, выйду замуж, и все покажется иным, и мне станет все равно. Стану «маленькой миленькой женщиной». Перейду в стан врага.

Но сейчас я думаю и чувствую именно так. Что я принадлежу к некоей группе людей, призванной противостоять толпе. Я не знаю, сколько их и кто составляет эту группу, люди известные, ушедшие и живые, те, кто сражался за истинное, творил и создавал, писал настоящие картины; и никому, кроме меня, не известные, неспособные лгать, стремящиеся жить не праздно, быть гуманными и интеллигентными людьми. Да, именно так, как Ч.В., несмотря на его недостатки. Его недостаток.

Эти люди даже не всегда хорошие. У каждого из них могут быть свои слабости. Неразборчивость в связях. Запои. Они порой трусят. Любят деньги. Отсиживаются в башнях из слоновой кости. Но какая-то часть их души всегда вместе с нами.

С Немногими.

9 ноября

Я тщеславна. Я не одна из них. Я только хочу быть с ними. А это не одно и то же.

Разумеется, Калибан — не типичный «новый». Он безнадежно отстал от времени (например, проигрыватель он называет «граммофон»). Ему не хватает уверенности в себе. «Новые» же не испытывают комплекса неполноценности. Помню, П. как-то сказал, все они считают себя равными самым лучшим людям нашего общества, раз имеют телек и машину. Но в глубине души Калибан такой же, как они: эта ненависть ко всему не-обычному, желание подстричь всех под одну гребенку. И то, как он распоряжается своими деньгами. Ужасно. Зачем человеку так много денег, если он не знает, как их лучше использовать?

Мне больно думать о том, сколько денег он выиграл: о всех других вроде него.

Таких себялюбивых и злобных.

В тот день Ч.В. сказал: честный бедняк мало отличается от нувориша, только тем, что денег нет. Бедность заставляет человека гордиться своими достоинствами (и иметь их, чтобы было чем гордиться), видеть ценность каких-то иных, чем деньги, вещей. Когда такой человек вдруг разбогатеет, он не знает, что делать с этим богатством. Забывает о прежних своих достоинствах — впрочем, они никогда и не были истинными. Он полагает теперь, что главное достоинство — это делать и тратить деньги. Не может представить себе, что есть люди, для которых деньги — пустой звук, ничто. Что самые прекрасные в мире вещи имеют самостоятельное, не зависящее от денег значение.

Я не искренна. Все-таки хочется, чтоб у меня были деньги. Но я знаю, что это нехорошо. Я верю Ч.В. Не потому, что он говорит это; я вижу, понимаю, это действительно так, он почти совсем не думает о деньгах. Ему в обрез хватает на материалы, на жизнь, на короткие рабочие поездки раз в году, на то, чтобы сводить концы с концами. И есть десятки других: Питер, Билл Макдоналд, Штефан. Они живут вне мира денег. Если у них есть деньги, они их тратят. Если нет — обходятся без них.

Люди вроде Калибана не умеют распорядиться деньгами — головы на это не хватает. Достаточно сравнительно небольшой суммы, и они, эти «новые», начинают вести себя по-свински. Все эти ужасные людишки, которым жалко было денег, когда я собирала на Детский благотворительный фонд. Одного взгляда было достаточно, сразу можно было понять. В старых буржуазных семьях давали — неловко было отказывать, если к ним приставали. Интеллигенты давали или честно говорили, что не дадут. Не стыдились отказывать. А этим «новым» и денег жалко, и признаться в этом стыдно. Например, тот отвратительный тип в Хэмпстеде (вот уж точно один из этих), который заявил: «Я дам вам полдоллара, если докажете, что денежки не уплывут в чужой карман». Думал, что удачно сострил.

Я повернулась и ушла, а зря: незачем было делать оскорбленный вид, дети важнее. Так что потом внесла свои полкроны вместо него.

Но до сих пор мне противно о нем вспоминать.

Деньги ударили К. в голову. Будто он выпил целую бутылку виски, а пить не умеет. Единственное, что удерживало его в рамках порядочности, — бедность. Невозможность уехать из дому, уйти с работы.

Словно слепого посадили за руль машины — пусть ведет ее, как и куда ему заблагорассудится.

Закончу приятным: принес мне сегодня пластинку Баха. Я уже два раза ее прослушала. Калибан говорит, очень мило, но сам он недостаточно музыкален. Тем не менее сидел с подобающим выражением лица. Хочу прослушать еще раз те места, которые особенно понравились. Улягусь в постель, выключу свет, буду слушать музыку и постараюсь вообразить, что я — в студии Ч.В., он лежит на кушетке с закрытыми глазами и я вижу в полутьме его крючковатый нос и изрезанную морщинами щеку. Лежит словно каменное изваяние на собственном надгробье. Только ничего мертвого в нем нет.

Вот как бывает. Калибан опоздал с ужином. Я очень резко спросила, где это вы были? Он только посмотрел удивленно и ничего не ответил. Я сказала, мне показалось, вас очень долго не было.

Гротескная ситуация. Мне хотелось, чтобы он скорее пришел. Мне этого часто хочется. Так здесь одиноко.

10 ноября

Сегодня вечером мы поспорили из-за денег. Я заявила, что большую часть он должен раздать. Уговаривала его и стыдила, пыталась убедить раздать хоть какую-то часть. Но он ничему не верит. В этом-то вся беда. Как тот человек из Хэмпстеда, К. не верит, что те, кто собирает деньги по подписке, действительно используют их по назначению. Все ему кажутся бесчестными, все только и жаждут заполучить денежки и никогда с ними не расставаться.

Бессмысленно доказывать, что я знаю, куда идут эти деньги. Что никто их не прикарманивает. Он спрашивает: «Откуда это вам известно?» А я могу только ответить, что вполне уверена в этом. Тогда он усмехается, словно я — наивная девчонка и мне не дано правильно судить об этом. Я упрекнула его (не очень сердито), что он так и не отправил чек организации Движение за ядерное разоружение. Подначивала, чтобы он предъявил квитанцию. Он ответил, это был анонимный дар, он не оставил своего адреса. Чуть не сказала, вот выйду на волю, проверю. Еле удержалась. Не то возникла бы еще одна причина меня не отпустить. К. был весь красный, как в тот раз, когда наврал мне про письмо П. и М.

Тут дело даже не в недостатке щедрости, не в скупости. Я имею в виду (если забыть об абсурдности всего происходящего), что со мною он очень щедр. Не жалеет денег, тратит на меня сотни фунтов. Просто убивает своей готовностью исполнить любое желание. Засыпает конфетами, сигаретами, всякими вкусностями, цветами. Как-то вечером сказала, хорошо бы — французские духи. Просто в голову взбрело; правда, эта моя комната пропахла дезодорантом. Часто принимаю ванну, но все равно не чувствую себя достаточно чистой. И еще сказала, вот бы пойти и понюхать разные духи и самой выбрать то, что хочется. И утром он явился и принес четырнадцать флаконов французских духов. Обшарил все аптеки и парфюмерные лавки Луиса. Безумие. На сорок фунтов. Живу словно в сказках тысяча и одной ночи. Любимая жена в гареме. Но на самом-то деле мне не нужны никакие духи. Только свобода.

Если бы поместить у него на виду умирающего от голода ребенка и накормить и сделать так, чтобы ребенок здоровел и рос у него на глазах, уверена, он не пожалел бы на это денег. Но все, что за пределами привычного быта, где он не может сразу получить то, за что заплачено, кажется ему подозрительным. Он не верит, что может существовать иной мир, помимо того, в котором он существует, который видит воочию. По-настоящему это он — заключенный. Заключенный в своем собственном отвратительно узеньком сегодняшнем мирке.

12 ноября

Предпоследняя ночь. Не смею и думать об этом. Вдруг не удастся. Все последнее время напоминала ему о сроке. Но сейчас подумала, надо было не так, надо было напомнить неожиданно, вдруг. Сегодня мне пришло в голову устроить в последний вечер праздник. Сказать, что изменила к нему отношение, что хочу быть ему другом и по-дружески заботиться о нем в Лондоне.

Это даже не совсем не правда. Я испытываю по отношению к нему какое-то непонятное мне самой чувство ответственности. Он так часто вызывает к себе неприязнь, что естественно было бы всегда относиться к нему неприязненно. Однако это не так. Побеждает жалость, и я в самом деле хотела бы ему помочь. Думаю о тех, с кем могла бы его познакомить. Можно сводить его к приятелю Кэролайн (психиатру). Буду как Эмма и постараюсь устроить его брак, только более успешно. С какой-нибудь милой Гэрриет Смит. С ней он был бы спокойным, нормальным и счастливым.

Я знаю, надо быть сильной, надо быть готовой к тому, что он меня не отпустит. Все время твержу себе, есть лишь один шанс из ста, что он сдержит слово.

Но он должен его сдержать.

* * *

Ч.В.

Не видела его уже два месяца. Даже дольше. Ездила во Францию, в Испанию, потом домой. (Пробовала застать его в студии пару раз, но он весь сентябрь был в отъезде.) Прислал открытку в ответ на мои письма — и все.

Позвонила ему в первый же вечер, как вернулась к Кэролайн, спросила, можно ли зайти. Он ответил — завтра; у него народ.

Казалось, что он рад меня видеть. А я пыталась сделать вид, что мне все равно, как я выгляжу. На самом деле я очень старалась выглядеть получше.

Рассказывала ему о Франции и Испании, о картинах Гойи, о музее Тулуз-Лотрека в Альби и вообще обо всем. О Пирсе. Он слушал. Ничего не говорил о себе. А потом показал несколько картин из тех, что написал, когда был на Гебридах. И мне стало стыдно. Ведь никто из нас почти ничего не написал за лето. У нас и так было слишком много дела (слишком много лени!) — греться на солнце да глазеть на картины великих мастеров.

Я сказала (после того, как меня несло чуть ли не целый час), что-то я разговорилась.

Он ответил:

— Почему бы и нет?

Он оттирал кислотой ржавчину со старого железного колеса. Углядел его в какой-то лавке в Эдинбурге и привез с собой в Лондон. По ободу колеса шли странные тупые зубцы, и Ч.В. полагал, что оно — от старых церковных часов. Изящные конусообразные выпуклые спицы. Очень красиво.

Некоторое время мы молчали. Я стояла рядом с ним, опершись на верстак, смотрела, как он счищает ржавчину. Потом он сказал:

— Я скучал о вас.

Я ответила:

— Не может быть.

Он сказал:

— Вы — возмутитель спокойствия.

Я спросила (конем — его пешку!):

— А вы виделись с Антуанеттой?

— Нет, — ответил он, — я ведь, кажется, говорил, что выставил ее вон. — И посмотрел искоса. — Все еще возмущены?

Я покачала головой.

— Я прощен.

— Вы ни в чем не виноваты.

— Я все время думал о вас там, на Гебридах. Хотелось показывать вам все, что видел сам.

— А мне хотелось, чтобы вы были с нами в Испании.

Теперь все его внимание было обращено на зубцы: он отчищал их наждачной бумагой. Сказал:

— Оно очень старое. Смотрите, как изъедено. — Потом добавил, не изменив тона:

— По правде говоря, я решил, что хотел бы жениться на вас.

Я ничего не ответила. Глаз не могла поднять.

Он продолжал:

— Я просил вас прийти, когда я один, потому что много думал об этом. Я вдвое старше вас и должен бы справляться с такими вещами походя. Да и не в первый же раз… Нет, дайте мне закончить. Я решил прекратить эти встречи. Собирался сказать вам об этом, когда вы пришли. Я не могу позволить вам и дальше возмущать мое спокойствие. Поэтому вам больше не следует приходить сюда. Не думайте, что я обиняками прошу вас выйти за меня замуж. Я пытаюсь сделать это совершенно невозможным. Вы знаете, что я такое, знаете, что по возрасту я гожусь вам в отцы. Что я человек ненадежный. Да вы и не любите меня вовсе.

Я сказала, не могу это объяснить. Не найду нужного слова.

— Вот именно, — ответил он. Теперь он отмывал руки бензином. С равнодушным видом, словно хирург в клинике. — Поэтому я прошу вас оставить меня, чтобы я снова мог обрести спокойствие.

Я не отрываясь смотрела на его руки. Была потрясена.

Он сказал, в некоторых отношениях вы старше, чем я. Вы никого по-настоящему не любили. И — может быть — никогда не полюбите. Способность любить… Это не зависит от возраста. Становишься таким же, как в двадцать лет. Страдаешь, как двадцатилетний. Точно так же теряешь голову. Вам может показаться, что я сейчас рассуждаю вполне рационалистично. Это не так. Когда вы позвонили, я чуть в штаны не напустил от волнения. Я — влюбленный старик. Избитый комедийный персонаж. Совершенно вышедший из моды. Даже не смешной.

— Почему вы решили, что я никогда по-настоящему не полюблю?

Он ужасно долго оттирал бензином руки. Потом ответил:

— Я сказал «может быть».

— Мне ведь только двадцать.

— Маленький куст рябины — уже рябина, — ответил он. — Но я и правда сказал «может быть».

— И вы совсем не старый. Дело не в возрасте.

Он взглянул на меня — мне показалось, я причинила ему боль, — улыбнулся и сказал:

— Разумеется, вы хотите оставить мне хоть какую-то лазейку.

Мы пошли на кухню, приготовить кофе — кошмарная тесная кухонька, — и я подумала: все равно не смогла бы решиться жить здесь с ним, принять этот неустроенный быт. Неожиданный приступ злокачественной мещанской трусости.

Он сказал, стоя ко мне спиной:

— Пока вы не уехали, я думал, это всего лишь обычное увлечение. Во всяком случае, заставлял себя так думать. Поэтому и повел себя так. С этой вашей подружкой из Швеции. Чтобы освободиться. Забыть. Но мысли мои возвращались к вам. Снова и снова, по нарастающей. Словно где-то, в северной глуши, зимой, выходишь из дому в сад, ночью. Смотришь на юг. Снова и снова. Понимаете?

— Да.

— Мне нужны вы. Не просто то, другое, — и добавил:

— у вас иногда бывает такой взгляд. Совсем не детский.

— А какой?

— Взгляд женщины, какой вы когда-нибудь станете.

— Хорошей женщины?

— Много лучше, чем просто хорошей.

Не найду слов, чтобы объяснить, как он это сказал. Грустно, почти против воли. Нежно, но с какой-то горечью. И серьезно. Не поддразнивая. И вовсе не сухо, не холодно. Но как-то из самой глубины, из настоящего себя. Все то время, что мы разговаривали, я не поднимала головы. Но тут он заставил меня взглянуть на него, и мы встретились глазами. И в этот момент — я знаю — между нами что-то произошло. Я чувствовала, ощутила словно физическое соприкосновение… И все изменилось. Он высказал то, что думал, и я его поняла.

Он не отводил взгляда, так что мне стало неловко. А он все смотрел. Я попросила, пожалуйста, не смотрите так.

Он подошел, обнял меня за плечи и очень мягко повел к двери. И сказал:

— Ты очень хороша собой, иногда просто красива. Чувствуешь тонко, полна жизни и всяческих стремлений, стараешься быть со всеми искренней и честной. Тебе как-то удается сочетать юность и непосредственность с некоторой старомодностью и резонерством. Ты даже вполне сносно играешь в шахматы. Словом, мне очень хотелось бы иметь такую дочку. Может быть, поэтому ты так нужна была мне все это время.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №20  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:15 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
И он мягко вытолкнул меня за дверь, лицом к лестнице, чтобы я не могла на него посмотреть.

— Я не должен бы говорить тебе это, как бы у тебя голова не закружилась. И не оборачивайся, не то она может закружиться в буквальном смысле. Теперь иди. Он слегка сжал мои плечи. Поцеловал в затылок. И легонько толкнул. Я спустилась на две или три ступеньки и только тогда остановилась и обернулась. Он улыбался, но так печально.

Я сказала, пожалуйста, пусть это будет не очень надолго.

Он только головой покачал. Не знаю, что он хотел сказать. «Нет, не надолго» — или — «не нужно надеяться, что это не надолго». Может быть, он и сам этого не знал. Но выглядел очень печальным. Таким печальным.

Разумеется, я тоже выглядела печальной. Но на самом деле печали я не чувствовала. Во всяком случае, это была не та печаль, от которой болит душа, не та, которая овладевает тобой целиком. Пожалуй, мне даже было приятно. Свинство, но так оно и было. Я даже напевала по дороге домой. Было так романтично, так таинственно. Так хорошо жить.

Мне казалось: я уверена, что не люблю Ч.В. Я победила в этой игре.

Что же произошло потом?

Первые дня два я все думала, он позвонит, что у него это просто мимолетная прихоть. Потом испугалась, что не увижу его долго — месяцы, может, и годы. Это казалось до смешного нелепым. Ненужным. Невероятно глупым. Меня злила его слабость. Я решила, раз он такой, пусть катится.

открыть спойлер
Этого настроения хватило ненадолго. Я решила: решу, что все это к лучшему. Он прав. Лучше всего порвать окончательно. Сосредоточиться на работе. Быть практичной, деловой, серьезной, то есть совершенно на себя непохожей.

И все это время меня занимала мысль — а не люблю ли я его? Но ведь если столько сомнений, то вряд ли?

А теперь я должна написать, что чувствую сейчас. Потому что я снова изменилась. Я знаю. Чувствую.

* * *

Внешность. Я понимаю — идиотство иметь раз и навсегда определенные понятия о внешности. Испытывать волнение, когда целуешься с Пирсом. Быть не в силах отвести от него взгляд (конечно, когда он этого не видит, не то зазнается). Постоянно осознавать, до чего он красив. Словно прекрасно выполненный рисунок с уродливой натуры. Забываешь об уродстве. Я ведь знаю, этически и психологически Пирс уродлив, просто туп, скучен, фальшив.

Но даже в этом я очень изменилась.

Вспоминаю, как Ч.В. обнял меня за плечи.

Во мне живет какое-то гадкое любопытство. Я хочу сказать, Ч.В. знал столько женщин и он, наверное, очень опытен в постели.

Представляю себя с ним, и мне не противно. Как он обнимает меня. Нежно и уверенно. Интересно: все могу себе представить, кроме главного. И что это нужно делать всю жизнь.

Потом, это его несчастное пристрастие. Чувствую, из-за этого он может меня когда-нибудь предать. А я всегда представляла себе брак как увлекательную авантюру: двое юных ровесников отправляются в путь, вместе совершая открытия, вместе становясь все более зрелыми, взрослыми. А ему — что я ему могу рассказать, чем помочь? Помогать и рассказывать тут мог бы только он.

Я так мало видела и знаю. Понимаю, Ч.В. во многом представляет идеал человека. С его умением распознать, что поистине важно, независимостью, нежеланием быть и поступать как все. С его исключительностью. Мне нужен человек, обладающий именно этими качествами. Но их нет ни у кого, кроме Ч.В. Из тех, кого я знаю. В училище есть ребята, которые — на первый взгляд — отличаются теми же свойствами. Но ведь они все — мои ровесники. А в нашем возрасте не так уж трудно быть откровенными друг с другом и посылать условности куда подальше.

Как-то раз мне пришло в голову, а не уловка ли это? Как жертва фигуры в шахматах. А вдруг бы — уже на лестнице — я обернулась и сказала, поступайте со мной как хотите, только не прогоняйте?

Нет. Такое о нем даже подумать невозможно.

Что значит — время. Года два назад я и предположить не могла бы, что способна влюбиться в человека настолько старше меня. В Ледимонте я всегда ратовала за возрастное равенство. Помню, что чуть ли не больше всех возмущалась, когда Сюзан Гриллет вышла замуж за Безобразного Баронета, чуть не втрое старше нее. Мы с Минни (глядя на М. и П.) часто рассуждали о том, что нельзя влюбляться в мужчин, способных «по-отечески» относиться к своим женам (отношения между П. и М.), тем более выходить замуж за тех, кто тебе в отцы годится. Теперь я настроена совершенно иначе. Я думаю, мне нужен человек много старше, потому что своих ровесников я просто вижу насквозь. Кроме того, я не думаю, что Ч.В. способен относиться к своей жене по-отечески.

Все это бессмысленно. Могу всю ночь приводить доводы «за» и «против».

Я — Эмма. Не такая уж неопытная девочка, но еще не взрослая женщина. И та же проблема: кто тот единственный «он»? Калибан — мистер Элтон. Пирс — Фрэнк Черчилль. Нет сомнения, Ч.В. вовсе не мистер Вестон (еще одно несоответствие имен!), но можно ли считать, что он — мистер Найтли?

Разумеется, и образ жизни Ч.В., и его взгляды за-ставили бы мистера Найтли в гробу перевернуться. Но мистер Найтли ни в чем не мог бы сфальшивить. Потому что не был снобом и ненавидел претенциозность и эгоцентризм.

Кроме того, каждый из них носит имя, которое я терпеть не могу. Один — Джордж, другой — Чарлз. Нет ли здесь потаенного смысла?

18 ноября

Не ем целых пять дней. Только немного воды. Он приносит еду, но я не взяла в рот ни крошки.

Завтра снова начну есть.

Полчаса назад поднялась со стула и вдруг почувствовала, что теряю сознание. Пришлось снова сесть. До этого момента я чувствовала себя не так уж плохо. Только немножко болел живот и слабость во всем теле. Но эта дурнота — совсем другое дело.

Не желаю умирать из-за этого подонка.

Совершенно не чувствовала голода — до того полна была ненависти к нему.

Отвратительная жестокость.

Злобная трусость.

Эгоизм.

Калибанство.

19 ноября

Все это время не хотела ничего писать. Иногда возникало желание взяться за дневник. Потом казалось — это слабость. Согласие принять все, что происходит. Ведь я чувствую: как только запишу что-то, сразу перекипаю, успокаиваюсь. Но сейчас мне кажется, необходимо все записать. Как протокол.

Потому что он это сделал.

Гадость.

* * *

Если и существовали между нами отношения, хоть в чем-то напоминающие дружеские, какая-то человечность, доброе расположение — от всего этого не осталось и следа.

Отныне мы — враги. Я и он. Он наговорил такого, что ясно — он тоже меня ненавидит.

Ему ненавистно само мое существование. В этом все дело.

Может быть, он и сам еще не полностью осознал это, потому что сейчас он со мной — воплощенная любезность. Но это время не за горами. Однажды утром он проснется и скажет себе: «Я ее ненавижу».

Отвратительно.

Когда пришла в себя после хлороформа, я обнаружила, что лежу в постели. На мне были трусики и лифчик, все остальное он с меня снял.

Я была в ярости. Сначала. Просто обезумела от отвращения. Представила его огромные противные руки, беспрепятственно шарящие по моему телу. Как он снимает с меня чулки. Гадость.

Потом подумала о том, что он мог со мной сделать. И не сделал. Решила, что не стану устраивать скандал.

Но — молчать.

Ведь скандалить, кричать на кого-то означает, что есть еще какой-то контакт.

С тех пор мне в голову пришли еще две вещи.

Первое: он нелеп и странен настолько, что мог раздеть меня, вовсе и не думая ни о чем таком, в силу ему одному известных представлений о том, что «подобает», а что «не подобает» делать. Может быть, он просто думал, что «не подобает» лежать в постели одетой.

А может быть, он хотел мне напомнить. О том, что он мог бы сделать со мной, но не сделал. О своем благородстве. С этим я могу согласиться. Мне действительно повезло.

Только от этого мне еще страшнее. Почему он ничего не сделал? Что он такое на самом деле?

Между нами теперь — глубокая пропасть. О наведении мостов и речи быть не может.

Теперь он говорит, что отпустит меня только через четыре недели. Болтовня. Не верю ни одному слову. Предупредила, что постараюсь его убить. И могла бы. Не задумываясь. Ни на секунду.

* * *

Понимаю, как я была не права. Слепа.

Продалась Калибану, как уличная девка. Позволила ему тратить на меня столько денег. И хотя сама себя убеждала, что это только справедливо, это вовсе не так. Я все-таки испытывала чувство благодарности, из-за этого старалась относиться к нему получше. Даже когда дразнила, шипела, даже когда смеялась над ним. Даже когда швырялась его драгоценными тарелками. Ведь все это доказывало: он что-то для меня значит. А надо было показать ему, что он для меня не существует. Теперь так и будет. Сплошной лед.

Заморожу его до смерти.

Он во всем — слабее меня. Его единственное преимущество — то, что он держит меня здесь. Только в этом его власть надо мной. Он ничего не умеет делать лучше, чем я. Ни вести себя, ни разговаривать. Он гораздо хуже. Настоящий старик-водяной. От него не избавишься, если не стряхнешь со спины.

Силой.

Вот сижу здесь и думаю о Боге. Кажется, я больше не верю в Бога. Дело не только во мне. Я думаю обо всех, кто вынужден был вот так жить во время войны. Об Анне Франк и множестве таких, как она. И еще о далеком прошлом. Об истории. И я чувствую, знаю: Бог не вмешивается. Позволяет нам страдать. Если молишь о свободе, тебе может стать полегче уже просто потому, что молишься, или потому, что обстоятельства так складываются: приносят свободу. Но Бог не слышит. Не может. В Нем нет ничего человеческого, у Него — ни слуха, ни зрения, ни жалости или стремления помочь. Я думаю, может быть, Бог и создал мир и основные законы эволюции материи. Но Он не может заботиться о каждом из нас. Он так все и задумал: какие-то люди радостны, другие печальны, одним везет, другим — нет. Кто печалится, кто радуется — Ему неизвестно, да и неинтересно. Так что на самом деле Бога не существует.

В последние дни чувствую, что утратила веру. Странное ощущение, будто стала чище, мысли прояснились, ушла слепота. Все-таки верю в некоего Бога. Но Он такой недосягаемый, холодный, расчетливый. Понимаю: нужно нам всем жить так, будто Бога нет. Молитвы, поклонение, песнопения — все это бесполезная ерунда.

Пытаюсь объяснить, почему отказываюсь от собственных принципов (от несовершения насилия). Я не отказываюсь. Только вижу — иногда приходится их нарушать, просто чтобы выжить. Бессмысленно доверяться везению, Провидению или верить, что Бог будет к тебе милостив. Нужно действовать самой, бороться за свою жизнь.

В небесах — пусто. Чистые, прекрасные, но совершенно пустые небеса.

Нельзя же представить себе, чтобы архитекторы и строители жили во всех тех домах, которые они создали. Это было бы невозможно. Все это настолько очевидно, как я раньше не догадалась! Бог должен быть, но Он не может знать о нас ничего.

* * *

(Вечер.)

Целый день вела себя с ним отвратительно. Он несколько раз пытался заговорить, но я заставляла его замолчать. Не хочу ли я, чтобы он принес мне что-нибудь? — Ничего не хочу. Я — пленница. Если дадите мне есть, буду есть, чтобы не умереть с голоду. Отныне наши отношения — отношения заключенного и тюремщика, и не более того. Теперь оставьте меня в покое.

К счастью, у меня здесь много книг. Он постоянно приносит еду и сигареты. Если не принесет — просить не стану. Это все, что мне нужно.

Он — нелюдь, пустое пространство, заключенное в человеческую оболочку.

20 ноября

Скоро он пожалеет, что вообще когда-то обратил на меня внимание. Сегодня принес на обед бобы. Я читала, сидя на кровати. Он постоял и направился к двери. Я подскочила к столу, схватила тарелку и швырнула в него. Терпеть не могу бобы, и он прекрасно это знает. Просто ему было лень. Я вовсе не рассердилась. Только сделала вид. Он стоял потупившись, всегда свежую рубашку и безупречно отглаженный пиджак украшали кусочки еды и противный красный соус. Я крикнула, не желаю обедать! И повернулась спиной.

Весь день питалась шоколадом. К. не появился до ужина. Принес икру, осетрину, жареного цыпленка (он покупает их где-то в готовом виде) — мои любимые блюда и еще множество вкусностей, которые я люблю, подлый хитрец. Подлость не в том, что он их покупает, а в том, что я не могу не чувствовать благодарности за это (конечно, я не сказала ему, что благодарна, но больше не была с ним резка). Кроме того, он приносит все это с таким покорным видом, с таким умоляющим выражением лица («пожалуйста, не стоит благодарности, я этого совершенно не заслуживаю»). Когда он накрывал на стол к ужину, я чуть не фыркнула от смеха. Ужасно. Захотелось броситься навзничь на кровать и кричать. Он остается верен себе. А я — взаперти, и выхода нет.

Здесь в подвале мои решения меняются с невероятной быстротой. В некий момент я полна решимости поступить именно так, а не иначе. Через час — поступаю именно иначе, а не так.

Бесполезно. Я не умею ненавидеть. Такое впечатление, что во мне ежедневно вырабатывается определенное количество доброты и благожелательности и им нужен выход. Если я их удерживаю в себе, они силком вырываются наружу.

Я вовсе не была мила с ним. Не хочу и не буду. Но приходится бороться с собой, чтобы не вести себя нормально (не говорить «спасибо, все было очень вкусно»). Я так ничего и не сказала. Когда он спросил: «Вам больше ничего не нужно?» (словно дворецкий), я ответила: «Нет. Вы можете быть свободны». И отвернулась. Если бы он видел мое лицо, с ним мог случиться удар: я улыбалась. А когда он закрыл дверь, я не могла удержаться от смеха. Ничего не могла с собой поделать. Истерика.

Последние дни занимаюсь бог знает чем. Подолгу смотрю на себя в зеркало. Иногда кажусь себе нереальной, словно передо мной вовсе не мое отражение. Приходится отводить взгляд. Разглядываю свое лицо, глаза. Пытаюсь разобраться, о чем они говорят. Что я такое. Почему — здесь.

Я так одинока. Мне нужно иногда хоть бросить взгляд на лицо мыслящего человека.

Надеюсь, всякий, кто посидел, как я, взаперти, меня поймет. Начинаешь осознавать себя, свое существование, как никогда раньше. В обычной жизни так много себя отдаешь другим, столь многое в себе подавляешь. Рассматриваю свое лицо, слежу за мимикой, словно гляжу на кого-то другого. Пытаюсь сама себя переглядеть (как в гляделки).

Общаюсь с собой.

Иногда чувствую себя какой-то зачарованной, приходится показывать себе язык и строить гримасы, чтобы выбраться из этого состояния.

Сижу здесь, под землей, в абсолютной тишине, в компании с собственным отражением, и словно погружаюсь в таинственное небытие.

В транс.

21 ноября

Глубокая ночь. Не могу спать.

Ненавижу себя.

Чуть не стала убийцей.

Никогда не смогу быть прежней.

Трудно писать. Связаны руки. Еле содрала кляп.

Все началось за обедом. Поняла, что придется пересиливать себя, чтобы не обращаться с ним по-хорошему. Чувствовала — мне необходимо с кем-то говорить. Хотя бы с ним. Все-таки — человеческое существо. Когда после обеда он ушел — чуть не позвала его обратно. То, что я теперь чувствовала, разительно отличалось от того, что я решила чувствовать два дня назад. Так что я приняла новое решение. Здесь, внизу, я никогда не смогу его ударить. Все время слежу за ним (с этой точки зрения) — он никогда не поворачивается ко мне спиной. Кроме того — нечем. Так что я подумала — надо как-то попасть наверх и что-нибудь отыскать, какое-то орудие. Кое-что придумала.

Боялась, что иначе, как всегда, попаду в собственную ловушку: начну его жалеть.

Так что за ужином была с ним чуть-чуть подобрее и сказала, что мне нужно принять ванну (что вполне соответствовало действительности). Он ушел, вернулся, и мы пошли наверх. И там, словно знамение, словно специально для меня, лежал небольшой топор. На подоконнике, рядом со входом в кухню. Видимо, К. рубил дрова у крыльца и забыл убрать топор. Я же теперь всегда внизу, наверху не бываю.

Мы вошли в дом слишком быстро, я ничего не успела сделать.

Но лежа в ванне, я обдумывала, как быть. Решила: это необходимо. Нужно схватить топор и ударить. Тупым концом. Оглушить. Ни малейшего представления, куда лучше всего ударить или с какой силой, у меня не было.

Потом попросила сразу отвести меня обратно. Когда мы выходили в кухонную дверь, я уронила свои купальные вещички, тальк и прочее, и встала в сторону, ближе к окну, будто бы взглянуть, куда они покатились. А он наклонился — как я того и хотела — и принялся подбирать их с земли. Я нисколько не волновалась, взяла топор очень осторожно, даже не поцарапалась, и нацелилась тупым концом. И тут… Будто очнулась от скверного сна. Я должна была его ударить — и не могла, и все-таки должна была ударить.

Он стал выпрямляться (все это произошло в одно мгновенье), и тут я его ударила. Но он повернулся, и удар пришелся сбоку. Или был недостаточно сильным. Словом, ударила я уже в совершенной панике. Запаниковала буквально в последний момент. К. упал на бок, но я знала, он не оглушен — он так и не выпустил меня, крепко держал, и я поняла, что, если я его не убью, он убьет меня. Ударила снова, но он закрыл голову рукой и тут же ударил меня ногами, и я упала.

Это было невыразимо страшно. Мы оба извивались на земле, тяжело дыша. Словно звери. И вдруг я увидела, как это все — ну, не знаю — недостойно, что ли, некрасиво. Как валяющаяся на земле статуя. Как тучная женщина, неловко встающая с травы.

Мы поднялись, он грубо протолкнул меня в дверь, ни на минуту не отпуская. И все. У меня было странное ощущение, что он чувствует то же самое: отвращение.

Я подумала: может быть, кто-то слышал? Хоть я и не могла крикнуть (из-за кляпа). Но было очень ветрено. Мокро и холодно. Вряд ли кто-нибудь мог гулять в такую погоду.

Легла в постель. Плакать перестала довольно быстро. Долго лежала в темноте и думала.

22 ноября

Мне очень стыдно. Так уронить себя.

Много думаю. Пришла к целому ряду решений.

Насилие, применение силы — это дурно. Если я прибегаю к насилию, я опускаюсь до его уровня. Это означает, что я больше не верю в силу разума, сострадания и человечности. Что я способна помогать несчастным только потому, что это тешит мое тщеславие, вовсе не из истинного сострадания. Вспоминала Ледимонт и девочек, которых там опекала. Сэлли Мэрджисон, например. Опекала ее, просто чтобы доказать сестрам-воспитательницам, что я умнее их. Что Сэлли для меня сделает то, чего для них не сделает никогда. Разумеется, помогала Дональду и Пирсу (Пирса тоже опекала до некоторой степени). Но они оба — весьма привлекательные молодые люди. Наверняка были и есть сотни других, нуждающихся в помощи, в сострадании и сочувствии гораздо больше, чем эти двое. Тем не менее большинство девчонок прямо из рук рвали бы возможность поопекать именно их.

С Калибаном у меня слишком скоро опустились руки. Нужно выработать к нему совершенно иное отношение. Принцип «заключенный — тюремщик» — глупость. Нужно перестать шипеть. Молчать, когда он меня раздражает. Относиться к нему как к человеку, нуждающемуся в понимании и сочувствии. Пытаться продолжать занятия по искусству. Научить его понимать. Не только произведения искусства.

Единственный способ действовать — это поступать должным образом. ДОЛЖНЫМ ОБРАЗОМ не в том смысле, как это понималось в Ледимонте. А так, как сама считаю правильным поступать. По-своему.

Я считаю себя человеком нравственным и не стыжусь этого. И не допущу, чтобы Калибан сделал из меня безнравственное существо. Даже если он все это вполне заслужил: и мою ненависть, и ожесточение, и даже удар топором.

(Позже.)

Была с ним вполне мила. То есть не была такой злой кошкой, как все последнее время. Как только он пришел, уговорила его дать мне осмотреть рану на голове. Протерла ссадину деттолом. Он нервничает. Вздрагивает от страха. Перестал мне доверять. Мне вовсе не следовало доводить его до такого состояния.

Но все это очень трудно. Когда я веду себя по-свински, у него такое жалостное выражение лица, ему так себя жалко, что я становлюсь сама себе противна. Но когда я обращаюсь с ним по-хорошему, в его голосе и манере поведения появляется такое самодовольство (едва брезжит: он очень осторожен, сама деликатность, и — разумеется — никаких упреков по поводу вчерашнего), что мне снова хочется его злить, дразнить, надавать пощечин.

Я словно канатоходец. Оступишься…

Но атмосфера очистилась.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №21  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:16 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
* * *

(Ночь.)

После ужина пыталась объяснить К., что следует искать в абстрактном искусстве. Безнадежно. Бедняга вбил себе в башку, что писать картины — значит просто баловаться карандашом или кистью, пока не добьешься фотографического сходства (поэтому он и не может понять, почему я не «стираю»). Он считает, что создавать замечательные бессюжетные композиции (как у Бена Никольсона) как-то аморально. К. говорит: «Я вижу, получается красивый узор». Но он ни за что не соглашается считать этот «красивый узор» произведением искусства. Дело в том, что для него некоторые слова приобретают некий странный, тайный смысл, иное звучание. Все, что имеет отношение к искусству, приводит его в смущение (и даже, кажется, оказывает какое-то гипнотическое воздействие). Искусство вообще несколько аморально. Он знает, что великие произведения искусства — велики, но «великое» — значит запертое в музеях и рассуждают о нем только ради показухи. Живое искусство, современные художники и их картины его шокируют. Невозможно говорить с ним об этом: самое слово «искусство» явно вызывает в его мозгу целую череду греховных помыслов.

Очень хотелось бы знать, много ли на свете таких, как он. Разумеется, я знаю, огромное большинство, особенно эти «новые», вообще искусство ни в грош не ставят. Но из-за чего? Из-за того же, что К.? Или им просто все равно? Я хочу сказать, оно у них просто скуку вызывает (и совсем не нужно, «не может пригодиться в жизни») или втайне шокирует и заставляет недоумевать, так что они вынуждены притворяться, что им скучно?

23 ноября

Только что закончила «В субботу вечером, в воскресенье утром». Книга меня потрясла. Сама по себе. И из-за того, где я ее прочла.

Потрясена и возмущена. Так же как в прошлом году, когда прочла «Путь наверх».

Я понимаю, они все очень умные и талантливые, и, наверное, замечательно, когда можешь писать как Алан Силлитоу. Точно, без фальши. Говоря именно то, что хочешь сказать. Если бы он был художником, было бы чудесно (как Джон Брэтби, даже лучше), он смог бы запечатлеть на холсте Ноттингем, и как здорово это смотрелось бы в красках! Он так живописно все это изобразил бы, все, что видел. Все бы восхищались. А когда пишешь книгу, недостаточно хорошо писать (выбирать точные слова и т. п.), чтобы быть хорошим писателем. Мне, например, кажется, «В субботу вечером, в воскресенье утром» — отвратительная книга. Артур Ситон — отвратителен. И самое отвратительное то, что Алан Силлитоу не показывает, как ему самому отвратителен его молодой герой. Мне кажется, на самом деле эти писатели считают своих героев прекрасными молодыми людьми.

открыть спойлер
Мне ужасно не нравится, что Артуру Ситону совершенно безразлично, что делается за пределами его собственного крохотного мирка. Он низок, узколоб, эгоистичен и жесток. А оттого, что дерзок, терпеть не может свою работу и пользуется успехом у женщин, все должны считать его человеком, полным жизни и энергии.

Единственное, что мне по душе, это ощущение, что есть в нем хорошее, только бы до этого хорошего докопаться, развить, как-то использовать.

Погруженность этих людей в самих себя. Безразличие к тому, что творится в мире. В жизни.

Их тяжкое положение. Безысходность. Словно в глухом темном ящике.

Возможно, Алан Силлитоу хотел осудить общество, порождающее таких людей. Но у него это недостаточно четко выражено.

Я знаю, что с ним произошло: он влюбился в то, что изображает. Начал изображать все как есть, писать об уродливом, потом увлекся, уродливое его захватило, и он смошенничал. Приукрасил.

Еще книга меня потрясла из-за Калибана. Я увидела, что в К. есть что-то от Артура Ситона, только в нем это все перевернуто с ног на голову. То есть я хочу сказать, что он точно так же ненавидит все непривычное и всех, кто не такой, как он. Он так же эгоистичен, только его эгоизм какой-то нечестный: К. считает, что все виноваты в том, как он живет, и это дает ему право с чистой совестью заботиться только о самом себе. И так же, как Ситон, он упрям.

Книга потрясла меня еще потому, что я подумала — теперь все, кроме нас (да и мы тоже не без греха), так же эгоистичны и жестоки, только у одних эгоизм и жестокость робки, глубоко запрятаны и принимают извращенные формы, а у других вполне очевидны, грубо и резко выражены. Религиозность — при последнем издыхании. Ничто не может остановить этих «новых», они распространяются, набирают силу и скоро поглотят нас всех, словно трясина.

Нет. Этого не случится. Потому что есть такие, как Дэйвид. Такие, как Алан Силлитоу (на обложке сказано, что он — сын рабочего). Я хочу сказать, что интеллигентные «новые» люди всегда будут восставать против серости и переходить на нашу сторону. «Новые» саморазрушаются из-за собственной тупости. Они выталкивают интеллигентных прочь из своей среды. Особенно молодых. Ведь нам нужно иное. Не деньги. Не возможность угнаться за соседями и быть как все.

А это значит — борьба. Как в осажденном городе. Мы окружены. И нужно держаться изо всех сил.

Борьба между Калибаном и мной. Он — представитель «новых», я — «Немногих».

Я должна сражаться своим оружием. Не его. Не могу пустить в ход эгоизм, жестокость, досаду и неприязнь.

К. гораздо хуже, чем Артур Ситон.

Если Артур Ситон увидит современную скульптуру и она не придется ему по вкусу, он разобьет ее вдребезги. А Калибан закроет ее брезентом. Не знаю, что хуже. Только думаю, что второе.

24 ноября

Отчаянно хочу вырваться отсюда. Не дает облегчения ни рисование, ни музыка, ни чтение. Жгучая, жгучая необходимость (наверное, у всех узников так) видеть других людей. Калибан всего лишь полуличность, даже в самые удачные моменты. Мне хочется видеть десятки, сотни незнакомых лиц. Как в зной, испытывая жажду, пить стакан за стаканом холодную воду. Именно так. Когда-то читала, что человек может вынести не больше десяти лет в заключении. И не больше года — в одиночном.

Просто невозможно представить, что такое — заключение, пока не испытаешь на себе. Думаешь, ну, будет масса времени читать, размышлять, все не так страшно. Но это так страшно. Замедляется время. Даю голову на отсечение, все часы в мире отстали на целую вечность, с тех пор как я очутилась здесь.

Не следует жаловаться. У меня роскошная тюрьма.

Но эта его скотская низость с газетами, радио и т. п. Я никогда не увлекалась чтением газет или слушанием последних известий по радио. Но быть абсолютно изолированной от всего… Так странно. Чувствую, что совершенно теряю ориентацию.

Часами лежу и придумываю, как бы сбежать.

Без конца.

25 ноября (День.)

Утром разговаривала с К. Заставила его позировать. Потом спросила, чего же он все-таки от меня хочет. Чтобы я стала его любовницей? Но он был шокирован. Ответил, что это запросто может купить в Лондоне. Очень сильно покраснел.

Я сказала, что он словно китайская шкатулка. Так оно и есть.

Глубже других запрятанная шкатулочка — это то, что я должна его полюбить. Во всех смыслах. Душой и телом. Уважать его, преклоняться. Это так абсолютно невозможно, даже если бы удалось преодолеть физическое отвращение. Смогу ли я смотреть на него иначе чем сверху вниз?

Бьется лбом в стену.

Не хочу умирать. Чувствую в себе готовность вы-стоять. Всегда буду хотеть жить. И выживу.

26 ноября

Единственная необычная черта в нем — то, как он меня любит. «Новые» не способны ничего любить так, как любит он. Слепо. Абсолютно. Как Данте — Беатриче.

Наслаждается своей безответной ко мне любовью. Думаю, то же испытывал и Данте. Грустить, зная, что все безнадежно, и из печального опыта извлекать материал для творчества.

Впрочем, Калибан из этого опыта ничего извлечь не способен. Кроме жалкого довольства самим собой.

Люди, не способные ничего создавать. Ненавижу.

* * *

Как я боялась смерти в первые дни здесь. Не хочу умирать. Все время думаю о будущем. Отчаянно хочется знать, что готовит мне жизнь. Что со мной случится, что из меня выйдет, какой я стану — через пять лет, через десять, через тридцать. За кого выйду замуж, где буду жить, где побываю, что узнаю. А дети? И это не просто эгоистическое любопытство. Я живу в такое время — самый неудачный для смерти момент за всю историю человечества. Полеты в космос, наука, весь мир просыпается и тянется вперед и вверх. Начинается новый век. Я знаю, он полон опасностей. Но чудесно жить в этом новом веке.

Это — мой век. И я его люблю.

* * *

Сегодня меня одолевают мысли. Одна такая: человек нетворческий плюс возможность творить равняется человеку плохому.

Другая: попытка его убить означала, что я нарушила собственные принципы. Кто-нибудь может сказать: это не падение, это лишь капля в море, это не имеет большого значения. Но все зло в мире составляется из таких малых капель. Глупо говорить о незначительности этих малых капель. Капли в море и океан — это одно и то же.

* * *

Представляла себе (и не в первый раз), что живу вместе с Ч.В. Он мне неверен, он уходит от меня, он циничен со мной и жесток. Я в отчаянии. В этих снах наяву секс почти не имеет места. Просто мы живем вместе. В довольно романтичной обстановке. Северные ландшафты, море и острова. Белые домики. Иногда — Средиземноморье. Мы вместе и очень близки духовно. А детали — глупейшие, все из модных журналов. Но духовная близость существует. На самом деле. И ситуации, которые я воображаю (когда он меня бросает), вполне реальны. То есть я хочу сказать, мне в самом деле больно думать об этом.

* * *

Иногда я готова совершенно впасть в отчаяние. Ведь никто-никто не знает, что я еще жива. Меня считают мертвой, утратили надежду, примирились с этой мыслью. Это так, никуда от этого не денешься. Это — настоящее. А я сижу здесь, на кровати, и представляю себе будущее: как я поглощена любовью к некоему человеку; я знаю — я ничего не могу делать вполовину, не могу любить вполовину, я чувствую — меня переполняет любовь, и я готова отдать все — сердце, душу и тело — какому-нибудь цинику вроде Ч.В. Который меня предаст. Предчувствую это. В этих снах наяву о жизни с ним сначала все полно нежности и благоразумия, но я знаю, на самом деле так быть не может. Будет страсть и неистовство. Ревность. Отчаяние. Горечь. Что-то во мне погибнет. В нем тоже.

Если он любит меня по-настоящему, как мог он меня прогнать?

Если он любит меня по-настоящему, мог ли он меня не прогнать?

27 ноября

Полночь.

Мне никогда не удастся бежать. Я должна должна должна что-то сделать. Ощущение такое, что я в самых недрах земли, в самом ее сердце. И тяжесть планеты всей своей силой давит на эту тесную коробку. Коробка становится все меньше меньше меньше. Я чувствую, как она съеживается.

Иногда так хочется кричать. До хрипоты. До смерти.

Невозможно писать об этом. Не хватает слов.

Всепоглощающее отчаяние.

* * *

Весь день так. Бесконечная тягучая паника. Замедленное время.

О чем он думал, когда впервые привез меня сюда? Что-то не получилось, пошло не так, как он задумал. Я веду себя иначе, чем девушка его мечты. Я оказалась котом в мешке.

Может быть, он поэтому меня не отпускает? Ждет, пока появится Миранда его мечты?

Может быть, мне надо ею стать? Обвить его шею руками, поцеловать? Хвалить его, гладить по головке, ласкать, восхищаться? И целовать?

Я вовсе не то имела в виду. Но написала и задумалась.

Может быть, и в самом деле я должна его целовать. И более того. Пойти на близость с ним. Чтобы снять отвратительные чары с Волшебного Принца.

Напишу одну фразу и сижу целый час, размышляю, прежде чем написать следующую.

Нужно сделать так, чтобы он почувствовал: я растрогана его благородством, преданностью и т. д. и т. п…

Это невероятно.

Ему придется как-то реагировать.

Уверена, я смогу заставить себя. Во всяком случае, он очень опрятен. Пахнет дорогим мылом. Ничем другим.

Завтра решу. Утро вечера мудренее.

28 ноября

Сегодня я приняла страшно важное решение.

Представила себя в постели с К.

Просто поцеловать его ни к чему не приведет. Нужен какой-то страшный шок, потрясение, которое заставит его отпустить меня. Ведь никто не может держать в заключении того, кто отдал ему себя.

Я буду целиком в его власти. Не смогу обратиться в полицию. Единственным моим желанием будет скрыть, замять все, что произошло.

Это же очевидно. Бросается в глаза.

Как своевременная жертва ферзя.

Как в рисунке. Нельзя колебаться, ведя линию. Смелость и есть линия.

Я все как следует продумала. Конечно, хорошо бы знать побольше о мужчинах. Хорошо бы все знать самой, а не из книг и рассказов, которые и понимаешь-то лишь наполовину. Но я решила позволить ему зайти довольно далеко. Но не до конца. Лечь со мной в постель, ласкать… Скажу ему, что сейчас не время, что у меня как раз лунный период, если он попытается зайти слишком далеко. Мне кажется, он будет так потрясен, что я смогу заставить его послушаться. Ну, я хочу сказать, это ведь я буду его соблазнять. Я понимаю, девяносто девять мужчин из ста в таких ситуациях неуправляемы, и это ужасный риск, но Калибан, мне кажется, как раз сотый. Он остановится, если я попрошу.

Но даже если дойдет до этого. Даже если не остановится. Я все равно рискну.

Две причины. Одна — нужно заставить его меня отпустить. Вторая — во мне самой. Я же сама записала 7 ноября: «Люблю жизнь взахлеб. Люблю все, что противоположно пассивному наблюдательству, омертвению души». Но разве я живу взахлеб? Сижу и наблюдаю. И не только здесь. С Ч.В. тоже.

Все эти разговоры сестер-воспитательниц о том, что «следует беречь себя для будущего спутника жизни». Я всегда смеялась над этим. И все же всегда что-то меня удерживало.

Собственное тело.

Нужно побороть в себе эту трусость.

Охватывает какое-то странное отчаяние. Говорю себе: что-то должно случиться. Но ничего не случится, если я сама ничего не буду делать.

Нужно действовать.

Еще я записала (когда пишешь, скрытый смысл выявляется и вопиет: читаешь, и ощущение такое, что до сих пор была глуха): «Я должна сражаться своим оружием. Не его. Не могу пустить в ход эгоизм, жестокость, досаду и неприязнь».

Значит, мое оружие — великодушие (отдаю себя) и нежность (придется целовать это отвратительное существо), и НЕ-досада (я ведь делаю то, что делаю, совершенно добровольно), и прощение (он ничего с собой поделать не может).

Даже если ребенок. Его ребенок. Все что угодно. Ради свободы.

Чем дольше думаю об этом, тем яснее мне видно — это единственный выход.

Какая-то тайна все же существует. Не может быть, чтобы он не испытывал ко мне физического влечения.

Может быть, он «никуда не годится» как мужчина?

Что бы то ни было, это должно выясниться.

Будем знать, на каком мы свете.

* * *

В последние дни почти не пишу о Ч.В. Но много думаю о нем. Начинаю и заканчиваю каждый день тем, что смотрю на его картину. Рождается какая-то ненависть к этой незнакомой женщине, его натурщице. Наверняка она была его любовницей. Может быть, это его первая жена? Спрошу у него, когда выйду отсюда.

Потому что самое первое, что я собираюсь сделать, самое нужное, настоящее дело — после того, как побываю дома, увижу родных, — будет пойти к нему. Сказать ему, что постоянно думала о нем. Что он — самый главный человек в моей жизни. Самый настоящий. Что я ревную его ко всем женщинам, которых он когда-либо обнимал. Но теперь начинаю понимать: это потому, что я еще не знаю, что такое любовь. Я — Эмма, с ее глупенькими ужасно умными теориями о любви и браке, а любовь приходит к нам по-разному, в разных обличьях, в разных одеждах, и, может быть, нужно очень много времени, чтобы понять, принять и называть ее по имени.

Может быть, он будет со мной холоден и сух. Скажет, я слишком молода, он никогда по-настоящему не принимал меня всерьез, и еще тысячу гадостей. Но мне не страшно. Я рискну.

А может быть, у него роман с кем-то, самый пик.

А я скажу, я пришла, потому что больше не уверена, что не люблю вас.

Я скажу, человек, который противен мне до глубины души, видел меня обнаженной. Я очень низко пала.

И я позволю ему все.

Но все равно я бы не вынесла, если бы он изменил мне с какой-то другой женщиной. Свел все к постели. Во мне все увяло бы, умерло, если бы это случилось.

Я понимаю — это несовременно.

Но это — как я на самом деле чувствую.

Постель, секс — это не главное. Главное — любовь.

Сегодня решила попросить Калибана отправить письмо Ч.В. Сумасбродство. Разумеется, он откажет. Станет ревновать. Но мне так хочется взбежать по лестнице и толчком отворить дверь в студию и увидеть, как он повернется от верстака и взглянет через плечо, будто ему вовсе не интересно, кто пришел. Как он поднимется с табурета. Увидеть его легкую, чуть заметную улыбку и глаза, которые сразу все понимают.

Бессмысленно. Думаю об оплате, а картина еще и не начата.

Завтра. Действовать нужно немедленно.

На самом деле начала уже сегодня. Трижды назвала его Фердинандом (не Калибаном) и похвалила ужасный новый галстук. Улыбалась ему и старательно делала вид, что все в нем мне нравится. Естественно, он и глазом не моргнул, будто не заметил. Ну, ничего. То ли еще будет завтра.

* * *

Не могу спать. Встала и поставила любимую пластинку Ч.В.: клавирные произведения Баха. Может быть, он тоже слушает ее и думает обо мне. Мне больше всего нравится та часть, которая после его любимой: он любит Инвенцию пятую, а я — шестую. Так что в Бахе мы тоже рядом. Раньше Бах мне казался скучным. Сейчас он захватывает меня целиком, он так человечен, так полон чувства, нежности, так мелодичен, так прост и глубок… Я ставлю пластинку снова и снова, как когда-то копировала снова и снова рисунки любимых художников.

* * *

Я думаю, может быть, ограничиться просто поцелуем? Обнять его за шею и поцеловать? И все? А если ему понравится? И так будет тянуться без конца? Нет. Нужен шок.

* * *

Все, что случилось, связано с моим хозяйским отношением к жизни. Я всегда точно знала, куда иду, чего хочу, как все должно быть. И все было так, как я хотела, и я принимала это как должное, как результат того, что я знаю, чего хочу. А мне просто везло. Во всем.

Я всегда пыталась управлять жизнью. Пора позволить жизни управлять мной.

30 ноября

О Боже.

Что я наделала.

Это ужасно.

Я должна написать об этом. Увидеть. Это поразительно. Что я смогла сделать такое. Что случилось то, что случилось. Что он — такой, как есть. Что я — такая, как есть. Что все осталось так, как есть.

Даже еще хуже.

* * *

Сегодня утром решила это сделать. Я знала — нужно что-то выходящее из ряда вон. Шок. Мне так же, как и ему.

Договорилась о ванне. Была мила с ним весь день.

После ванны долго прихорашивалась. Море духов. Встала перед камином, демонстрируя голые ножки. Нервничала ужасно. Не верилось, что смогу через это пройти. Да еще со связанными руками. И выпила три бокала хереса в один присест.

Зажмурилась и принялась за дело.

Усадила его на диван и уселась к нему на колени. Он весь застыл и был так шокирован, что мне пришлось продолжать. Если бы он схватил меня, сжал, я бы, наверное, остановилась. Халатик мой распахнулся, будто бы нечаянно, а К. все сидел со мной на коленях не шелохнувшись. Словно мы совершенно не знакомы и это просто глупая забава на молодежной вечеринке. Двое совершенно чужих людей случайно встретились на вечеринке, да к тому же еще и не очень по душе друг другу.

Почему-то — и это было отвратительно мне самой — меня охватило странное возбуждение. Словно женщина во мне вдруг устремилась к нему — мужчине. Не знаю, как объяснить, но, может быть, дело в том, что он совершенно растерялся и не знал, что делать. Я поняла, что он — девственник, никогда не знал женщины. «Однажды старушка из Бурка монашка взяла на прогулку…» Наверное, херес подействовал слишком сильно.

Пришлось заставить его поцеловать меня. Он сделал слабую попытку притвориться, что боится утратить самообладание, потерять контроль над собой. Ну и что же такого, сказала я, пусть. И поцеловала его. И еще раз. Тогда он ответил, да так, словно стремился мне челюсти проломить своими несчастными тонкими, никогда никого не целовавшими губами. Мне не было неприятно. У него нежная кожа, и пахнет от него чистотой. Я закрыла глаза.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №22  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:17 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
И вдруг он отошел и встал у окна. И не хотел возвращаться. Он готов был сбежать, но не мог и отошел к своему бюро полуотвернувшись, а я устроилась — полуголая — на коленях у огня и распустила волосы; соблазнять так соблазнять. В конце концов пришлось встать, подойти к нему, подвести к камину. Упросила, чтобы он развязал мне руки. Он был словно в трансе. И тогда я сняла с него одежду и разделась сама.

Сказала: не нужно нервничать, я хочу, чтобы это случилось. Просто ведите себя естественно, постарайтесь быть самим собой. Но он не слушал, не хотел. Я сделала все — буквально все, — что могла.

И ничего не произошло. Он так и не оттаял. Правда, один раз он обнял меня, очень крепко. Но это было неестественно. Словно он отчаянно пытается имитировать то, что, как ему кажется, полагается делать в подобных случаях. Жалко и неубедительно.

Он просто не может.

Он не мужчина.

Тогда я поднялась (мы лежали на диване) и встала рядом с ним на колени и сказала, не надо огорчаться. Была с ним по-матерински нежна. Мы оделись.

И постепенно все выяснилось. Вся правда. И то, какой он на самом деле.

Какой-то психиатр сказал ему, что он никогда не сможет.

открыть спойлер
К. сказал, что часто представлял себе, как мы вместе лежим в постели. Просто лежим. Больше ничего. Я сказала, давайте так и сделаем. Но он не захотел. Где-то в самой глубине его души, рядом с жестокостью и озлобленностью, уживается невероятная чистота, невинность. Управляет его поступками. Он ее оберегает.

Он даже сказал, что любит меня. А я ответила, вы любите не меня, а свою любовь. Это не любовь, это эгоизм. Вы думаете вовсе не обо мне, а о том, что вы ко мне чувствуете.

— Я не знаю, что это такое, — сказал он.

А потом я совершила ошибку. Я чувствовала, что моя жертва оказалась напрасной, и мне хотелось, чтобы он хотя бы оценил то, что я сделала, чтобы за это отпустил меня на волю… И я попыталась все это ему сказать. И тут настоящее его нутро вылезло наружу.

Он страшно обозлился. Не желал отвечать мне. Мы еще больше отдалились друг от друга. Я сказала, что мне жаль его, и он набросился на меня. Это было ужасно. Я разрыдалась.

Ужасный холод. Бесчеловечность.

У него в плену. Без надежды. Без конца.

Зная, каков он на самом деле.

Невозможно понять. Что он такое? Чего хочет? Зачем я здесь, если ему не нужно мое тело?

Словно я разожгла огонь во тьме, чтобы согреть нас обоих. И огонь этот лишь высветил его истинное обличье.

Последнее, что я сказала ему: «Мы не можем остаться чужими. Мы были обнаженными друг перед другом».

И тем не менее — мы чужие.

* * *

Сейчас мне полегче.

Счастье еще, что все так обошлось. Могло быть гораздо хуже. Безумием было так рисковать.

Хорошо, что я еще жива.

1 декабря

Он приходил сюда, вниз. Выпускал меня в наружный подвал. Все совершенно ясно. Он злится на меня. Никогда еще он не был так зол. Он не просто дуется, как раньше. Это глубоко запрятанная злость.

Это приводит меня в ярость. Никому никогда не понять, чего мне стоил вчерашний вечер. Каких усилий мне стоило пойти на то, чтобы рискнуть отдать себя, постараться понять. Подавить все естественные чувства и инстинкты.

Он сам виноват. И злится, как всякий мужчина. А я больше не могу быть с ним милой. Они дуются, если ты им отказываешь, и терпеть тебя не могут, если соглашаешься. Умный мужчина должен бы презирать себя за это. За алогичность.

Озлобленные мужчины и уязвленные женщины.

Разумеется, теперь я знаю его тайну. Ему это претит.

Думаю, думаю и думаю об этом.

Должно быть, он всегда знал, что ничего не сможет. И все-таки все время говорил мне о любви. Что это значит?

Думаю, дело вот в чем. Он не может испытать наслаждение от обладания мною, как нормальный мужчина. Думаю обо всех других мужчинах: «Они бы мне позавидовали, если бы знали». Потому что он владеет мной.

Поэтому смехотворны мои попытки быть с ним милой. Собираюсь вести себя так, чтобы ему не доставляло удовольствия держать меня здесь. Снова объявлю голодовку. Не желаю иметь с ним ничего общего. Не буду с ним разговаривать.

* * *

В голову приходят странные мысли. Что для К. я впервые в жизни совершила нечто оригинальное. Что-то такое, что вряд ли сделал бы кто-то еще. Я собрала все свое мужество, когда мы были обнаженными друг перед другом. Узнала, что значит «собрать все свое мужество». Конец институтки из Ледимонта. Она умерла.

* * *

Помню, как вела машину Пирса. Где-то недалеко от Каркассона. Все хотели, чтобы я остановилась. А мне хотелось идти на 100. И я жала и жала на педаль. Все перепугались до смерти. И я тоже.

Но доказала, что могу.

* * *

(Перед вечером.)

Снова читаю «Бурю». Целый день. Совсем другое впечатление. После того, что произошло. Сострадание, которое Шекспир испытывает к своему Калибану. И я (где-то под ненавистью и отвращением) к своему — тоже.


Получудовища.

«Людским обличьем он не был одарен».

«Гнусный раб, в пороках закосневший…»

«…от него мы, верно, не услышим ни слова доброго».

«С тобой добром не сладишь, только плетью».


Просперо:

Ты жил в моей пещере. Но потом

Ты дочь мою замыслил обесчестить!


Калибан:

Хо-хо! Хо-хо! А жаль, не удалось!

Не помешай ты мне — я населил бы

Весь остров Калибанами…

Презрение Просперо. Уверенность, что доброта в случае с Калибаном — бесполезна.

Стефано и Тринкуло — тотализатор. Их вино — выигрыш.

Акт III, сцена 2: «И плачу я о том, что я проснулся». Бедный Калибан. Но только потому, что он-то ничего не выиграл.

«И стану впредь умней».

«Прекрасный новый мир».

Ужасный новый мир.

Он только что ушел. Я сказала, что не буду есть, пока он не переведет меня наверх. Мне нужен свет и свежий воздух — ежедневно. Он попытался уйти от ответа. Обозлился. Перешел на саркастический тон. И заявил — всеми буквами — что я «забываю, кто здесь хозяин».

Он стал совсем другим. Он меня пугает.

Дала ему срок до завтра: пусть решает, что делать.

2 декабря

Я перейду наверх. Он собирается переделать для меня одну из комнат. Сказал, это займет примерно неделю. Я согласилась, но если это опять отсрочка…

Увидим.

* * *

Прошлой ночью лежала и думала о Ч.В. Представила себя в его объятьях. Мечтала об этом. Мне так нужна его чудесная, фантастическая, человеческая нормальность.

Его неразборчивость в отношениях… Даже она — созидательна. От полноты жизни. Пусть даже это причиняет мне боль. Он создает любовь, жизнь, волнение; он полон жизни, и те, кого он любил, не в силах его забыть.

Порой мне и самой хотелось бы так жить. Любить свободно. Иногда даже представляла себе, как отдаю себя мужчине, даже незнакомому. Посмотрю на какого-нибудь юношу в метро или на взрослого мужчину, на его губы, на руки, сделаю строгое выражение лица и представляю себе…

Вот, например, Туанетта. Спит с кем попало. Раньше я думала, это противно, грязно. Но любовь, какой бы она ни была, — прекрасна. Даже если это только влечение. Только одно поистине отвратительно на свете: ледяная, мертвая, абсолютная НЕ-любовь между Калибаном и мною.

Сегодня утром представила себе, что мой побег удался и Калибан предстал перед судом. Я его защищала. Сказала, что это — трагедия. Что он нуждается в сочувствии и лечении у психиатра. В прощении.

Это не было проявлением благородства с моей стороны. Просто я слишком презираю его, чтобы ненавидеть.

Странно. Вполне вероятно, что я стала бы его защищать. Уверена, встретиться с ним снова было бы совершенно невозможно.

Я не смогла бы его излечить. Потому что его болезнь — я.

3 декабря

Возьму и соглашусь на интрижку с Ч.В.

Выйду за него замуж, если он захочет.

Пойду на эту авантюру: рискну выйти за него замуж. Хочу этого.

Мне надоело быть молодой. Неопытной.

О многом знать и ничего не уметь.

Хочу родить ему детей.

Мое тело — что оно значит теперь для меня? Если Ч.В. нужно только одно — пусть. Все равно я не смогу быть Туанеттой. Коллекционировать мужчин.

* * *

Я думала, я умнее очень многих мужчин. И уж наверняка умнее всех девчонок, которых знала. Всегда считала, что больше их знаю, тоньше чувствую, лучше понимаю.

Но я не знаю даже, как обращаться с Калибаном.

Кусочки, обрывки выученного в Ледимонте. Вынесенного из тех дней, когда я была милой маленькой девочкой из буржуазной семьи среднего достатка, докторской дочкой. Все это ни к чему. Когда я училась в Ледимонте, мне казалось, я очень неплохо владею карандашом. В Лондоне я обнаружила, что это вовсе не так. Что меня окружают люди, умеющие это делать ни-сколько не хуже, а то и гораздо лучше, чем я. Я даже не начала еще учиться тому, как обращаться с собственной жизнью. Не говоря уже ни о чьей другой.

Это я нуждаюсь в опеке.

Словно в тот день, когда вдруг понимаешь, что куклы — всего лишь куклы. Разглядываю себя — прежнюю — и поражаюсь: до чего же тупа. Игрушка, к которой слишком привыкла. Грустная до слез, как заброшенный на самое дно шкафа забытый, никому больше не нужный Голливог.

Бедная кукла. Наивная, смешная, ненужная, но гордая собой.

* * *

Ч.В.

Я буду обижена, растеряна, выбита из колеи, устану от ударов по самолюбию. И все равно это будет жизнь в потоке яркого света, после этой черной дыры.

Все очень просто. Он владеет тайной жизни. Вечной весной. Словно чистый родник. Вовсе не аморален.

Кажется, будто я всегда видела его в сумерках, а сейчас вдруг вижу в лучах рассвета. Он остался прежним, но все вокруг изменилось.

Сегодня взглянула на себя в зеркало и удивилась собственным глазам. Они постарели. Но и помолодели тоже. Когда говоришь об этом, это кажется невозможным. Но это в самом деле именно так. Я стала старше и моложе. Старше, потому что теперь я сама знаю. Моложе, потому что мое «я» в значительной мере состояло из того, чему я научилась от старших. Тяжкий груз затхлых, устаревших представлений на этом «я», словно грязь и глина, налипшие на новый ботинок.

* * *

Могущество женщины! Никогда раньше не ощущала в себе такой таинственной, необъяснимой силы. Какие же дураки мужчины.

Мы так слабы физически. Беспомощны. Даже теперь, в наши дни. Но все равно мы — сильнее. Мы можем вынести их жестокость. Они неспособны перенести нашу.

Я все думаю. Если уж так нужно, отдам Ч.В. себя. И как бы он со мной ни обращался, я останусь самой собой. Глубинная женская суть во мне останется неприкосновенной.

Все, что я здесь пишу, — дикость. Но я полна стремлений. Какой-то новой независимости.

Перестала думать о «сейчасном». О сегодняшнем. Уверена — я выберусь отсюда. Чувствую это. Не могу объяснить. Только Калибану меня никогда не осилить.

Думаю о будущих картинах.

Прошлой ночью представила себе, как напишу желтое, как сливочное масло (деревенское масло!), поле, уходящее к белому светящемуся небу, и солнце только-только встает. Странное, румяно-розовое (я очень четко представила себе это) затишье до начала всех вещей, песня жаворонка до появления жаворонка.

* * *

Два странных, противоречивых сна.

Первый совсем простой. Я гуляла где-то в поле. Не знаю с кем, только это был кто-то очень мне дорогой. Может быть, Ч.В. Солнечные лучи на зелени хлебов. И вдруг — ласточки, низко над хлебами. Мне видны были их спинки, блестевшие на солнце, словно иссиня-черный шелк. Ласточки летели очень низко, все вокруг наполнилось щебетом. Летели рядом и впереди, и сзади нас, туда же, куда шли мы, такие же радостные, счастливые. И меня охватило чувство такого счастья… Я сказала, до чего же чудесно, ты только посмотри на этих ласточек!

Все было очень просто: неизвестно откуда взявшиеся ласточки, и солнце, и зеленые хлеба. И счастье. Чистое, весеннее чувство. Тут я проснулась.

Потом — другой сон. Стою у окна на втором этаже огромного дома (в Ледимонте?), а внизу — черный конь. Он в ярости, но мне не страшно, ведь я — наверху, за окном. И вдруг — к моему ужасу — он поворачивается, скачет галопом прямо к дому и гигантским прыжком, оскалив зубы, бросается ко мне. Окно — вдребезги. А я — даже в этот ужасный миг — думаю: он разобьется, никакой опасности нет. Но он упал на спину и бьет ногами в воздухе, все ближе, ближе, ближе, а комната тесная, и я вдруг понимаю, что сейчас он забьет меня копытами насмерть. И некуда бежать. Когда я проснулась, пришлось зажечь свет.

Насилие. То, чего я больше всего боюсь.

Больше всего ненавижу.

* * *

Когда выберусь отсюда, не стану вести дневник. Это не настоящее. Здесь, под землей, он помогает мне сохранить рассудок, с ним я разговариваю по ночам. Но он подстегивает тщеславие. Пишешь то, что хочешь услышать о себе.

Забавно. Когда рисуешь, пишешь автопортрет, нет желания польстить себе. Схитрить.

Это нездоровое, болезненное стремление — копаться в себе. Патология какая-то.

Так хочется писать картины, писать все совсем иное: поля, домики где-нибудь на юге, пейзажи, огромные открытые пространства, залитые огромным открытым светом.

Именно этим я занималась сегодня. Переменчивость света: воспоминания об Испании. Охряные стены, добела обожженные солнечным светом. Крепостные стены Авилы. Дворики Кордовы. Не пытаюсь воспроизвести место. Только свет.

Fiat luх!

Снова и снова слушала записи квартета «Модерн Джаз». В их музыке совершенно нет мрака ночи, клубящихся тьмой провалов. Взрывы света, искры и сполохи, звездный блеск, а иногда — свет полдня, огромный всеобъемлющий свет, алмазные канделябры, плывущие в небесах.

5 декабря

Ч.В.

Разум распят.

Разбогатевшими выскочками. Толпами «новых».

То, что говорит Ч.В., возмущает. Но не забывается. Остается в памяти навсегда. Жесткие, прочные слова, рассчитанные на долгую жизнь.

Целый день пишу небо. Просто провожу линию в нескольких сантиметрах от нижнего края. Это — земля. И больше не думаю ни о чем, кроме неба. Июньское небо. Декабрьское. Августовское. В весеннем дожде. В молниях. На заре. В сумерках. Написала уже с десяток небес. Только небо, больше ничего. Просто — линия, а над нею — небо.

Странная мысль: я бы не хотела, чтобы этого не произошло. Потому что, если выберусь отсюда, я стану совершенно иной, и надеюсь, гораздо лучше, чем раньше. Потому что, если не выберусь, если случится что-нибудь ужасное, я все равно буду знать, что та, какой я была, какой осталась бы, если бы этого не случилось, совсем не такая, какой я хочу быть теперь.

Как в стрельбе по тарелочкам. Тут уж не станешь думать, как бы не разбить да не испортить.

* * *

Калибан совсем притих. Что-то вроде перемирия.

Завтра попрошу его отвести меня наверх. Хочу посмотреть, правда ли он готовит для меня комнату.

* * *

Сегодня попросила, чтобы он меня связал и рот заклеил и дал посидеть перед открытой дверью. Не снаружи, нет, в подвале, на самой нижней ступеньке. Он согласился. Не сразу. И я могла смотреть вверх и видеть небо. Бледно-серое небо. Летящие птицы. Кажется, голуби. Слышала звуки извне. Впервые за два месяца — настоящий дневной свет. Живой свет. Я плакала.

6 декабря

Ходила наверх, принимать ванну, и мы посмотрели комнату, которую я займу. Кое-что он уже сделал. Собирается поискать для меня старинное виндзорское кресло. Я это кресло ему нарисовала.

Почувствовала себя почти счастливой.

Не могу успокоиться. Не могу писать. Такое чувство, будто я почти выбралась отсюда.

* * *

Вот какой разговор позволяет мне думать, что К. более нормален, чем прежде.

* * *

М. (мы стояли в моей будущей комнате). Почему бы вам просто не позволить мне пожить здесь в качестве гостьи? Если я дам вам честное слово?

К. Даже если полсотни честных и заслуженных людей, более лучших, чем меня окружают, побожились, что вы не сбежите, я б им ни за что не поверил. Никому в мире не поверил бы.

М. Нельзя же всю жизнь никому не верить.

К. Вам никогда не понять, что значит жить в одиночестве.

М. А как, по-вашему, я живу эти два месяца?

К. Ну уж тут и спору нет — о вас там многие думают. Скучают. А обо мне… Никому никакого дела нет, жив я или давно помер.

М. А тетушка?

К. Она-то…

(Долгая пуза).

К. (вдруг у него вырвалось, может быть, против воли). Вы не знаете, что вы для меня. Вы — все, что у меня есть. Если вас не будет — не будет ничего.

(И наступило великое молчание.)

7 декабря

Он купил это кресло. Принес сюда, вниз. Не хочу, чтобы оно стояло здесь. Не хочу, чтобы там, наверху, было что-нибудь отсюда. Пусть все будет совсем по-другому.

Завтра я навсегда уйду отсюда. Переберусь наверх. Вчера попросила его об этом. И он согласился. Мне не придется ждать целую неделю. Он уехал в Луис — покупать вещи для моей комнаты. Мы собираемся устроить праздничный ужин.

Последние два дня он был более приветлив, чем обычно.

Не собираюсь терять голову и пытаться бежать при первой же возможности. Разумеется, он будет следить. Не могу представить, что еще он сделает. Конечно, заколотит досками окно, запрет дверь. Но найдется какой-нибудь способ видеть дневной свет. Рано или поздно должен представиться шанс (если К. сам, по своей воле меня не отпустит) вырваться на свет.

Знаю, шанс этот будет последним. Если он меня поймает, посадит снова назад, в подземелье.

Так что я должна как следует использовать этот последний шанс.

Действовать наверняка.

Убеждаю себя, что надо готовиться к худшему.

Но что-то необычное в нем заставляет верить: на этот раз он сделает то, что обещал.

* * *

Заразилась от него насморком. Ничего страшного.

* * *

Боже мой Боже мой что мне делать убить себя что ли?

Умру от отчаяния.

К. убивает меня безнадежностью.

Я все еще здесь, внизу. Он и не собирался меня переселять.

Он хочет делать снимки. Вот и вся его тайна. Он хочет меня раздеть и… о Боже, я и не знала прежде, что такое отвращение.

Он наговорил мне множество гадостей. Что я — уличная. Предлагала себя. Сама напросилась.

Я просто рассудок потеряла от ярости. Швырнула в него пузырьком с тушью.

Он сказал, если я не соглашусь, он запретит мне бывать наверху, принимать ванну и выходить в наружный подвал. Я не выйду отсюда. Никогда.

Наша ненависть. Теперь она просочилась наружу.

Я заразилась его гадкой простудой. Мысли путаются.

Не смогу убить себя. Слишком злюсь на него.

Он всегда манипулировал мною в своих целях. С самого начала. Эта выдумка с собакой. Взывает к чувству, к сердцу. Потом топчет его каблуками.

Он меня ненавидит. Стремится унизить, сломать, уничтожить. Хочет, чтобы я возненавидела себя до предела, до самоуничтожения.

И последняя подлость — он не принес мне ужин. Ко всему прочему я еще должна сидеть голодной. Может быть, собирается уморить меня голодом. Он и на это способен.

Справилась с собой. Ему меня не осилить. Не сдамся. Не позволю ему сломать меня.

Поднимается температура. Чувствую себя совсем больной.

Все против меня, но я не сдамся.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №23  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:18 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Лежу на кровати. Картина Ч.В. рядом со мной. Держусь за раму. Как за распятие.

Выживу. Выберусь. Не сдамся.

Не сдамся.

Ненавижу Бога. Ненавижу силу, создавшую этот мир. Людей. Сделавшую возможным существование Калибана. Возникновение таких ситуаций, как эта.

Если Бог существует, то Он — огромный отвратительный паук, во тьме плетущий свою сеть.

Он не может быть добрым.

Какая боль, какое ужасное прозрение живет во мне сейчас. Все это было совершенно не нужно. Одна сплошная боль, ее ничем не окупишь. Из нее ничто не может родиться.

Все напрасно. Все впустую.

Чем старше мир, тем это очевиднее.

Атомная бомба и пытки в Алжире, умирающие от голода дети в Конго. Тьма растет и расползается.

Все больше страданий. Все больше страдающих. И все напрасно.

открыть спойлер
Словно короткое замыкание: свет погас. И я здесь, во тьме прозрения. Истина черна.

Бог — импотент. Он не может любить нас. Ненавидит, потому что бессилен любить.

Вся эта подлость, эгоизм, ложь.

Люди не признаются в этом. Слишком заняты: гребут и гребут под себя. Некогда заметить, что произошло замыкание и свет погас. Не видят тьмы и паучьего лика за сетью, не чувствуют, как липка паутина. Что она — всегда и везде, стоит только чуть поскрести тоненький слой счастья и добра.

Черная черная черная тьма.

Не только никогда не испытывала ничего подобного, даже представить себе не могла, что такое возможно. Сильнее, чем ненависть. Глубже, чем отчаяние. Нельзя ненавидеть то, что тебя не касается. Я уже не способна чувствовать то, что люди называют отчаянием. Я — за пределами отчаяния. Такое ощущение, что просто ничего не чувствую. Все вижу, но не чувствую ничего.

О Боже, если только Ты существуешь.

Моя ненависть больше чем ненависть.

Он только что приходил. Я спала не раздеваясь, не разобрав постели. Лихорадит.

Душно. Все-таки это грипп.

Чувствовала себя паршиво. Ничего не сказала. Нет сил высказать ему свою ненависть.

Постель отсырела. Боль в груди.

Не произнесла ни слова. Слишком далеко зашло — какие могут быть слова. Если бы я была — Гойя. Смогла бы в рисунке выразить всепоглощающую ненависть к нему.

Мне очень страшно. Даже представить страшно, что будет, если я в самом деле больна. Не пойму, отчего так болит в груди. Словно у меня уже много дней тяжелый бронхит.

Но он должен вызвать врача. Он мог бы меня убить, но он вряд ли способен вот так позволить мне умереть.

О Боже, как страшно.

* * *

(Вечер.)

Принес термометр. Перед обедом было 37,7, сейчас уже 38,3. Чувствую себя ужасно.

Целый день в постели.

Он не человек.

О Боже, как мне одиноко, я совсем одна.

Писать не могу.

(Утро.)

Тяжелая простуда, осложненная бронхитом. Трясет.

Плохо спала. Страшные сны. Странные, очень живые. Один — про Ч.В. Расплакалась. Мне так страшно.

Не могу есть. Болит спина, там, где легкое. Больно дышать. Все время думаю: вдруг это воспаление легких. Но этого не может быть.

Не умру. Не умру. Назло Калибану.

* * *

Сон. Необыкновенный.

Гуляю в рябиновой роще в Л. Гляжу наверх, сквозь зелень деревьев. Вижу самолет в синем небе. И знаю — он разобьется. Потом вижу место, где он разбился. Боюсь идти дальше. Недалеко от меня идет девушка. Минни? Мне не видно. На ней странная одежда вроде греческой. Ниспадает складками. Белая. В лучах яркого солнца сквозь зелень притихших деревьев. Кажется, она знает меня, а я ее — нет. (Не Минни.) Не приближается. Мне нужно быть с нею рядом. Близко. Но нет. Я просыпаюсь.

Если умру, никто никогда не узнает.

От этой мысли бросает в дрожь. Температура. Не могу писать.

(Ночь.)

Милосердия не существует. Бога нет.

Накричала на него, и он обозлился.

Я так слаба — не могла его остановить.

Связал, заклеил рот и сделал свои гадкие снимки.

Пусть больно. Пусть унизительно.

Я сделала, как он хотел. Чтобы покончить с этим.

Дело не во мне — мне уже все равно.

Но Господи, какое скотство.

Плачу и плачу, не могу писать.

* * *

Не сдамся.

Не сдамся.

Декабрь

Не могу спать. Схожу с ума. Приходится жечь свет. Ужасные сны. Кажется, в комнате люди. П., Минни.

Воспаление легких.

Он должен вызвать врача.

Это — убийство.

Не могу писать об этом. Слова бессильны.

(Он пришел.) Не слушает. Я умоляла. Сказала — это убийство. Слабость. Температура 39. Несколько раз вырвало.

Ни слова о вчерашнем. Ни он, ни я.

Было ли это на самом деле? Лихорадка. Брежу.

Если б я только знала, в чем виновата. Что я сделала.

Бесполезно бесполезно.

Не умру не умру.

* * *


Мой дорогой Ч.В., это

О Боже Боже не дай мне умереть

Боже не дай мне умереть

Не дай умереть

III
Я что хочу сказать, я хочу сказать, это все случилось совершенно неожиданно.

Началось все очень плохо, потому что, когда я спустился вниз в полвосьмого, я увидел, она лежит около ширмы, а ширма рядом с ней валяется, видно, она ее опрокинула, когда сама упала, и я встал на колени около нее, руки у нее были ледяные, но она дышала, дыхание было странное, будто по терке скребут, очень частое, и когда я ее поднял, чтоб в постель отнести, она пришла в себя, видно, ночью сознание потеряла, когда пошла туда, за ширму. Вся была холодная, прямо ледяная, и дрожать начала ужасно, и вся мокрая была от пота, и бредила, все повторяла «пожалуйста, позовите доктора, позовите доктора» (а иногда говорила «частного врача», сокращала «Ч.В.», и повторяла, как стих какой-нибудь, «пожалуйста, позовите Ч.В., Ч.В., Ч.В.»), и говорила все это не обычным своим голосом, а, как говорится, бубнила, и вроде не могла взгляд на мне остановить, сфокусировать не могла. Потом помолчала, и вдруг запела «Янки Дудл Дэнди», только слов было не разобрать, вроде она пьяная совсем, и замолчала на середине. Два раза позвала «Минни, Минни» (сестру свою звала), вроде казалось ей, что та в соседней комнате, потом забормотала, забормотала, много имен, обрывки предложений, все вперемешку. Потом так получилось, что ей захотелось встать, а мне пришлось ее удерживать. Она по-настоящему пыталась бороться со мной, сопротивлялась. Я все ее уговаривал, а она остановится на минуту, и опять, только я отойду чаю согреть или еще что, она с постели соскакивает. Ну, я ее приподнял, чтобы чаем напоить, но она закашлялась и голову отвернула, не захотела пить. Забыл сказать, у нее в одном углу рта появились какие-то желтые прыщи, ужасно противные, и от нее уже не пахло свежим и чистым, не то что раньше.

Ну, в конце концов мне удалось заставить ее выпить двойную дозу тех таблеток, на коробочке было написано, не превышать указанной дозировки, но я слышал от кого-то, что приходится принимать вдвое против того, как назначено, что они там боятся готовить слишком сильные лекарства, чтобы не пришлось потом отвечать.

Я в то утро так беспокоился, что, наверно, раз пять или шесть к ней спускался. Она пришла в себя и уже понимала, что и как, но сказала, ей ничего не нужно, во всяком случае, помотала головой. В обед выпила немного чаю и заснула, а я сидел в наружном подвале. Ну, когда я снова зажег у нее в комнате свет, она уже не спала, это было около пяти. Она казалась ослабевшей, и лицо было все красное, но вроде прекрасно понимала, где находится и кто я такой, и глазами за мной следила вполне нормально, и я подумал, самое худшее позади, кризис прошел, как говорится.

Она выпила еще чаю, потом мне пришлось помочь ей пройти за ширму, она еле могла ноги передвигать, ну, я оставил ее на пару минут, потом вернулся и помог ей дойти до кровати. Она полежала немного с открытыми глазами, смотрела в потолок, и опять дышала очень трудно, и я уже собрался уходить, но она меня задержала. Заговорила хриплым, низким голосом, но умственно вполне нормально.

Говорит:

— У меня воспаление легких. Вы должны вызвать врача.

Я сказал, мол, все худшее уже позади и выглядит она лучше, чем раньше.

— Мне нужен пенициллин или что-нибудь в этом роде. — И закашлялась, и стала задыхаться, и вся стала мокрая от пота. Потом захотела узнать, что с ней было ночью и утром, и я ей рассказал.

— Ужасные кошмары снились, — говорит.

Ну, я сказал ей, что останусь здесь на всю ночь и что она выглядит гораздо лучше, и она спросила, уверен ли я, что ей лучше, и я сказал, конечно, уверен. Ну, мне ведь тогда хотелось, чтоб ей было лучше, так что, я думаю, мне и правда казалось, что это так.

Я ей пообещал, что, если на следующий день ей не станет лучше, я отнесу ее наверх и вызову врача. Ну, ей захотелось сразу отправиться наверх, и даже захотелось время узнать, и я, не подумавши, сказал ей, она заявила, что ведь уже поздно, темно, и никто не увидит. Ну, я сказал, что комнаты не проветрены и постель тоже не приготовлена.

Потом она как-то переменилась и говорит:

— Я так боюсь. Я, наверное, скоро умру.

Медленно так сказала, останавливалась на каждом слове.

Потом говорит:

— Я же пыталась вам помочь. Попытайтесь и вы теперь помочь мне.

Я сказал, конечно, я помогу вам, протер ей лицо губкой, и она вроде стала засыпать, а мне именно этого и надо было, только вдруг она снова заговорила.

Громко так говорит:

— Папа, папочка!

Спите, говорю ей, завтра все будет хорошо.

Она опять заплакала. Не так, как обычно плачут, а просто лежала и глаза в слезах плавали, вроде и не понимала, что плачет. Потом спрашивает:

— А что вы сделаете, если я умру?

Я говорю, да не умрете вы, что за глупости.

— Вы кому-нибудь сообщите?

Не собираюсь даже говорить на эту тему.

— Я не хочу умирать, — говорит. И снова:

— Я не хочу умирать.

Потом опять, в третий раз. И каждый раз я говорил ей, не надо об этом, но она вроде и не слышала.

— Вы уедете отсюда? Если я умру?

Я говорю, мол, что за глупости.

— А что вы сделаете со своими деньгами?

Я говорю, ну, пожалуйста, поговорим о чем-нибудь другом, но она все настаивала, потом помолчала и опять заговорила, нормально, но с большими, странными какими-то перерывами, вроде провалами, и повторялась. Я ей отвечаю, не знаю, мол, не думал об этом, просто чтоб ее подбодрить.

— Оставьте их детям.

Я спрашиваю, каким детям, а она отвечает:

— Мы собирали деньги для детей в прошлом семестре. Они едят всякую дрянь. — Потом через некоторое время:

— Мы все такие свиньи, повесить нас мало.

Так что я решил, они, видно, присвоили те деньги, которые на детей должны были отдать. Ну, тут она заснула и минут десять, должно быть, спала. Я не двигался, думал, она крепко спит, а она вдруг сказала: «Вы согласны?» Потом спрашивает:

— Вы здесь?

И даже попыталась сесть, чтобы меня разглядеть. Конечно, я постарался ее успокоить, но она совсем проснулась и все говорила и говорила про этот Детский фонд, для которого они деньги собирали.

Ну, я уже больше не говорил, что это все глупости, что она не умрет, и сказал, конечно, мол, я отдам деньги детям, только она не умрет и всякое такое.

— Обещаете?

Да.

Потом она говорит: «Обещания». И — через некоторое время: «А они едят всякую дрянь». И так два или три раза повторила, а я все пытался ее успокоить и по голове гладил, потому что она вроде ужасно расстраивалась из-за этих детей. Последнее, что она сказала, было: «Я вас прощаю».

Бредила, конечно. Только я опять сказал, простите меня.

* * *

Можно сказать, с этого времени все пошло по-другому. Я забыл все, что она делала в прошлом, и я ее жалел и жалел о том, что сделал в тот вечер, но только откуда мне было знать, что она на самом деле больна. Снявши голову, по волосам не плачут, что было, то было, и все тут.

По правде говоря, странно было, что вот я только подумал, как она мне надоела, и вдруг все прежние чувства вернулись. Я все вспоминал о хорошем, как мы иногда с ней прекрасно уживались и что она для меня значила еще там, дома, когда у меня, кроме нее, ничего не было. Вся та часть нашей истории, когда она с себя одежки сняла и я перестал ее уважать, все это казалось нереальным, вроде мы оба сошли с ума. Я что хочу сказать, я хочу сказать, что вот когда она заболела и я за ней ухаживал, вот это казалось более реальным.

Я остался в наружном подвале, как и прошлую ночь. Она спокойно лежала, так, наверно, с полчаса, потом начала сама с собой разговаривать, я спросил, с вами все в порядке, она замолчала, а через некоторое время опять заговорила, не заговорила — забормотала, потом назвала меня по имени, очень громко, сказала, что не может дышать, потом у нее вышло много мокроты. Странного такого цвета, красно-коричневого, мне это совсем не понравилось, но я подумал, может, это таблетки дали такой цвет. После этого она, видно, заснула часа на полтора, а потом вдруг начала кричать во весь голос, ей это не очень-то удавалось, но она все пыталась крикнуть погромче, и когда я к ней в комнату вбежал, она уже наполовину слезла с кровати. Не знаю, что уж она хотела сделать, только вроде она меня не узнавала и сражалась со мной, как тигрица, хоть и совсем была слабая. По-настоящему воевать с ней пришлось, чтоб в постель уложить.

Она была вся мокрая от пота, пижама промокла насквозь, а когда я хотел пижаму сменить и стал кофту с нее снимать, она опять стала со мной драться, каталась по кровати, как сумасшедшая, и еще сильней вспотела. В жизни своей ничего страшнее той ночи не видал, такой был ужас, невозможно описать. Она не могла заснуть, и я дал ей снотворных таблеток, сколько посмел, но они вроде не подействовали, она засыпала ненадолго, а потом опять впадала в буйное состояние, пыталась встать с постели (один раз я не успел ее схватить, и она упала на пол). Иногда опять бредила, все звала Ч.В. и вроде разговаривала со своими знакомыми. Ну, мне-то что, лишь бы из постели не выскакивала, лежала спокойно. Я измерил ей температуру, было выше сорока, и я точно теперь знал, она больна, по-настоящему больна.

Ну, около пяти утра я вышел наверх, воздуха глотнуть, как в другой мир попал, и я решил, что возьму ее наверх и приглашу врача, не могу больше откладывать. Постоял в раскрытых дверях минут десять, тут слышу, она опять зовет, и опять у нее красно-коричневая мокрота пошла, и ее вырвало, так что пришлось ее из кровати на кресло перенести и постель перестелить. Хуже всего было слышать, как она дышит, часто, с перерывами и всхлипами, вроде все время задыхается.

* * *

В то утро (она вроде была поспокойнее) она понимала, что я ей говорил, и я сказал, что иду за врачом, и она кивнула, так что я считаю, что поняла, хоть и не ответила. Казалось, прошлая ночь все силы у нее отняла, и она тихо лежала, не шевелясь.

Я знаю, я мог бы поехать в деревню и оттуда позвонить или привезти врача, но по понятным причинам я там ни с кем дела не имел, поскольку всем известно, что такое деревенские сплетни.

И потом, все-таки я до такого дошел не спавши, я большую часть времени сам не знал, что делаю. И как всегда, был совершенно один. Не к кому было обратиться.

Ну, поехал в Луис и в первую открытую аптеку зашел (было около девяти) и спросил, где тут поблизости доктора найти, и девушка за прилавком посмотрела в списке, который у них был. Дом этот находился на улице, которую я и не проезжал никогда. На двери увидел объявление: «Прием с 8.30», и можно было сообразить, что там, как всегда, полно народу, но я почему-то представил себе, что вхожу и сразу попадаю к врачу. Наверно, выглядел полным тупицей в приемной, где все кресла были заняты людьми, и все сразу на меня уставились, а еще один молодой человек вроде меня даже и места не имел, чтобы сесть, стоял. Ну, все они вроде на меня уставились, и у меня духу не хватило прямо в кабинет войти, и я встал около стенки. Если б только я сразу в кабинет прошел, я б все сделал, как надо, и все было бы нормально, это все из-за того, что надо было находиться в приемной со всеми этими людьми. Я давно уже не находился в одном помещении с таким количеством людей, только разве в магазине, но там ведь зайдешь и выйдешь, а тут все казалось таким странным, я уже сказал, вроде все на меня уставились, одна бабка особенно, прямо глаз с меня не сводила, и я подумал, я, наверно, как-нибудь не так выгляжу. Взял со стола какой-то журнал, но мне было не до чтения.

Ну, стоя там, я начал думать про все, что может случиться, что дня два все будет нормально, доктор и М., наверно, не будут много разговаривать, а после… Я знал, что он скажет, он скажет, надо в больницу, я, мол, не смогу обеспечить ей правильный уход и всякое такое. Потом я подумал, можно ведь сиделку нанять, но тут уж не много ей времени понадобится, чтоб увидеть, что к чему; тетушка Энни всегда говорила, что если кто сует свой длиннющий нос в чужие дела, так это сиделки, а она таких длинноносых всегда терпеть не могла, да и я тоже. Тут как раз доктор вышел пригласить следующего, высокий такой, с усами, и так он это слово «следующий» выговорил, будто ему на всю эту толпу смотреть было противно. Я хочу сказать, очень он раздраженно это слово выговорил, не думаю, что это мне одному так показалось, я видел, одна женщина состроила гримасу своей соседке, когда доктор обратно в кабинет ушел.

Потом он опять вышел, и я увидел, он был вроде как офицер в армии, из тех типов, что никакого к вам сочувствия не имеют, только приказания отдают, раз вы не из их круга, то и смотрят на вас как на грязь под ногами.

А тут еще эта бабка опять на меня уставилась, я прямо весь взмок под рубашкой, я же всю ночь не спал, поэтому, наверно, весь был на нервах. Ну, во всяком случае, я тут почувствовал, с меня хватит. Повернулся и вышел, сел за руль и посидел так какое-то время.

Все из-за этих людей. Я когда их увидел, понял, Миранда — вот единственный человек на свете, с кем мне хотелось вместе жить. А от этих всех, от этой толпы проклятой, меня просто мутило.

Что я потом сделал, потом я пошел в аптеку и сказал там, что мне нужно лекарство от очень тяжелого гриппа. В этой аптеке я раньше не был, и, по счастью, там было пусто, никого, кроме меня, так что я смог выложить то, что придумал. Я сказал, что у моего друга тяжелый грипп, а он из Избранных (которые в докторов не верят), а грипп очень тяжелый, может, даже и воспаление легких, и надо ему давать лекарство так, чтоб он не знал. Ну, аптекарша мне предложила те же самые таблетки, а я сказал, мол, надо пенициллин или что там еще в этом роде, а она сказала — это по рецепту. Ну, тут неудачно получилось, потому что вышел хозяин и она ему все рассказала, а он говорит, обратитесь к врачу и все ему объясните. Я сказал, заплачу, сколько скажете, а он головой покачал и сказал, что это, мол, противозаконно. Потом поинтересовался, где этот мой друг живет, в Луисе или нет, и я ушел, пока он не сунул свой длинный нос еще поглубже. Я зашел еще в две аптеки, и везде было то же самое, а еще где-нибудь спрашивать я побоялся, так что пришлось взять то, что продавалось, какое-то другое лекарство. Потом поехал домой. Еле мог фургон свой вести, такой был усталый.

Ну, конечно, как приехал, сразу пошел вниз, она все лежала там, дышала тяжело. Как только увидела меня, сразу заговорила, только вроде за кого-то другого меня приняла, потому что спросила, виделся я с Луизой или нет (я и не слышал никогда, чтоб она про Луизу говорила), ну, к счастью, она и не ждала, чтобы я ответил, заговорила о каком-то современном художнике, потом сказала, что хочет пить. Никакого смысла не было, казалось, ей в голову что-то как приходит, так сразу же и уходит. Ну, я дал ей попить, и она полежала немножко молча, потом вдруг пришла почти что в норму (в смысле головы), потому что спросила: «А папа когда приедет? Вы съездили?» Тут я ей солгал, только это была ложь во спасение, я сказал, он скоро будет здесь. Она сказала: «Обмойте мне лицо». Когда я это сделал, она сказала: «Надо, чтоб он посмотрел то, что я выкашляла». Я говорю «сказала», только она говорить не могла, все шептала.

Потом сказала: «Если б только я могла поспать».

Это все из-за температуры, говорю. Она кивнула. Какое-то время она понимала все, что я ей говорил, и никто не поверит, только я решил снова поехать в Луис за доктором. Я помог ей сходить за ширму, она такая была слабая, видно было, что не убежит, так что я решил, пойду к себе, посплю часа два, потом перенесу ее наверх и съезжу в Луис и привезу другого врача.

Не знаю уж, как это получилось, я всегда встаю сразу, как будильник зазвонит; я думаю, просто я тогда во сне его выключил, во всяком случае, не помню, чтоб я просыпался. Во всяком случае, когда проснулся, было не полпервого, а четыре. Конечно, я сразу бросился вниз, посмотреть, что там делается.

Она стянула с себя все одеяла, чтоб грудь была открыта, но в комнате, по счастью, было вполне тепло. Вообще-то я не думаю, что это могло иметь значение, она вся горела и бредила и меня не узнавала, и когда я поднял ее, чтобы наверх отнести, она попыталась сопротивляться, попыталась закричать, но не смогла, совсем ослабела. Да еще кашель кричать ей не дал, и казалось, она тут пришла в себя, поняла, где она и что.

Это была тяжелая работка — наверх ее отнести, но я и с этим справился и уложил ее в постель в свободной комнате (как следует нагрел комнату заранее), и вроде ей было там получше. Она ничего не говорила, от холодного воздуха она раскашлялась, и опять мокрота отошла, и лицо у нее стало какого-то странного синевато-красного цвета. Я сказал, скоро доктор придет, она вроде бы поняла.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №24  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:19 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
* * *

Я немножко побыл с ней, чтобы посмотреть, все ли в порядке, боялся, может, у нее хватит сил подойти к окну, привлечь внимание какого-нибудь прохожего. На самом-то деле я понимал, что не хватит, но, видно, искал повода, чтоб не ехать. Несколько раз подходил к открытой двери в ее комнату, она лежала там в темноте, слышно было, как она дышит, иногда бормочет что-то, один раз позвала меня, и я вошел и постоял около нее, а она только и могла прошептать: «Доктора, доктора», а я сказал, сейчас придет, не беспокойтесь и обтер ей лицо, она все потела и потела, вся мокрая была. Не знаю, почему я тогда не поехал, я хотел, но не мог, не мог заставить себя с ней расстаться, не мог не знать каждую минуту, как она, не видеть ее хоть недолго. Я вроде бы опять был влюблен в нее, как раньше. И еще одно: все эти дни я думал, ну, она долго будет болеть, долго будет выздоравливать, и я буду ей все время нужен, и все будет хорошо, когда мы через все плохое перевалим.

Не знаю почему, только я думал, перемена обстановки тоже сделает свое дело. В этой новой комнате все пойдет по-новому.

Все равно как раньше, когда мне надо было Мейбл в ее инвалидной коляске на прогулку вывозить. Всегда мог найти тыщу причин, чтоб отложить это дело. «Благодари Бога, что своими ногами ходишь и что коляску есть чем толкать», — говорила мне тетушка Энни (все знали, что я не люблю на людях с этой коляской показываться). Но такой уж у меня характер. С этим родился, с этим и умру. Ничего тут не поделаешь.

Время шло, уже было, наверно, за полночь, и я пошел посмотреть, как она там, узнать, может, хочет чаю выпить, но не мог добиться ответа, и дыхание у нее стало еще чаще, прямо страшно было, так она задыхалась, казалось, она прямо хватает ртом воздух, хватает все быстрей и быстрей, и все равно ей все мало. Я ее потряс за плечи, но она вроде спала, хоть и с открытыми глазами, лицо у нее посинело, и глаза смотрели куда-то в потолок. Ну, я здорово перепугался, решил, подожду еще полчаса, а потом надо ехать. Сидел рядом с ней, все смотрел, видно было, ей определенно стало хуже, вся была мокрая от пота, и лицо ужасное. Еще что она в эти дни делала, она делала пальцами такие движения, вроде подбирала что-то с простыни, с одеяла. И прыщи эти у нее теперь были в обоих углах рта и на губах.

открыть спойлер
Ну, наконец я запер дверь ее комнаты, на всякий пожарный, и отправился в Луис, я помню, приехал туда после 1 ч. 30 м., конечно, все везде было закрыто. Я проехал прямо на ту улицу, где врач жил, и остановился, чуть не доехав до его дома. Сидел в своем фургоне, в полной темноте, готовился пойти и позвонить в дверь, продумывал, что буду говорить и всякое такое, вдруг в стекло постучали. Это был полицейский.

Ну, меня прямо чуть удар не хватил. Я опустил стекло.

— Интересно, что вы здесь делаете, — говорит.

Вы что, хотите сказать, здесь не место для стоянки?

— Это зависит от того, по какому делу вы здесь остановились.

Ну, он потребовал мои права, записал номер, делал все очень медленно. Старый был уже, видно, не очень к службе способный, а то не дежурил бы на городских улицах по ночам.

— Вы что, здесь проживаете?

Нет, говорю.

— Вижу, что нет, — отвечает, — потому и спрашиваю, что вы здесь делаете.

Пока ничего еще не сделал, говорю, можете заглянуть в фургон. И он согласился, старый дурень. Во всяком случае, это дало мне время придумать объяснение. Я сказал, у меня бессонница, и вот я решил поездить на машине и заблудился и остановился, чтобы взглянуть на карту. Ну, он мне не поверил, во всяком случае, вид у него такой был, что не поверил, и сказал, чтоб я ехал домой.

Ну, результат был такой, что пришлось мне уехать оттуда, не мог же я выйти и направиться к докторскому дому у полицейского на глазах, он сразу бы понял, что это дело дурно пахнет. Я что подумал, я подумал, что съезжу домой и посмотрю, может, ей хуже, и если хуже, то прямо отвезу ее в больницу и оставлю под чужим именем и уеду, а потом мне придется бежать, может, даже и уехать из Англии или еще что, трудно было загадывать дальше того, что, мол, в больницу ее сдам.

* * *

Ну, она опять лежала на полу, думаю, хотела в туалет пройти, а может, пыталась бежать. Ну, во всяком случае, я ее поднял и отнес снова в постель, она была в полубессознательном состоянии, какие-то слова говорила, только я не мог ничего разобрать, и она не понимала, что я ей говорил.

Я просидел около нее почти всю ночь, иногда засыпал прямо на стуле. Раза два она попыталась вскочить с постели, только ничего у нее не вышло, силенок у нее было не больше, чем у букашки какой. Я все повторял одно и то же, что скоро доктор придет, и это ее вроде успокаивало. Один раз она спросила, какой день недели, и я сказал — понедельник (была среда), и это ее тоже вроде успокоило. Она повторила «понедельник», только видно было, что это ничего не означает. Вроде болезнь как-то повлияла и на ее мозги.

Я понял, она умирает, всю эту ночь я знал, что она умирает, голову мог на отсечение дать, что это так.

Так и сидел, слушал, как она дышит, бормочет что-то (она как будто и не спала по-настоящему, не могла заснуть), и все думал про то, как все обернулось. О своей пропащей жизни, о ее жизни и всякое такое.

* * *

Если б кто это видел, он бы понял все как было. Я был просто в отчаянии, хоть мне могут и не поверить. Я не мог ничего сделать, я ведь не хотел, чтобы она умерла, но не мог рисковать, не мог позвать на помощь, я был просто раздавлен, всякий тогда мог бы это понять. И все эти дни я понимал, что никого больше не смогу полюбить, как ее любил. Для меня на всю жизнь существовала только одна Миранда. Я это тогда ясно понял. И еще одно было важно: только она одна знала, что я ее люблю. Только она одна знала, какой я на самом деле. Никто не мог меня так понять, как могла она.

* * *

Ну, скоро рассвело, наступил последний день. Странное дело, но только день был замечательно красивый, по-моему, в небе не было ни одного облачка за целый день, это был один из тех ясных и морозных зимних дней, когда нет ветра и небо ярко-синее. Вроде кто специально так устроил, должным образом постарался, чтоб она отошла спокойно, мирно. Последние слова, которые она произнесла, так часов около десяти, были (так мне показалось) — «солнце, солнце» (оно как раз появилось в окне), и она попыталась сесть, но не смогла.

Больше она ничего не говорила такого, чтоб можно было разобрать, она протянула еще все утро и всю светлую часть дня и отошла вместе с солнцем. Дыхание у нее было еле слышное, и (чтоб объяснить, в каком я был состоянии) я даже подумал, что она наконец уснула. Не знаю точно, когда она умерла, знаю только, что в полчетвертого она еще дышала, когда я пошел вниз, прибрать там и всякое такое и отвлечься немного, а когда я вернулся около четырех, она уже отошла.

Она лежала свернув голову набок, это выглядело ужасно, и рот был открыт, зрачки закатились и белые глаза уставились в окно, будто она хотела еще в последний раз увидеть свет. Я пощупал ей лоб, он был холодный, хотя вся она была еще теплая. Побежал за зеркалом. Знал, так делают, чтоб определить, и прижал зеркало к ее губам, но оно не затуманилось. Она умерла.

Ну, я закрыл ей рот, опустил веки. Не знал, что дальше делать, пошел вскипятил чайник, выпил крепкого чаю.

* * *

Когда стемнело, я отнес тело вниз, в подвал. Я знал, полагается мертвых обмывать, но мне не хотелось, казалось, это будет нехорошо, так что я положил ее на кровать и волосы ей расчесал и одну прядь отрезал. Хотел ей лицо поправить, чтоб она вроде как улыбалась, но не получилось. Во всяком случае, она казалась очень спокойной. Потом я встал на колени и прочел молитву, я знал только одну, «Отче наш», и то не всю, но я потом сказал: «Упокой ее душу, Господи», не то чтоб я верил в какую-нибудь религию, просто считал, что так будет правильно. Потом пошел к себе наверх.

* * *

Не знаю уж почему, только все до меня дошло из-за какой-то мелочи; ни когда я ее мертвой увидел и даже ни когда ее вниз нес в последний раз, это до меня дошло, когда я ее туфельки ночные увидел в той комнате наверху. Я их поднял, и вдруг до меня дошло, что она никогда их больше не наденет. И что мне уже не нужно будет спускаться в подвал и задвигать засовы (между прочим, как ни странно, я ее и в этот раз запер на все засовы), и что ничего этого никогда больше в моей жизни не будет, ни хорошего, ни плохого. Я вдруг понял, что она умерла, что ее больше никогда не будет, никогда, никогда.

В те последние дни я не мог ее не жалеть (как только увидел, что она не спектакль разыгрывает), и я простил ей то, как она в тот вечер себя повела. Не тогда, когда она еще была жива, а когда понял, что ее больше нет, вот когда по-настоящему ее простил. Вспомнились всякие приятные случаи, самое начало, дни в Ратуше, когда видел, как она из дому выходит: как мимо нее по другой стороне улицы проходил; и теперь я никак не мог понять, как же могло случиться, что вот она умерла и лежит там, в подвале, мертвая.

Все это было похоже на одну интересную игрушечную мышеловку, я как-то раз видел такую, мышь туда попадала, все сразу начинало двигаться, и она не могла уже повернуть назад, только бежала все вперед и вперед, в еще более сложные ловушки, до самого конца. Я думал про то, какой я был счастливый, какие у меня все это время были чувства, я таких раньше никогда не переживал и уж никогда больше не переживу.

Чем больше я про это думал, тем хуже мне становилось.

Наступила полночь, а я не мог спать. Пришлось зажечь всюду свет, я не верю в привидения, но со светом было как-то легче.

Я все думал о ней, даже подумал, может, и моя вина была в том, что она сделала, из-за чего потеряла мое к ней уважение, а потом подумал, нет, она сама во всем виновата, сама напросилась и получила по заслугам. Потом совсем уж не знал, что и думать, в голове звенело — дон-дон-дон, и я понял, что не смогу больше жить в этом доме. Мне хотелось уехать и больше никогда не возвращаться.

Я подумал, можно все продать и уехать в Австралию. Но ведь сначала надо все следы уничтожить. Это было слишком тяжело. Тут мне в голову полезли всякие мысли про полицию. Я решил, лучше всего прямо пойти в полицию и про все там рассказать. Даже за пальто уже взялся, чтоб ехать в Луис.

Потом подумал, схожу с ума, даже в зеркало стал смотреться, видно это по моему лицу или нет. Испугался ужасно, думал, я ненормальный, все это видят, кроме меня. Стал вспоминать, как на меня люди в Луисе смотрели, в приемной у врача например. Все понимали, что я ненормальный.

* * *

Время подошло к двум. Не знаю почему, только я вдруг подумал, это все ошибка, она не умерла, она просто спит. Так что пришлось спуститься в подвал, чтоб убедиться. Это было ужасно. Только я спустился в наружный подвал, в голову полезло всякое такое. Вроде как она выйдет из темного угла с топором. Или — что ее там нет, хоть все засовы были на месте и дверь на замке, а она все-таки исчезла. Ну, прямо как в фильме ужасов.

Она была там. Лежала в этой страшной тишине. Я дотронулся, она была холодная, холодная как лед, я даже вздрогнул. Все не мог поверить, что это правда, как всего несколько часов назад она была живая и теплая, а несколько дней назад ходила здесь, рисовала, вязала. А теперь — вот это.

Потом вдруг что-то в подвале зашевелилось, в другом конце, у самой двери. Наверно, просто сквозняк. Что-то во мне сломалось, я прямо голову потерял, бросился прочь, поскользнулся и упал на ступеньках в наружном подвале, вскочил и давай бог ноги. Двери запер вдвое быстрей, чем обычно, и вбежал в дом и закрылся на все замки и засовы.

* * *

Дрожать перестал не скоро, но все-таки постепенно успокоился. Только все, о чем мог думать, это — что всему конец. Что не могу жить, когда она там внизу такая лежит.

Как раз тогда мне в голову пришла одна мысль. И все возвращалась и возвращалась. Я чувствовал, что это даже хорошо, повезло ей, что она со всем этим покончила, никаких больше волнений и тревог и прятаться больше не надо, и не надо думать о том, чем ты хочешь и никогда не сможешь стать. Со всем этим покончено раз и навсегда.

Все, что мне надо было сделать, это — убить себя, и пусть другие думают что хотят. Эти люди в приемной, в Ратуше, тетушка Энни и Мейбл, все. А я уже буду ни при чем.

Начал думать, как это сделаю, как поеду рано утром в Луис, как только откроются магазины, и куплю много-много аспирина и цветов, хризантем, она их очень любила. Потом приму весь этот аспирин, возьму цветы и пойду вниз и лягу рядом с ней. Сначала отправлю письмо в полицию. И они найдут нас в подвале с ней вместе. Вместе за Великим Пределом. И похоронят вместе. Как Ромео и Джульетту. И это будет великая трагедия. Ничего грязного.

И я заслужу уважение, если так поступлю. Если уничтожу все эти фотографии, никто не узнает, что я с ней нехорошо поступил, и все это будет выглядеть настоящей трагедией.

Ну, я все это продумал, пошел и приготовил снимки и негативы, чтоб первым делом их утром сжечь.

* * *

Чувство было такое, что надо иметь определенный план, и все будет хорошо. Какой угодно, только определенный.

Оставались деньги, но мне было все равно. Их получат тетушка Энни и Мейбл. Миранда говорила про Фонд спасения детей, но у нее тогда уже половины винтиков в голове не хватало. Все эти попечительские фонды наполовину из жуликов состоят. Лучше бы назвали его Фонд спасения попечителей.

Что мне нужно было, это то, что за деньги нельзя купить. Если б я и вправду был испорченный, я бы не стал делать всего, что для нее сделал, я просто бы ходил к женщинам, про которых на обложках в Пэддингтоне и Сохо можно прочитать, и делал бы с ними что угодно. А счастье не купишь. Я это чуть не тыщу раз от тетушки Энни слышал. Ну, только тогда я думал, ха-ха, дайте сперва попробовать. Ну, я попробовал.

Потому что все дело в чем, все дело в везении. Как на тотализаторе, только еще хуже, тут не узнаешь, какая хорошая упряжка, какая плохая и как жеребьевка пройдет. Не можешь угадать, как все обернется. Просто А против В, С против D, и никто не знает, кто такие А, В, С и D, какие они. Поэтому я никогда не верил в Бога. Я думаю, все мы просто насекомые, живем какое-то время, потом умираем, вот и все. Нет в жизни никакого милосердия. Нет никакого Великого Предела. И за ним — ничего.

* * *

Около трех я начал задремывать, так что решил пойти и выспаться напоследок, лежал в постели и все это себе представлял, как отправлюсь в Луис, когда проснусь, потом возвращусь, сожгу все, что надо, все везде запру (бросив последний взгляд на мою коллекцию) и спущусь вниз. Она меня ждет там, внизу. В письме в полицию я напишу, что мы любили друг друга. Совместное самоубийство. И это будет «КОНЕЦ».


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №25  СообщениеДобавлено: 09 июн 2017, 12:21 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
IV

Но так случилось, что все вышло по-другому.

Я проснулся только в одиннадцатом часу, и опять день был прекрасный. Позавтракал и отправился в Луис, купил аспирин и цветы и спустился вниз и вдруг подумал, просмотрю в последний раз ее вещички. Ну, должен сказать, тут мне здорово повезло. Я нашел ее дневник, а из него ясно видно, она меня никогда не любила, всю дорогу думала только о себе и об этом мужчине.

Ну, как бывает, когда проснешься, мысли уже совсем другие, во всяком случае, утром я уже рассуждал более здраво, у меня всегда так, ночью вижу все в мрачном свете, а утром все совсем другое.

Мысли эти пришли мне в голову, когда я завтракал, я не нарочно так стал думать, они пришли сами по себе. Про то, как избавиться от трупа. Я подумал, если не умру в ближайшие часы, то можно будет сделать то-то и то-то. Много всяких мыслей. Подумал, хорошо бы доказать, что это возможно. Чтобы никто не узнал.

Утро было прекрасное. Окрестности Луиса очень красивые.

Еще я подумал, веду себя вроде это я ее убил, а она ведь сама умерла, в конце-то концов. И доктор, по моему мнению, мало что мог бы сделать, болезнь зашла слишком далеко.

И еще одна вещь случилась в то утро, вот уж настоящее совпадение, в Луисе, я как раз ехал к цветочному магазину и остановился, чтоб дать пешеходам дорогу, а по переходу через улицу прошла девушка в униформе. На минуту мне показалось, я вижу привидение, я даже вздрогнул, у нее были точно такие же волосы, только покороче; я хочу сказать, у нее и размер, и рост, и походка — все было как у Миранды. Я прямо глаз от нее оторвать не мог, и прямо против воли, как на аркане потянуло припарковать фургон и вернуться туда, где я ее заметил, и мне здорово повезло, я увидел, как она зашла к Вулворту. Я пошел за ней и увидел, она работает в кондитерском отделе.

открыть спойлер
Ну, я вернулся с покупками и спустился к Миранде, пошел разложить цветы; я уже понял, настроение сделать то, другое, что я раньше наметил, прошло, и я подумал, надо как следует все еще раз продумать, ну, и тут-то я нашел ее дневник.

* * *

Уже много дней прошло, четвертая неделя идет, как это все случилось.

Конечно, у меня никогда уже не будет такой гостьи, хотя теперь, когда тетушка Энни и Мейбл решили остаться Там Внизу (в Австралии), сделать это было бы вовсе не трудно.

Но все-таки, просто из интереса, я занимался всякими проблемами в связи с той девушкой у Вулворта. Она живет в деревне, если ехать отсюда, то по ту сторону Луиса, и дом ее довольно далеко от автобусной остановки, около четверти мили примерно. И пройти к нему можно только по глухому деревенскому переулку. Так что, я бы сказал, возможности есть (если б я не был уже хорошо научен). Конечно, она не такая красивая, как Миранда, самая обыкновенная продавщица из магазина, но в том и была моя ошибка, что я слишком высокие цели себе ставил, я еще раньше должен был понять, что от такой, как Миранда, никогда не получу того, что мне надо, со всеми ее идеалами, прямо фу-ты ну-ты какими высокими, и всякими хитроумными штучками. Мне надо было заполучить кого-нибудь, кто меня мог бы больше уважать. Кого-нибудь попроще, чем она, пообыкновенней, кого я сам мог бы кое-чему научить.

Она лежит в ящике, я сам его сколотил, лежит в саду под яблонями. Три ночи яму копал. Думал, совсем с ума сойду в ту ночь, когда это сделал (спустился в подвал, уложил ее в этот ящик и вытащил наружу). Думаю, не многие были бы способны на это. Все сделал по науке. Хорошо все распланировал, на чувства свои уже внимания не обращал. Я не мог даже и подумать, как я опять на нее взгляну. Я как-то слышал, что они покрываются зелеными, синими и красными пятнами, так что я, когда пошел вниз, взял дешевое байковое одеяло, которое специально купил, и держал его перед собой, пока не дошел до кровати, и тогда накинул одеяло на усопшую. Скатал все в рулон вместе с постелью и положил в ящик и потом привинтил крышку. А с запахом в комнате справился потом с помощью курилки и вентилятора.

Комнату вычистил, она опять как новенькая.

То, что она написала, я вместе с прядью ее волос положу в ящик для деловых бумаг и уберу его на чердак, с указанием вскрыть только после моей смерти, а этого, думаю, не случится еще лет сорок-пятьдесят. Я еще не решил окончательно насчет Мэриэн (еще одно М! Я слышал, как завотделом называл ее по имени). Только на этот раз тут уже не будет любви, это будет из интереса к делу, чтобы их сравнить, и для того, другого, чем я хотел бы заняться, скажем, более детально, и я сам буду ее учить, как это надо делать. И одежки все подойдут. Ну, конечно, этой я сразу растолкую, кто здесь хозяин и чего от нее ждут. Но пока это только мысли. Сегодня я там, внизу, обогреватель включил, все равно комнату надо просушить.



Коллекционер | Автор книги - Джон Фаулз
Источник: http://loveread.ec/view_global.php?id=16215


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 25 ]  На страницу Пред.  1, 2

Текущее время: 26 сен 2018, 07:12

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 1

Вы не можете начинать темыВы не можете отвечать на сообщенияВы не можете редактировать свои сообщенияВы не можете удалять свои сообщенияВы не можете добавлять вложения
Перейти:  

 

 

 

cron