К ИСТОКУ

о развитии Божественного Начала в Человеке

 

 

Администратор Милинда проводит онлайн курсы по развитию сознания и световых кристальных тел с активацией меркабы. А так же развитие божественного начала.

ОНЛАЙН КУРСЫ

 

 

* Вход   * Регистрация * FAQ * НОВЫЕ СООБЩЕНИЯ  * Ваши сообщения 

Текущее время: 16 дек 2018, 15:41

Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 47 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4  След.
Автор Сообщение
Сообщение №31  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 15:59 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Но назавтра — в понедельник — после смущения и робости при первой встрече, стало вроде бы значительно легче. Миссис Рид как будто ничего не подозревала, тёмная сторона вчерашнего безумия забылась, рассеялась словно туман. Нам только раз удалось обменяться поцелуями, однако мы нашли время шёпотом сообщить друг другу, что любим по-прежнему и не в силах ждать до воскресенья… хотя, конечно, придётся. Но во вторник — зловещий эпизод, предостережение. Под вечер я вёл велосипед вверх по просеке, поднимаясь на холм, когда неожиданно, без всякого предупреждения, в нескольких шагах передо мной на дорогу шлёпнулся камень. Мне подумалось, что это, должно быть, Нэнси, хотя она уверяла, что не сможет вечером ускользнуть из дома. Я остановился, вглядываясь сквозь заросли вверх, туда, где старые печи, ожидая, что она вот-вот покажется. Но вместо Нэнси я увидел, как из-за платанов, что росли на скале над печами, вылетел ещё один камень. На этот раз он был слишком велик, чтобы быть просто сигналом, и летел слишком быстро: так швырнуть женская рука не могла. И метили камнем в меня: отскочив от дороги, он рикошетом ударил в спицы переднего колеса. Я перепугался. Бросился бежать вверх по просеке, недалеко от вершины холма вскочил в седло и, напрягшись, преодолел оставшуюся часть подъёма на велосипеде. Ещё один камень ударился о дорогу прямо за моей спиной. Вниз по склону я катил, поднявшись на педалях, и в паническом страхе жал на них изо всех сил.

Больше камней в меня не бросали, и я приехал домой в целости и сохранности. Но травмы бывают не только физические.

На следующий день я всё рассказал Нэнси, и мы решили, что это скорее всего Билл Хэннакотт. Нэнси сказала — он трус, в школе у них все об этом знают; но он вовсе не выглядел трусом в тот единственный раз, что мы с ним виделись. С того дня дорога домой стала для меня истинным мучением. Меня каждый раз словно сквозь строй прогоняли, и страх не оставлял меня ни на минуту. Я не столько страшился камней, сколько встречи с ним на дороге, с глазу на глаз, и драки… и того, что всё это означало — он знает о нас с Нэнси. Это пугало нас обоих: ведь он мог выследить нас в прошлое воскресенье. Как все деревенские мальчишки, он умел подкрадываться незамеченным. Работало и моё воображение… бояться следовало не только камней и кулачного боя, но и пули. Ведь у него было ружьё, он с ним охотился на голубей и кроликов. Мысленно я уже представлял себе собственный надгробный камень рядом с могилой матери. К тому же выбранное им для засады место лишало нас с Нэнси возможности встречаться у старых печей.

открыть спойлер
Но миновали среда и четверг, а меня всё ещё не убили выстрелом в спину, не измолотили кулаками в прах: я приободрился. В субботу миссис Рид с утра уехала в деревню, и когда под вечер я собирался домой, её ещё не было. Мэри и Луиза работали в поле, дом был пуст, если не считать старого мистера Рида и его сына, беседовавших в комнате наверху. Мы с Нэнси прокрались в амбар, в дальний тёмный угол, где в старом стойле хранилось сено, которое давали коровам во время дойки — коровник стоял совсем рядом с амбаром. Мы целовались; обнявшись, шептались о Билле и о том, какую он затеял игру, какой он отвратительный, как она могла хоть что-то в нём увидеть… Она отвернулась, и я притянул её снова к себе — спиной, руки мои ласкали её грудь под одеждой: только что нами открытая новая поза оказалась очень приятной. Может быть, всё дело было в темноте. С нашего первого воскресенья меня преследовала мысль о том, что же Билл сделал такого, что так потрясло Нэнси. Теперь я спросил её об этом. Она не скажет. Не может. Но вдруг, тихо-тихо, зашептала. Как-то вечером. Он хотел вынуть «это», чтобы она сжала «это» рукой. У меня от потрясения язык прилип к гортани: Билл решился произнести то, о чём я мог только мечтать… и она мне об этом рассказала, поделилась со мной этой тайной.

— Что ты ему ответила?

— Ничего я ему не ответила. Заехала ему по дурацкой грязной роже, — сказала она. — Нахал паршивый.

— А вот так, как мне, ты ему позволяла?

Она отрицательно тряхнула волосами у самого моего лица.

— Спорю, позволяла.

— Только тебе. Потому как тебе я верю.

Я чуть сильнее сжал её груди.

— А с этим я ничего поделать не могу.

Она поёрзала в моих объятиях и заговорила по-деревенски:

— Глянь-ка ты, опять он плохо ведёт!

— Не хуже, чем ты.

— Нет, хуже.

— Нет, не хуже.

— Ты хочешь того же, что и Билл.

— Вот и нет.

— Все вы одинаковые.

— Я только хочу всю тебя потрогать.

— Так нельзя же. Видишь, какой ты.

— Так я же только сказал.

— Слова — такой же грех, как дела.

— А это ты ведь позволяешь?

— А это совсем другое.

Одна моя рука обнимала её голый живот, другая лежала на груди.

— Только потрогать.

— Ты так всегда говоришь.

— А тебе было хорошо в воскресенье?

— Может — да, а может — нет.

— А так ты всегда говоришь.

— А нечего нахальные вопросы задавать.

Помолчали.

— Жалко, мы ещё не взрослые.

— А ты бы на мне женился?

— А ты бы вышла за меня?

— Может, и вышла бы.

— А я бы научился как следует на ферме управляться.

— Вот ещё! Очень мне надо за фермера выходить. С меня и так хватает. — Она пнула ногой сено, на котором мы стояли. — Не жизнь — гадство одно.

— Обещай, что выйдешь за меня, а, Нэнси?

— Зачем это?

— Мне хочется, чтоб ты пообещала.

— Почему это?

— Потому что ты вечно дразнишь меня. Я никогда не знаю, ты в самом деле или…

— Да я и не дразню тебя вовсе.

— Значит, обещаешь?

Её волосы снова пощекотали ему лицо: она кивнула. Потом вдруг повернулась к нему, и они поцеловались: она не дразнила, она отдавала ему свою нежность.

— О, Дэнни, я люблю тебя. Я так тебя люблю. — И чуть погодя: — А как ты думаешь, может, я порочная?

— Почему порочная?

— Потому как дразню тебя… Потому как…

— Потому как — что?

— Мне нравится, когда ты меня трогаешь, а ещё…

— А ещё — что?

Она уткнулась ему в плечо, шептала еле слышно:

— Я бы даже сделала, как Билл хотел. С тобой. Если бы ты по правде… Если бы ты потом меня ещё больше бы полюбил. Если б пообещал.

— А ты бы позволила мне тебя всю потрогать?

Он почувствовал, как она кивнула, не отрывая головы от его плеча.

— Обещаешь?

Кивок.

— Завтра. Там, наверху?

И опять она кивнула у его плеча.

Послышался шум трактора, с холма спускались Мэри и Луиза. Торопливый поцелуй, и испытующий взгляд фиалково-синих глаз из-под ресниц, и вот она уже бежит к выходу из амбара, потом вдоль его стены — в дом. Он понимал — они вели себя глупо, ведь его рабочее время давно кончилось. Велосипед его стоял у ворот, у всех на виду, там, где он всегда его ставил. Близняшки въехали во двор на тракторе. Будь всё как всегда, он бы остановился и поговорил с ними, но сейчас он лишь махнул им приветственно рукой — мол, тороплюсь, и пошёл к велосипеду. Это могло показаться им необычным; но лучше уж так, чем лгать о том, почему он всё ещё здесь.

И вот он катит по усыпанному щебнем проезду до просёлка, пересекает сухое ложе ручья, который зовётся Торнкум-Лит, и трубу, в которую этот ручей заключён. Вверх по холму, мимо печей, слишком счастливый и взволнованный, чтобы хоть на миг задуматься о Билле, об опасности, поджидающей на пути… ни Билла, ни опасности — ничего. На полпути к деревне он встречает миссис Рид в их старом «райли» и слезает с велосипеда, чтобы дать ей дорогу. Он ожидает, что она остановится и отдаст ему заработанные деньги — ведь сегодня суббота; но она, видимо, забыла: помахала ему рукой и проехала мимо, внимательно следя за дорогой. Наверное, тревожится, что запоздала к дойке. Едет из гостей или с собрания Союза матерей, поэтому такая вся разодетая.

Ничто не предвещало беды. Тётя Милли, как всегда, с наивным любопытством расспрашивала, как прошёл день, отвечать ей было легче лёгкого. Отец готовился к проповеди в своём кабинете; к ужину меня ждали любимые блюда — яичница с ветчиной и печёный картофель. Я поднялся к себе, улёгся на кровать и стал вспоминать Нэнси, её грудь, её глаза, её тело, которого ещё не познал до конца, думал о том, как мы поженимся, будем жить в Торнкуме и… внизу раздался звук гонга. И даже за ужином — ни предчувствия, ни намёка: всё те же надоевшие разговоры ни о чём. Отец был молчалив и задумчив, но это — вещь совершенно обычная для вечера перед проповедью.

Трапеза закончилась; отец прочитал молитву, продел салфетку в кольцо и встал.

— У меня в кабинете есть кое-что для тебя, Дэниел. Будь любезен, удели мне минутку.

Я последовал за ним через холл, мы вошли в кабинет, и он сразу прошёл к столу. Там он несколько замешкался, потом взял в руки небольшой свёрток в коричневатой бумаге и заговорил, обращаясь к нему, а не ко мне:

— Днём заходила миссис Рид. Она говорит — её муж поправится не так скоро, как поначалу предполагалось. Как я понял, в управлении им нашли опытного работника, который останется на ферме до самой весны. Он приступает к своим обязанностям в понедельник. Соответственно твоя помощь на ферме больше не нужна. — Отец протянул мне свёрток. — Она просила передать тебе вот это. И последнюю зарплату. — Он отвернулся. — Так, посмотрим. Куда же я… ах, вот он. — Он взял со стола конверт и положил его на свёрток, который всё ещё держал в руке.

Я чувствовал, что его глаза устремлены на меня и что мои щёки заливает густой, невыносимый румянец. Разумеется, я тут же понял, в чём дело, понял, почему она не остановилась, встретив меня на дороге. Я всё-таки заставил себя взять у отца свёрток и конверт.

— Ну, Дэниел? Разве ты не хочешь его открыть?

Я попытался развязать узелок бечёвки, но в конце концов отцу пришлось забрать у меня свёрток, взять со стола перочинный нож и разрезать бечёвку; наконец он снова протянул свёрток мне. Я снял бумагу. Это была книга. «Руководство по истории Англии для молодого христианина». На форзаце было выведено старательным, давно вышедшим из моды почерком:


Мистеру Дэниелу Мартину

в знак глубокой признательности за его

помощь в трудный для нашей семьи час

и с искренней молитвой о его будущем счастии.

Мистер и миссис У. Рид.


Отец осторожно взял книгу из моих рук и прочёл надпись.

— Очень любезно с их стороны. Тебе надо будет написать им — поблагодарить за подарок. — Он вернул мне книгу. — Ну вот. А теперь мне надо ещё поработать над проповедью.

Только у самой двери мне удалось собрать в кулак достаточно мужества — или возмущения, — чтобы спросить:

— Что же, мне и пойти туда теперь нельзя? Попрощаться?

Он уже сидел за столом, делая вид, что погружён в работу.

Теперь он поднял голову и посмотрел на меня через всю комнату:

— Нет, мой мальчик. Нельзя. — Не дав мне возразить, он продолжал, очень спокойно, без всякого выражения, снова устремив взгляд на свои бумаги: — Насколько я понимаю, завтра Нэнси уезжает к тётушке, куда-то под Тивертон. Отдохнуть. — Я уставился на него, не в силах поверить, не в силах пошевелиться. Он снова поднял голову и несколько секунд смотрел прямо на меня. — Я глубоко верю в твой здравый ум, Дэниел. И в твою способность верно судить о том, что хорошо, а что дурно. Вопрос исчерпан. Желаю тебе доброй ночи.

Чудовищная жестокость; и вопрос вовсе не был исчерпан. Не пожелав доброй ночи тёте Милли, я отправился прямо к себе в комнату; во мне бушевала такая нехристианская ненависть, такое безысходное отчаяние, каких, пожалуй, в стенах этого дома никто до сих пор не испытывал. Жестокость, тупость, злонамеренная низость — вот что такое эти взрослые! Какой позор, какое унижение! Если бы только он возмутился и накричал на меня, дал мне возможность возмутиться в ответ! А двуличие миссис Рид, а её подлость! Какая мука — не знать, что сейчас с Нэнси: может, она плачет, может, она… Уйду тайком из дома, проберусь ночью к ферме, встану под окном Нэнси, мы убежим вместе. Чего я только не придумывал… но я знал, что связан условностями, понятием респектабельности, принадлежностью к иному социальному слою, что мне не вырваться из плена классовых предрассудков, веры в христианские добродетели, в принципы военного времени, требовавшие дисциплины и самоограничения как высшего проявления добродетели. Но страшнее всего было то, что я сам накликал эту беду. В эту ночь я снова поверил в Бога: у него было лицо моего отца, и я плакал от ненависти к его всемогуществу.

Позднее я пришёл к выводу, что жалость — а может быть, и восхищение — должен был бы вызывать тогда мой отец, уверенный, что я сам смогу осудить себя и найти выход из Болота Уныния [290] . Думаю, миссис Рид изложила отцу события достаточно дипломатично, не обвиняя нас ни в чём, кроме одного-двух свиданий тайком, одного-двух поцелуев украдкой. То ли она догадалась обо всём, глядя на Нэнси, то ли Билл Хэннакотт ухитрился наябедничать ей на нас — этого я так никогда и не узнал. Но если бы обвинения оказались более серьёзными, отец не счёл бы возможным для себя оставить дело без последствий. Я полагаю, он прекрасно знал, что делает, не предложив мне ничего в утешение, так подчёркнуто не спросив меня — ни тогда, ни позже, — что я чувствую к Нэнси: при всех его недостатках, садистом он вовсе не был. Подозреваю, что всякое плотское влечение он считал чем-то вроде детских шалостей, из которых вырастаешь, как из детского платья, по мере взросления. Надо отдать справедливость и ему, и тётушке Милли, с которой он, очевидно, поговорил в тот же вечер (она не выказала никакого удивления по поводу неожиданного прекращения моей работы на ферме): они оба всячески старались не замечать моей угрюмой подавленности и как-то вывести меня из этого состояния.

Пару раз я пробирался в Торнкум — понаблюдать тайком за долиной и фермой из окрестного леса, но никаких признаков Нэнси так и не заметил.

В воскресенье, сразу после ужасного запрета, в церкви был один лишь старый мистер Рид. Я ушёл домой сразу же после окончания службы: боялся, что вся деревня уже знает (да так оно, вероятно, вскоре и случилось: Билл Хэннакотт не мог не постараться, а на чужой роток не накинешь платок). Я мечтал получить от Нэнси письмо, но писем не было… или, во всяком случае, мне не позволено было их увидеть. Единственным утешением по возвращении в школу была надежда, что она напишет мне туда, как я когда-то ей предложил. Но ведь сам я боялся писать ей на ферму, боялся, что письмо перехватят; глупо было ожидать, что её не преследуют те же опасения. Писем не было.

В то Рождество, возможно, для того, чтобы вдвойне перестраховаться, отец взял первый за всю войну отпуск. Тётя Милли, он и я, все втроём отправились погостить к другой их сестре, которая жила в Камберленде. Она была замужем за стряпчим из Карлайла: двое их сыновей были на фронте, третий должен был вот-вот пойти в армию; а ещё у них была дочь, самая младшая — Барбара, — всего на полгода старше меня. Я не видел её с 1939 года; она оказалась девочкой застенчивой, но вовсе не дурнушкой, и хотя ей очень недоставало теплоты и задорности Нэнси, с каждым днём нашего двухнедельного пребывания у тётки я находил Барбару всё более привлекательной. Мы с ней не целовались (единственный поцелуй под веткой омелы — не в счёт), но договорились, что вовсе не плохо было бы писать друг другу, стать «друзьями-по-переписке». О Нэнси и Торнкуме я вспоминал всё реже и реже. Домой после Рождества заезжать я не стал, сразу же отправился в школу.

С тех пор я видел Нэнси только один раз, на Пасху. Мне было жаль её, и не только потому, что тётя Милли написала мне в школу, что умер старый мистер Рид: более низменная часть моего «я» с чувством снисходительной жалости смотрела на эту провинциалку, «девушку с фермы», пухленькую и неуклюжую по сравнению с девушкой «нашего круга» — моей изящной кузиной из Карлайла. Мы всё это время писали друг другу длинные письма, и в каждом говорилось о том, как мы мечтаем встретиться снова. Полученный урок не пропал втуне: я сразу же сообщил дома, что кузина Барбара «мне пишет». Переписка получила явное одобрение: тогда же, в пасхальные каникулы, тётя Милли спросила меня, не хочу ли я, чтобы она пригласила Барбару провести у нас часть лета. Я согласился не раздумывая.

Так что в августе она приехала к нам погостить. Мы ездили вместе на велосипедах, играли в теннис, даже — иногда — принимали участие в уборке урожая. Я ни разу не встретил Нэнси. Казалось, со смертью старого мистера Рида религиозности у них поубавилось. Мистер и миссис Рид всё ещё появлялись в церкви, но девушек с ними никогда не было. Мне всё ещё противно было появляться вблизи их фермы, и я старался держаться от неё как можно дальше во время прогулок с Барбарой. Теперь я боялся встречи вовсе не с Биллом Хэннакоттом… впрочем, с Барбарой мне так и не удалось зайти хоть сколько-нибудь далеко. В реальности её застенчивость и благовоспитанность оказались гораздо сильнее тех, несколько завуалированных, чувств, которые проглядывали в её письмах (но, может быть, я прочёл в них больше, чем там на самом деле было). Через пять лет она вызвала ужасный переполох в семье, «превратившись» в католичку (в обращении этом вовсе не было тех интеллектуальных изысков, что у Энтони и Джейн) и вскоре приняв монашеский постриг. Её отвращение ко всему плотскому уже угадывалось за её робким желанием дружить с молодым человеком; проблем с непокорной плотью в отношениях с Барбарой у меня не возникало, хотя мы с ней и поцеловались пару раз под конец её пребывания в нашем доме. Мне требовалось доказать самому себе, что я «переболел» Нэнси. Она-то, бедняжка, наверняка знала, что в пасторском доме гостит «племянница мистера Мартина».

А осенью я получил из дома известие, потрясшее меня необычайно глубоко. Торнкум продаётся. Мэри собралась замуж; молодой мистер Рид так до конца и не оправился от болезни; появилась возможность приобрести в Корнуолле ферму поменьше, недалеко от сестры миссис Рид, где-то близ Лонстона; коров они забирают с собой… все эти объяснения и детали… какое мне до них дело?… но Торнкум без Ридов! Этого я представить себе не мог: почему-то это казалось мне гораздо более страшным нарушением естественного порядка вещей, чем те поистине ужасные потрясения, от которых в то время страдал весь мир вокруг. Думаю, именно тогда я впервые ощутил чувство вины перед ними, чувство, от которого мне полностью так и не удалось избавиться: это я каким-то образом ускорил распад семьи, приблизил смерть старого мистера Рида, продажу фермы, с которой они срослись нераздельно, нигде в другом месте их и представить было невозможно… и дело не только в Нэнси. Я не мог представить себе миссис Рид в другой маслодельне, в другом коровнике, а Мэри или Луизу на тракторе посреди другого поля, не мог увидеть никого в этом саду, на этом дворе, кроме старого мистера Рида, седоусого и кривоногого, в гетрах, с золотыми часами и суковатой палкой. Впервые в жизни я осознал, что дом — это прежде всего люди. Проживи я хоть тысячу лет в доме, где пишу сейчас, он никогда не будет принадлежать мне так, как принадлежал им, и никакие законы о праве владения мне тут не помогут.


И последний кадр.

Много лет спустя, как когда-то говорилось в титрах… если точно — самое начало сентября 1969 года. Я приехал на ферму на две недели; как-то днём я остался совершенно один — Бен и Фиби поехали в Ньютон-Эббот за покупками. Выхожу на крыльцо и вижу — какой-то человек облокотился о калитку, выходящую на просёлок. За ним, у забора — машина. Я окликнул его, подумал — он заблудился. Он молча открыл калитку и пошёл к дому, я вышел ему навстречу. Видно было, что он не деревенский житель. Одет в вязаный жакет на «молнии», с большими отворотами; я решил, что это один из бесчисленных туристов из северных или центральных графств, чьи полчища каждое лето вторгаются в Девон и Корнуолл. Высокий худощавый человек примерно моих лет, волосы гладко зачёсаны назад, на довольно значительную лысину, широкая, чуть смущённая улыбка приоткрывает золотой зуб.

— Извиняюсь за вторжение и всякое такое. — Он говорил с чуть заметным призвуком кокни. Указал большим пальцем за спину, туда, где осталась его «кортина». — Жена тут жила когда-то. Сто лет назад. Сама-то стесняется спросить, можно ей зайти, глянуть одним глазком.

Узнать Нэнси было трудно — она расплылась, погрузнела, крашеные волосы в трогательной попытке сохранить былую привлекательность зачёсаны назад и уложены в причёску «паж», как у хозяйки паба. Нелепые ярко-красные брюки дополнял синий блейзер с золочёными пуговицами, наброшенный на плечи; и только глаза… они терялись в оплывших щеках, но в них светилась та же лазурно-фиалковая синева, словно в цветках вероники. Смущалась она ужасно. Я сразу же понял: она, по всей вероятности, знала, кто купил ферму; её тянуло сюда, но видеть меня ей не хотелось. Это муж, не признающий «всякой чепухи», с маху решил все проблемы. Он был уверен в себе и сразу же постарался дать мне понять, что и сам не лыком шит. Кажется, он сказал, что работает начальником цеха в Дагенэме [291] ; и небольшой домик у них имеется, очень симпатичный, в новой части Бэзилдона [292] — знаете это место? Он явно привык командовать рабочими, и зарплата у него была «дай Бог». В этом году они уже объездили весь Корнуолл, «пусть старушка Европа малость от нас отдохнёт». У Нэнси ещё сохранился девонский говорок, но она так беспокоилась, что они «вломились без спроса», так нервничала, так старалась правильно себя вести… мне было больно.

Отец её давно умер. Мэри по-прежнему фермерствует, подальше отсюда, в Сомерсете [293] . Бабушкой уже стала. Мама с ними живёт. Ровесница века. Луиза так и не вышла замуж. А она сама как? Дети есть? Трое, старший только-только в университет поступил.

— Способный парнишка, — вмешался её муж. — Никаких тебе хипповых выкрутасов, ничего такого.

Я повёл их по дому, и Нэнси немного оживилась, хоть и не переставала повторять, как всё тут красиво, примите наши поздравления, так всё замечательно тут устроено; но глаза её говорили — она видит прошлое. Я пытался вызвать её на разговор, заставить вспомнить, где какая мебель стояла, что раньше было в той комнате, что — в этой; повёл их к коровнику и амбару — тому, что был перестроен и где теперь жили Бен и Фиби, где мы с Нэнси укрывались в тёмном углу в наш последний день. «Очень красиво, — повторяла она, — прям глазам своим не верю».

Вернулись в дом, я предложил им выпить, поговорили — в общих чертах — о прошлом вообще, о переменах в деревне, о коттеджах, понастроенных всюду горожанами, и ни намёка на наше с ней тайное прошлое. Мне хотелось, чтобы она хоть на миг почувствовала печаль, ностальгию, чуть погрустила или хоть посмеялась бы над той «трагедией», которую мы вместе пережили в дни ранней юности. Нет. Она прихлёбывала «дюбонне» и, как надлежит человеку воспитанному, без колебаний уступала роль первой скрипки своему мужу. Наедине с ней мы остались всего на пару минут, когда он спросил, где «мужская комната».

— Жизнь хорошо сложилась, Нэнси? — Я впервые назвал её по имени.

— Да грех жаловаться. — Она затянулась сигаретой. — Гарри многого сумел добиться. Учитывая обстоятельства.

— По старым временам не скучаешь?

— Ну теперь ведь всё по-другому, верно? Всё химия да машины. Не так, как раньше. — Она отвернулась к окну. — А по мне, если хотите знать, так и слава Богу, что избавились от этой фермы. Как же мы работали! До сих пор не понимаю, как только могли выдержать.

— В жизни не пробовал сливок вкусней, чем у твоей матери.

— Теперь они этим не занимаются. С новыми породами — голштинской и фризской — смысла нет. — И добавила: — Всё это кажется теперь каким-то ужасно далёким.

— Так уж и всё? — улыбнулся я.

Буквально на секунду её глаза осторожно встретили мой взгляд, но она тут же отвела их в сторону и чуть улыбнулась — одними губами.

— Теперь тут хоть коровами не воняет. Я этот запах до смерти помнить буду.

— У меня в памяти он тоже порой возникает. Как привидение.

— И подумать противно.

Я встал — наполнить её бокал, но — нет, она по правде больше не хочет, спасибо огромное. Потом её заинтересовало покрытие полов. Я рассказал ей про копалы [294] . Вернулся муж.

Тогда всё это казалось мне довольно забавным; огорчился я теперь, когда пишу о нашей встрече. Виноват был я сам, я весьма успешно играл роль сына собственного отца, вывернув наизнанку сцену в его кабинете, когда он так искусно обошёл меня в разговоре; ну почему я не продрался через злосчастную скорлупу, отгородившую нас друг от друга, сквозь испуганную чопорность Нэнси и собственную идиотскую любезность? Мы полагаем, что, старея, становимся мудрее и терпимее, а на самом деле мы просто становимся ленивее. Я же мог спросить, что случилось в тот страшный день: что ты чувствовала, долго ли обо мне скучала? Если бы даже я пробудил в ней лишь горькие воспоминания, вызвал упрёки, и то было бы лучше глухого молчания, подлого, глупого, бесчеловечного притворства, будто наше прошлое не есть также наше настоящее; будто то, что мы совершили, и то, что чувствовали, было почему-то дурным и нелепым… незрелым. Что останется от нашей жизни, если лишить её юношеской незрелости?

Я проводил их до машины. Они обязательно должны снова заехать, если им будет по пути: Фиби всегда предложит им чаю, если меня не окажется дома; они смогут побродить по полям… Видно было — они считают, я просто «стараюсь быть повежливей», может, из снисхождения к ним, хотя я искренне пытался избежать этого; но ведь я работаю в Голливуде, знаюсь с кинозвёздами, моё приглашение не может быть искренним. Видимо, так оно и было, потому что они им не воспользовались.

Мы пожали друг другу руки на прощание; огромное спасибо, сколько время вы на нас потратили.

— Мне кажется, вы тут всё очень красиво переделали. — Нэнси в последний раз оглянулась на дом. — Я б его и не узнала. Изнутри.

Взгляни, гнездо свил голубок,
Тебе его несу.
У сердца грел тебе пирог,
Порадовать красу!
Возьму колечки тростника,
И бусы нанижу,
И пенни все из кошелька
К твоим ногам сложу,
Пастуший посох свой, и пса,
И флягу, и суму…
Но не глядит моя краса,
И грош цена всему!
Увы, играет мной моя Филлида.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №32  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:02 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Торнкум

Фиби разожгла камин в гостиной, ужин был готов. Я проводил Джейн и Пола в их комнаты. После Комптона всё здесь казалось крохотным, каким-то неуверенным в себе, может быть, оттого, что, несмотря на все старания Фиби, было недостаточно жилым. Начал я здесь с того, что попытался изгнать прошлое и отделать комнаты очень просто — только дерево и побелка; но дом был слишком стар, чтобы вытерпеть новомодную финскую наготу, которую я поначалу пытался ему навязать. Тогда я натащил в дом массу самых разных вещей: несколько старых гравюр и картин, привлёкших моё внимание, отдельные предметы викторианской мебели из местных антикварных лавок. В один прекрасный день я извлёк на свет божий портрет собственного прадеда-епископа, пылившийся в чулане лондонской квартиры, куда его давным-давно отправила Нэлл, и отдал его отреставрировать. Теперь он висел здесь над камином, сурово и неодобрительно глядя на всё вокруг — портрет был написан так, что взгляд прадеда следовал за тобой повсюду. Я остался глух к протестам Каро и некоторых других моих гостей, утверждавших, что портрет ужасен. Как произведение искусства он был, разумеется, недостаточно хорош, чтобы занимать в гостиной почётное место, и недостаточно плох, чтобы выглядеть смешным: именно это скорее всего соответствовало реальным достоинствам изображённого на нём человека. Но с течением времени мне становилась всё дороже непререкаемая суровость его взгляда; постепенно я перетащил сюда и ещё кое-какие семейные реликвии: один-два силуэта и миниатюры забытых предков, любимую фотографию тётушки Милли и отца, сделанную в 1938 году… теперь дом вряд ли заслужил бы одобрение художника-постановщика, но в нём (во всяком случае, до тех пор, пока — как в этот вечер — я не взглянул на него чужими глазами) уже можно было чувствовать себя как дома.

Джейн позвонила в Дартингтон выяснить, когда следует привезти Пола; тем временем я отыскал для него старую карту угодий с указанием межевых изгородей. Потом достал подарки, привезённые для Фиби и Бена из Америки, — бутылку бурбона для Бена, поскольку знал, что — в отношении виски — его уважение к деньгам пересиливало любовь к спиртному, и якобы индейские, в стиле навахо, салфетки под тарелки для Фиби: я купил их, проезжая через Нью-Йорк; подозреваю, что родом они именно оттуда… но ей нравились яркие и более или менее экзотические вещицы. Что касается домашнего убранства, хорошим вкусом Фиби не отличалась: даже Бен не переставал ворчать из-за безделушек, которыми она загромождала их жилище. Ни одна их поездка за покупками не обходилась без того, чтобы у них дома не появился очередной кошмар из предназначенного для туристов фарфора.

открыть спойлер
Мы поужинали; Фиби на этот раз была не на высоте, однако Джейн и Пол вежливо всё хвалили. Пол должен был вернуться в школу к десяти утра, но ему совершенно необходимо было перед отъездом пойти осмотреть поля. Мы договорились обязательно это сделать. Вёл он себя заметно лучше, возможно потому, что удачно провёл день, но ещё, разумеется, и потому, что Джейн явно приняла близко к сердцу наш разговор о материнской суетливости. Она гораздо меньше подсказывала, а он гораздо больше говорил сам. Я рассказывал им о прежних днях, о том, как подростком работал в Торнкуме; о том, каково это — быть сыном приходского священника, об устаревшем укладе общественной жизни, и замечал, как Джейн порой исподтишка поглядывает на сына, словно пытаясь определить, что же он думает о своём блудном дядюшке, вернувшемся в лоно семьи.

Она отправила Пола спать в половине десятого, и мы устроились у камина — выпить кофе. Кто-то из тех, кто жил здесь после Ридов, заложил их широкий старый очаг с хлебным подом, но мне удалось снова обнажить деревенские изразцы его устья и необработанный камень внутренней кладки. Я сидел в качалке, сбоку от камина, а Джейн, в тех же брюках и тёмно-синем свитере, в которых приехала, устроилась на диване перед огнём. Когда по приезде она спросила меня, следует ли переодеться к ужину, я только рассмеялся. Теперь ей хотелось поделиться впечатлениями.

— Мне кажется, ты одержал победу.

— Я дам ему свой здешний номер телефона. Мы же совсем рядом.

— На твоём месте я бы поостереглась. Вдруг пристанет как банный лист.

— Я предупрежу его, что буду очень занят. Несколько недель, по крайней мере, — сказал я. — А тебе следует приехать и побыть здесь подольше, Джейн. Я серьёзно. И познакомь меня с твоим другом.

С минуту она молча смотрела в огонь, потом с грустной иронией улыбнулась:

— С бывшим другом. — Она избегала встретиться со мной глазами. — Боюсь, что так, Дэн.

— Но я думал… ты же сказала, он тебе написал.

— Да, конечно. Он… — Она искала соответствующие случаю, достаточно старомодные, подводящие окончательный итог слова: — У него образовалась новая привязанность. — И добавила лёгким тоном: — Не стоит огорчаться. Это бывает. — Потом позволила себе уже не такое беспристрастное, гораздо более женское суждение: — Особенно с Питером.

— Момент он выбрал поразительно удачный.

— По всей вероятности, это продолжается уже несколько месяцев. И надо было решать — теперь или никогда. Он страшно каялся. Казнился.

— Ох как жаль.

— Это не так уж неожиданно. Жаль только, что я сама его в отставку не отправила. — Она вздохнула. — Постоянство не самая сильная его черта. Мне думается, это как-то связано с занятиями философией. Столько времени проводишь в разреженной атмосфере, что, спустившись на землю, вынужден искать компенсацию. Чтобы снова стать нормальным человеком.

— Кто-то в Америке?

— Кажется, она преподаёт историю в Гарварде.

— Ты очень мужественно это всё воспринимаешь.

Она покачала головой.

— Я рассказала Роз. А теперь вот — тебе. Так что я даже не чувствую себя особенно униженной. Ну и разница в возрасте, конечно. Будущего у этой истории всё равно не было.

Я подумал, что весь конец недели она жила, храня в душе эту новость, и почти простил ей тогдашнюю нарочитую отстранённость.

— Мужчины — дерьмо.

— Зато честности им не занимать. В данном конкретном случае.

— Тем не менее.

Джейн пожала плечами. Я сочувственно помолчал.

— А о будущем ты уже думала?

— Да нет, пожалуй, Дэн. — Она подёргала конский волос, торчащий сквозь обивку дивана. — Впрочем, это не совсем верно. Я подумываю продать дом и переехать в Лондон. Может, куплю там квартиру или дом поменьше.

— Это было бы прекрасно. И ближе к Роз.

— Так ли уж это хорошо?

— А что она думает?

— Целиком за.

— Тогда в чём сомнения?

— Сомнения? Наверное, в том, смогу ли я там начать жизнь сначала.

— А от других своих планов ты отказалась? — Она непонимающе смотрела на меня, что само по себе уже было показательно — Пойти по стопам нашей дражайшей ленинской вдовицы?

— Не совсем.

Теперь она отвечала сухо и неохотно.

— Джейн, если не хочешь говорить на эту тему… ты ведь знаешь… я пойму.

Она улыбнулась, всё ещё колеблясь, потом решилась, но говорила, глядя не на меня, а в огонь.

— Пожалуйста, Дэн, не принимай всё сказанное в тот вечер так уж буквально. Меня сейчас и правда сильно клонит влево. Но я вовсе не уверена, как лучше с этими левыми устремлениями обойтись. Роз подталкивает меня поступить на заочное отделение философии, политики и экономики и взяться за подготовку диссертации. Или пройти курс переподготовки преподавателей.

— Но ни к чему такому ты призвания не чувствуешь?

— Ну почему же. Чувствую, если только речь не идёт об Оксфорде.

— Сейчас вроде бы многие женщины так поступают.

— Да, я знаю.

— Это-то и есть аргумент против?

— Да нет, что ты. — Она потупилась. Потом пояснила: — Мотивы Роз иногда очень уж прозрачны. А мне не так уж приятно сознавать себя «мамочкой с проблемами» и к тому же ещё одним объектом постоянных усилий.

— Но ведь эти усилия — добрые? А проблем у тебя и правда хватает.

Она помолчала. Потом спросила:

— Можно я ноги на диван положу?

— Конечно.

Она сбросила туфли и с облегчением вытянула на диване ноги. Потом состроила мне гримаску:

— Варикозные вены.

— Бог ты мой.

— Много лет уже. Но операции не требуют. Только болят иногда. — И продолжала, опустив глаза, вновь вернувшись к психологическому самоанализу: — Думаю, всё дело — в сознании, что всё рухнуло, в крушении надежд. Когда состояние такое, что всё кажется бессмысленным. Понимаешь? Когда душа жаждет значительного поступка, а ты неспособна даже на самый незначительный. Теряешь голову, как в тот ужасный вечер, когда мы с тобой встретились. Говоришь вовсе не то, что имеешь в виду.

— А чего жаждет твоя душа? Что она-то имеет в виду?

Джейн закинула руку на спинку дивана и прислонилась к ней головой, пристально глядя в огонь.

— У меня такое ощущение, что общество наше ослепло. Что все заняты только собой. Только это я и вижу вокруг. А люди — те, кто только и способен хоть что-то сделать, разумно изменить жизнь, — пальцем о палец не желают ударить. Ни от чего не желают отказаться. Ничем не хотят поступиться. Это уже где-то вне политики. Какая-то всеобщая слепота. Поэтому и бросаешься к тем, кто хоть как-то хоть что-то видит. К маоистам, к коммунистам, к кому угодно.

— Но ведь в том-то и беда, что… пытаясь отделаться от плохих свобод, неминуемо выбросишь с ними и хорошие. Не так ли?

— О, я понимаю, что это всё фантазии. Весь исторический опыт тому свидетельство.

— Единственное, в чём этот отвратительный тип — Фенуик — оказался, на мой взгляд, прав, так это в рассуждениях о биологических основах свободы. Что человек не может развиваться, не имея хотя бы малой возможности избирать свой собственный путь.

Теперь она вытянула руку вдоль спинки дивана, не отрывая взгляда от огня, словно заворожённая, словно надеялась найти в нём прибежище.

— Месяца два назад я слушала лекцию одного марксиста по экономике. О производственных затратах в пищевой промышленности Великобритании. Чудовищная часть расходов приходится на рекламу и упаковку. В Америке с этим, очевидно, ещё хуже.

— С этим никто и спорить не станет. Это и есть плохая свобода.

— Так никто же и не спорит, Дэн! Кроме крайне левых. Вот в чём ужас-то.

— Может, тебе выставить свою кандидатуру в парламент?

Она улыбнулась:

— Пассионария от плиты и мойки?

— Я серьёзно. Хотя бы в местные органы власти.

— Я подумывала об этом. Как школьница мечтает выиграть турнир в Уимблдоне или стать партнёршей Нуреева, — с улыбкой сказала она.

— Вот видишь, ты можешь заглядывать в будущее. Это уже залог победы.

— Могла.

— Это снова придёт.

И опять она молчала, подбирая слова.

— Прежде всего мне нужна победа над самой собой. Когда мне сказали, что Энтони недолго осталось, я испытала чувство освобождения. Собиралась столько всего сделать. А сейчас… словно всё умерло вместе с ним. Не хватает энергии, вроде её и вовсе не осталось. Речь не о физических силах. Меня сжигает бессильный, бесполезный гнев и сознание, что я даю ему вот так бесполезно тлеть. Ничего не предпринимая. Просто живу, ничего в своей жизни не изменив.

— Просто у тебя времени не было.

— Но это чувство исчезло. Чувство освобождения. — Теперь она сложила руки на груди, забилась в дальний угол дивана и разглядывала собственные ноги в тонких чулках. — Весьма симптоматично, что я испытываю потребность раздать все свои деньги. На самом деле избавиться от них невозможно, поскольку — по всем моральным нормам — я должна беречь и приумножать их ради своих детей.

— Симптоматично — в каком смысле?

— В смысле отвращения к самой себе. Желания, чтобы их забрали из моих рук, вместе с ответственностью. — Она поморщилась. — Прекрасно понимаю, что всё это угрожающе напоминает то состояние, из-за которого я ударилась в религию.

Искушение вернуться к вопросу о её обращении было велико, но я понимал или только догадывался, что о прошлом говорить сейчас не следует.

— Может быть, тебе не от денег надо избавиться, а от избытка идеализма?

Сочувствие моё было совершенно очевидным, но Джейн всем своим видом показывала, что я не до конца понимаю всю сложность и затруднительность её положения.

— Я словно проспала двадцать пять лет и только теперь, проснувшись, с запозданием начинаю понимать, что я такое на самом деле.

— Нам всем приходится сталкиваться с этим.

Она подняла голову, и теперь, над кофейными чашками, на меня смотрели такие же пытливые, как прежде, тёмно-карие глаза.

— Но у тебя такая интересная работа, Дэн. У нас это всё совершенно иначе. У женщин моего типа. И моего возраста.

— Но у тебя теперь гораздо больше возможностей. Свободный выбор. А я связан по рукам и ногам тем, что научился хорошо делать. К чему привык.

Она улыбнулась, оценив доброжелательность, а вовсе не убедительность этого довода; пожала плечами.

— Я думаю, что самым разумным поступком с моей стороны было бы стать активным членом лейбористской партии. Наш оксфордский парламентарий совершенно пустое место. — Она помолчала. Потом снова подняла на меня глаза: — Ты не жалеешь, что получил гуманитарное образование?

— И стал трутнем в общественном улье?

— Человеком, беспомощным перед всеми этими специалистами по экономике и прочим проблемам. Вечным дилетантом.

— Как-то в Америке я за два дня выучил всё, что касалось законодательства о корпорациях. Во всяком случае, достаточно, чтобы водить зрителей за нос.

Джейн усмехнулась:

— И не стыдно тебе жульничать?

— Это вовсе не жульничество. Публика любит, чтобы детали были верны. Но дело не столько в этом. Важно, чтобы твой герой был достоверен как личность. Уверен, это важно и в политике. Некоторые ошибки в деталях иногда могут даже усилить достоверность. Посмотри на Хита и Вильсона [295] . Или — на Джонсона и Никсона [296] . Все они слишком уж беспокоились о верности деталей, чтобы люди поверили в их собственную достоверность. Если нам чего и не хватает, так это честных простаков.

— Вряд ли я отношусь к этой категории.

— Ну не скажи.

Её глаза встретились с моими: ясно было — она не готова принять моё возражение с той же лёгкостью, с какой оно было высказано. Но вот она спустила ноги на пол и поднялась:

— Пойду-ка я посмотрю, погасил ли Пол свет.

Она наклонилась, надела туфли и ушла наверх. Это было странно — она вдруг ускользнула, как ускользала и во время разговора; что-то в ней всё время нужно было выявлять, открывать заново, но до конца она так и не открывалась, несмотря на кажущуюся откровенность; она всё время менялась: менялся её возраст — от настоящего, теперешнего, до гораздо более молодого… менялся тон — за ироническим самоотречением женщины «за сорок» слышался голос революционно настроенной студентки… Даже тело менялось — несколько формальная элегантность движений сменялась домашней простотой и непритязательностью; казалось, что в нелёгкой борьбе вдова профессора, мать троих детей уступает призраку своего значительно более юного «я». Минут пять она отсутствовала; я встал — подбросить в камин ещё несколько поленьев — и остался стоять перед огнём, вглядываясь в лицо епископа, взиравшего на меня с привычным неодобрением. Видимо, он углядел в моей душе надежду на некую возможность, вторгшуюся туда после её спокойного сообщения о разрыве и породившую конфликт между инстинктивным порывом и здравым смыслом; или, точнее говоря, между инстинктивно возникшей идеей, ибо она явно родилась где-то в подсознании, и невозможностью найти способ облечь эту идею в слова. Джейн вернулась прежде, чем конфликт разрешился. Она тщетно пыталась скрыть усмешку, игравшую у неё на губах.

— Ты действительно одержал победу. Мне только что был задан вопрос, почему это мы не можем жить в таком вот доме.

— Может, в этом и заключается ответ? Возделывай свой сад [297] ?

Она снова уселась на диван с ногами. Да, хорошо, она выпьет немного виски. Настроение её снова изменилось — она стала более жёсткой, решительно преодолевая душевную тревогу. Я прошёл в другой конец комнаты, к шкафчику с напитками. Джейн заговорила, не дожидаясь, пока я вернусь.

— Завидую тебе. Твоему контакту с природой, всему вокруг.

— Отдыхаю от людей.

— Там, у Пола, я взглянула в окно. Такой покой. Тьма. Весь мир спит.

Я вернулся к камину с двумя бокалами.

— И кажется нереальным?

— Да, пожалуй.

— Но это можно купить. И не так уж дорого.

Она улыбнулась, молча подняла бокал, как бы говоря: «Твоё здоровье». Потом сказала:

— «Следуй за мною» [298] ?

— Во всяком случае, я собираюсь выяснить, насколько этот мир нереален. — Я опустился в качалку. — Собираюсь взять отпуск на год, как только закончу этот сценарий.

— И жить здесь?

— Если только Бен и Фиби не сведут меня с ума.

— И как же ты думаешь проводить здесь время?

Я наклонился — поправить выкатившееся из огня полено.

— Бог его знает. Может, просто отдохну от мыслей о кино. А ещё… — Пришёл мой черёд замешкаться. — Может, возьмусь писать роман… брезжит такая мысль.

Она спросила удивлённо:

— Серьёзно?

— Несерьёзно. Это вроде твоей мечты баллотироваться в парламент.

Джейн снова закинула руку на спинку дивана, сидела, держа бокал с виски на коленях, бессознательно повторяя позу мадам Рекамье [299] ; теперь она оживилась, повеселела, может быть, потому, что сменилась тема разговора.

— Уже есть сюжет?

— Пока что есть лишь целый ворох идей, не вошедших в старые работы. Факты, не видные за романтическими кадрами кинофильмов. Всякое такое. Вряд ли это очень оригинально. Скорее всего просто скучно.

— Тогда это будет не похоже ни на одну из написанных тобою вещей.

Я улыбнулся, глядя в собственный бокал.

— Ты меня разочаровываешь, Джейн. Я надеялся, ты меня отговоришь.

— С чего бы вдруг я стала это делать?

— Я полагал бы, что роман — это способ самоутверждения, одна из форм буржуазного декаданса.

Секунду она колебалась — не обидеться ли. Смотрела мне прямо в глаза. Потом потупилась и сказала тихо:

— Нарушаешь наш договор.

— Да нет. Просто задаю серьёзный вопрос легкомысленным тоном.

— Тогда я не понимаю вопроса.

— Не есть ли это форма потакания собственным слабостям.

— Я сказала бы, что всё зависит от конечного продукта.

— Само собой… а если всё неопределённо?

— Ты Лукача [300] читал?

Я покачал головой:

— А что?

Она опустила голову:

— Просто поинтересовалась.

— Скажи всё-таки.

Она пожала плечами:

— Да просто он очень умно рассуждает о… ну вообще об искусстве, и особенно — о романе. О том, в чём его польза и в чём — вред.

— В соответствии с каноном?

Она подняла голову и встретила мой взгляд.

— Это был величайший гуманист, Дэн.

— Должен признаться, я совсем его не знаю.

— Он не очень мужественно повёл себя, когда сталинисты стали закручивать гайки. Он не безумный страстотерпец а la Солженицын. Впрочем, как и все мы. Просто хотел каких-то улучшений… в рамках системы. — Она опять потупилась, словно устыдилась собственной категоричности, и заговорила более мягко и вежливо, как подобает гостье: — Я думаю, он бы тебе понравился. Он очень проницателен. Вопреки всем его «измам».

— Вопрос в том, смогу ли я соперничать с автором предельно честного романа, который недавно попался мне на глаза в Калифорнии. Называется «Жизнь и время Джонатана Доу».

— Но я не…

— За титульным листом следовали две сотни совершенно чистых страниц. В прекрасном переплёте.

Это заставило её рассмеяться, но одобрить такую неуверенность в себе она не могла: ведь я написал столько сценариев, это должно помочь, хотя бы в диалогах.

— Меня как раз и пугает то, что должно идти между диалогами. Всё то, что в кино за тебя обычно делает камера. И ещё — необходимость найти угол зрения. Уголок, где можно было бы спрятаться.

— Да зачем тебе прятаться?

— Не могу же я просто взять и написать роман о сценаристе. Это было бы нелепо. Писатель, который никогда не был сценаристом, мог бы. Но я-то ведь сценарист, который никогда не был писателем.

— Пока не попробовал.

— Есть соблазн использовать кого-нибудь вроде Дженни Макнил. Смотреть на всё её глазами. Если бы я смог проникнуть в сознание молодой женщины.

— Мне кажется, она очень умна.

— Слишком умна, чтобы быть хорошей актрисой.

— Меня такая оценка страшно обидела бы. В своё время.

Мы оба улыбнулись, опустив глаза. Я улыбался отчасти собственному двуличию: ведь уже тогда я знал, что сознание Дженни — не единственное женское сознание, куда я должен проникнуть. Напряжения, полюса, загадочная архитектура тайной реальности… Я поправил догорающие поленья в очаге, подбросил новые.

— Я не всерьёз. Всего лишь лёгкий приступ твоего недуга.

— Ну должна сказать, что в твоём случае наблюдается поразительное отсутствие его симптомов.

— Ощущение у меня такое, что моя жизнь — словно здешние просеки и просёлки… тянется в никуда меж деревьями и высокими зелёными изгородями. И дело вовсе не в том, что изгороди мне не нравятся. Просто наступает пора, когда хочется заглянуть поверх ограды. Видимо, для того, чтобы определить, где же ты находишься. — Джейн молчала, ждала: теперь слушателем была она. Послышался рокот мотора: по просёлку шла машина, одна из тех, что изредка проезжали здесь по вечерам. Мне припомнилось, что и в Оксфорде, в ту ночь, так же шла машина, и я молчал, пока звук мотора не замер вдали. — Чувствуешь лёгонький клевок в печень. Даже не в свою, собственно, а всей культуры.

— Прометей в Авгиевых конюшнях?

Я улыбнулся:

— Может, и так. Но с чего же, чёрт возьми, начинать? У какого-нибудь русского вроде Солженицына дракон, которого надо поразить, — на каждом углу. Вопрос в том, где их искать в обществе, медленно сползающем в пучину забвения.

— Энтони сказал бы, что ответ содержится в самом вопросе.

— В медленном сползании? Но это ведь не внешняя штука, как, например, антигуманная политическая система. Это — в природе самой истории, её целей.

Джейн произнесла — нарочито назидательным тоном профессорской жены:

— У истории нет целей. История — это поступки людей, преследующих свои цели.

— Сартр?

— Маркс.

— Интересно, а он мог себе представить народ, живущий лишь своим прошлым?

— Может быть, в этом и есть решение всех проблем?

— Как это?

— В опоре на наши нравственные традиции. На веру в личную сознательность каждого. Вместо того чтобы тащиться в хвосте у Америки и стран Общего рынка. У их капитализма. — Наступил мой черёд молчать и ждать; и снова я ощутил, как она борется с собой, решая, прекратить разговор или продолжать. Было очень похоже на попытку убедить неприрученного зверька взять пищу с твоей ладони; нужно было терпеть и ждать, как бывает, когда наблюдаешь за птицами. Зверёк робко приближался. — Знаешь, я сейчас читаю работы ещё одного очень интересного марксиста. Грамши.

— Да, я видел. — Она подняла на меня глаза. — У тебя в гостиной. — Я улыбнулся ей. — И опять, должен признаться, для меня это всего лишь имя. К сожалению.

— Он пытался выработать особую форму социализма, пригодную для тогдашней Италии.

— И потерпел неудачу?

— Если говорить о Муссолини и об итальянской компартии — сокрушительную. Но теперь он берёт реванш. В нынешней КПИ.

— И его идеи осуществимы?

— У нас, в Великобритании? Практически — нет. Но некоторые его идеи мне очень близки. — Она пристально смотрела в огонь. — Грамши тоже из марксистов-антиякобинцев… гуманист, несмотря на типично марксистский жаргон. В частности он критикует то, что сам называет «идеологической гегемонией». — Выговорив это, она чуть заметно поморщилась, но продолжала: — Он имеет в виду некий всепроникающий организационный принцип буржуазного общества: систему убеждений, которая всё полнее и полнее замещает откровенно полицейское государственное устройство… это и есть истинный тоталитаризм. Идеологическая гегемония пронизывает всё общество, упрочивает существующий строй через сознание — и подсознание — каждого человека. Действует, как утверждают марксисты, посредством мистификации. Искажает взаимоотношения с властью, запутывает жизненно важные вопросы, изменяет восприятие событий. Мешает людям правильно о них судить. Всё на свете овеществляется, человек превращается в товар, который легко продаётся и покупается. Люди всего лишь вещи, предмет рыночной статистики, объект манипуляций посредством навязываемых образов и всего прочего. А это означает, что социалисты, как интеллектуалы, так и активные деятели, не могут воздействовать на обыденное сознание. Они становятся неорганичны обществу, их либо вытесняют на политическую обочину, изолируют, либо, если они и оказываются у власти, вынуждают следовать устаревшей ленинистской ереси. Создавать правительство, опирающееся на силу и бюрократический аппарат. — Она замолчала. Потом закончила с горькой иронией: — К сожалению, ему гораздо лучше удалось всё это описать, чем объяснить, как создаётся идеологическая контргегемония. Диагноз поставлен. Рецепта нет.

Всё это говорилось осторожно, немного смущённо; меня же не столько интересовал Грамши, сколько его толковательница: как всегда, мой интерес определяли не политические, а скорее биологические взгляды на жизнь: не так важно, что она говорит, как то, почему это говорится; почему мне дозволено услышать то, что было напрочь запрещено обсуждать вчера в Комптоне. Можно было принять это за комплимент, и всё же… вполне могло подразумеваться, что моё политическое невежество и индифферентность снова и снова заслуживают упрёка.

— Боюсь, я и сам в каком-то смысле стал жертвой этой гегемонии, приняв американскую точку зрения о нашей стране. Оттуда, из-за океана, она и вправду иногда выглядит безнадёжно замкнутой и закоснелой.

— Из-за того, что они так о нас говорят?

— Из-за того, каковы они сами. Пусть даже девять десятых их энергии растрачиваются попусту, её тем не менее хватает на то, чтобы они могли сделать свой собственный выбор. А мы, видимо, эту энергию вообще утратили. И даже если история — это поступки людей, сами-то мы уж точно потеряли внутреннюю убеждённость в этом.

— Грамши увидел бы в этом следствие той самой гегемонии.

— Я это учитываю, Джейн. Я читал Маркузе [301] . Просто мне кажется, это гораздо глубже, чем… манипулирование сознанием через масс-медиа и всё остальное. Я думаю, большинство людей у нас в стране вполне осознают то явление, о котором говорит Грамши. Отсюда и безнадёжность. С одной стороны, мы решаем, что история — продажный судья, вынесший нам несправедливый приговор; с другой — отказываемся подавать апелляцию. На самом-то деле я ведь с тобой не спорю. Я согласен, что мы, чуть ли не окончательно, стали жертвой социальных сил, контролировать которые не умеем. Но мне представляется, что причины здесь больше биологические, чем социальные. Не знаю. Слепота. Бессилие. Старость. Операции не поддаётся. Процесс идёт естественным путём.

— И молодые должны смириться с таким диагнозом?

— Не уверен, что у них есть выбор. Культуры — как биологические виды — хиреют и умирают. Возможно, и национальный Geist [302] тоже смертен.

Теперь нам было неловко смотреть друг на друга; меж нами возникла вполне ощутимая, пусть и не очень значительная, напряжённость. Я понимал, что играю роль маловера, утешителя Иова, но ведь это делалось ещё и специально, чтобы заставить её показать нам обоим, насколько искренен её пессимизм.

— Отказываюсь верить, — сказала она, — что наши дети лишены возможности выбирать, в каком мире им жить.

— Но согласись — возможность такого выбора становится всё более ограниченной.

— Физически — возможно. Но не этически.

Призрак Энтони или что-то иное, некая их общность, таившаяся в самой глубине, за всеми их разногласиями, вдруг ощутимо встала между нами. В противоположном углу комнаты, на обеденном столе горела лампа, но там, где мы сидели, лицо Джейн освещали лишь красные отсветы огня да изредка вспыхивавшие языки пламени. Она сидела, склонив голову, снова уйдя в себя… и я понимал, что продолжение спора лишь ещё больше отдалит нас друг от друга. Мы снова были заложниками пресловутой теории сдержанности, собственного англичанства.

— Знаешь, мне и самому хотелось бы поверить, что это так.

— Понятно.

Но на меня она не взглянула. Я встал.

— Может, выпьем ещё виски?

— Да нет, право, я… — Она посмотрела на часики: этот жест обычно требует следующего шага или неминуемо даёт понять, что скуку терпят из вежливости. — А у вас тут режим деревенский? Рано в кровать, рано вставать [303] ?

— Вовсе нет. Но если ты устала…

— Посидим ещё чуть-чуть. Такой огонь красивый.

Я поднял пустой бокал.

— Ты точно не будешь?

— Точно.

Я пошёл и налил себе ещё виски; глянул украдкой на Джейн. Она снова пристально вглядывалась в огонь, целиком поглощённая созерцанием пламени. В волосах её сейчас не было серебряного гребня, который она, видимо, любила носить; а может быть, она носила его как талисман, как тюдоровские женщины носили любимые драгоценности: я видел на ней этот гребень постоянно, не только в нашу первую встречу, но и позже; казалось, его отсутствие и этот толстый, мешковатый свитер, явная неформальность её одежды и поведения, сокращали разделявшее нас расстояние. В возникшем чувстве не было ничего сексуального, было лишь ощущение тайны, загадки… оттого что я видел её вот так, сливались воедино настоящее и прошлое. И хотя я понимал — она чувствует недоговорённость, ведь слова опять оказались бессильны, знал — непогрешимая Пифия, несмотря на всю свою самоиронию, снова выносит обо мне пророческое суждение, — я всё равно не хотел бы видеть её иной, чем она была: непредсказуемая, неисправимая, и в самом деле некоторыми своими качествами подтверждающая обиженное определение Нэлл: увёртливый угорь. Мне хотелось бы задать ей множество вопросов: почему, например, она накануне отказалась обсуждать то, от чего не стала уклоняться сегодня? какие новые мысли пришли ей в голову в связи со смертью Энтони? насколько серьёзно она сама верит в то, что сказала обо мне Каро? Но я понимал, что недостаточно знаю её — теперешнюю.

Я вернулся и снова опустился в качалку. Джейн спросила, какое дерево горит сейчас в камине. Я ответил: яблоня. Вместе с буком и кедром она входит в великую троицу лучших каминных дров. Она качнула головой, будто впервые услышала об этом, и снова замолчала. Я смотрел, как она вглядывается в огонь, потом отвёл глаза; молчал, не желая нарушить её молчание. Это упрямое желание уединиться, уйти в себя, видимо, постепенно нарастало за годы, проведённые с Энтони, отчасти порождённое теми пустынями — «запретными зонами», — что разделяли их в семейной жизни, но корнями уходящее в гораздо более отдалённые времена… до бутылки шампанского, закинутой в реку, до того, как она подарила мне себя… к той маленькой девочке, которая так и не смогла простить недостаток любви, недоданной ей в решающий период её жизни. Этим же объяснялось и её постоянное отречение от собственного образа в студенческие годы, то, что мы принимали за врождённый талант — энтузиазм, актёрство, смена стилей, независимость. На самом деле всё это, по-видимому, было просто маской, выработанной ради того, чтобы скрыть застарелый шрам. Главный секрет её брака заключался в том, что и Энтони должен был «обратиться», но не в иную веру, а к нуждам этого глубоко травмированного и незащищённого ребёнка.

Попытка, должно быть, с самого начала была обречена на провал — возможно, из-за тех самых идиотских рассуждений о «шагах во тьму»; возможно, уже тогда она наполовину сознавала эту обречённость, но сделала отступление невозможным, сковав себя цепями католичества. Неосознанная потребность одержала верх над сознательным суждением.

Я сомневался в том, что Энтони по-настоящему понимал уготованную ему роль. Он был одарён интеллектуально, был верным, порядочным и во многом терпимым человеком, но оказался обделён эмоционально, а страсть ему вообще была чужда. Сам он вырос в нормальной семье, детство его было счастливым — как мог он разделить её тайное страдание, даже если бы соотношение между интеллектом и чувствами у него было гораздо более сбалансированным? Джейн неминуемо должна была укрыться за новой маской — более сухой и ироничной, более холодной; облечься в прочную защитную броню, настолько непроницаемую, что в конце концов всё её существо оказалось заковано в твёрдую скорлупу… этим, видимо, и объяснялось то спокойствие, с каким она восприняла сообщение от своего друга из Гарварда о разрыве с ней. Друг этот, каким бы иным он ни казался по своим внешним проявлениям, по сути, очевидно, был ещё одной ипостасью всё того же Энтони, и связь их могла служить лишним доказательством того, что изначальная проблема Джейн так и не нашла разрешения.

Я начинал различать цепочку неясных точек, первые, ещё смутные очертания созвездия, определившего её судьбу, начинал видеть то, чего не смог объяснить себе в былые годы: её частое молчание, попытки убедить окружающих, что у неё нет своего лица (что постоянно опровергалось её поведением), непрестанные броски из стороны в сторону — то она была человеком, тщательно аргументирующим каждый свой шаг, то существом — как сама утверждала, — до предела безрассудным; она могла декларировать что-то и тут же отказаться от собственных деклараций; она не питала надежд в отношении себя самой, но не мирилась с утратой надежд у кого-либо ещё. И к тому же эта о многом говорящая фраза о душе, жаждущей значительного поступка, и странный политический шаг, который она предполагала совершить взамен… и постоянно подразумевающиеся побудительные мотивы, беспокойство о судьбах общества, тревога, неумелое атеистическое толкование пересмотренных ею старых христианских принципов ухода от реальной ответственности. Я слишком часто слышал — не далее чем в паре миль от комнаты, где мы сидели, — как мой отец читает проповеди о всеобщей любви и братстве в лоне христианской церкви, чтобы ещё и теперь тратить время и силы на сугубо риторическое, абстрактное сострадание подобного рода.

Разумеется, это сравнение Джейн с моим отцом несправедливо. Она не читала проповеди, наоборот, из неё всё это словно клещами приходилось вытягивать; и она гораздо яснее, чем когда-либо он, осознавала разницу между символом веры и действием, doxa и praxis [304] . Но её, точно так же, как меня, сформировала антипатия. Мой отец толковал о любви, но редко оказывался способен проявить это чувство на деле; её родители вообще любви не проявляли. А если говорить о женском участии, её случай оказался гораздо тяжелее. Я не мог обвинить мать, которой никогда не знал, в отсутствии любви ко мне. Но отношение матери к Джейн тенью лежало на всей её жизни, вплоть до последнего времени: эта женщина так никогда и не сумела выбраться из плена суетных и хорошо обеспеченных 1920-х — годов собственной юности.

Эти мои слова теперь потребовали гораздо больше времени, чем тогдашние мысли… или чувства — потому что к такому заключению я пришёл скорее путём интуитивного прозрения, чем сколько-нибудь сознательного размышления. И правда, то, что происходило в тот вечер, казалось странным, даже парадоксальным: я чувствовал, что — несмотря на все внешние различия, к которым ещё надо было привыкнуть после всех лет, что нас разъединяли, на изменения в поведении, внешности, взглядах, на отсутствие былого влечения друг к другу, на все многочисленные обстоятельства, сделавшие нас чужими, — несмотря на всё это, я, пожалуй, видел её теперь яснее, чем когда бы то ни было раньше. Тщеславие тоже сыграло свою роль: это был один из тех редких моментов, когда соглашаешься объяснить возросшую глубину понимания (в противоположность предубеждённости) тем, что повзрослел. Я ощущал что-то вроде ироничной нежности времени, заботливого движения его колёс: ведь оно снова свело нас вместе в этой тишине, в этом молчании; и хотя вряд ли сейчас её связывало со мной родственное — сестринское — чувство, в ней всё-таки жило воспоминание о нём. И конечно, призрак плотской близости с ней, единственный момент познания, слияния с этой женщиной всё ещё чуть заметно витал здесь, в комнате, точно так же, как призраки Ридов никогда не покидали дом, у очага которого мы с Джейн сидели. Но я знал — то, что Джейн была здесь, каким-то образом отвечало глубочайшей потребности моей души в соотнесении реальных и вымышленных событий внутри не покидавшей моих мыслей конструкции; соединяло воедино реальность и вымысел; оправдывало и то и другое.

Мы молчали. Каждый ушёл в себя.

Я допил свой бокал и нарушил молчание, угадав, куда унеслась мыслями Джейн.

— Если бы я был врачом, думаю, я рекомендовал бы тебе что-нибудь весьма традиционное и простое. Отдых, например.

— Именно это и говорит мой настоящий врач. Боюсь, просто из стремления отделаться от трудной пациентки — хоть на несколько недель. Бедняга.

— Она знает?..

— О нас с Энтони? Да. Она сама в разводе. За эти годы мы с ней очень сблизились. Стали настоящими друзьями. Она теперь крупный специалист по несчастным жёнам Северного Оксфорда.

— Она слишком близка тебе, чтобы прислушиваться к её советам?

Джейн пожала плечами:

— Уверена — совет прекрасный. Сам по себе. — Она поморщилась. — Если бы только он так сильно не смахивал на первую главу любой повести из женского журнала. Одинокая героиня ищет утешителя на ближайшем горно-лыжном курорте.

— Какой цинизм!

— Просто трусость, Дэн. Не думаю, что в данный момент способна решиться на что-нибудь такое.

Я ждал, внимательно за ней наблюдая; колебался; потом, как и она, стал вглядываться в огонь.

— Мне пришла в голову дикая мысль, Джейн. Только что. Совершенно безумная, по правде говоря. Можешь выслушать?

— А я-то думала, что у меня монополия на дикие мысли.

— Не скажи. — Я поднялся на ноги. — Дай-ка выпью для храбрости. Ты присоединишься?

Она покачала головой. Я отошёл к шкафчику с напитками и заговорил оттуда:

— Мне надо на несколько дней поехать в Египет. Очень скоро. Из-за сценария. В Каир, оттуда — в Асуан. У них там можно купить замечательное путешествие вниз по Нилу. Из Луксора. На неделю. — Я обернулся и улыбнулся ей. — Почему бы тебе не поехать со мной? — С минуту она смотрела на меня молча, словно не веря, что я всерьёз. — Из самых чистых — во всех смыслах этого слова — побуждений. По старой дружбе.

Она вздохнула:

— Дэн, я никак не смогу. Я не хотела бы…

Я долил виски водой.

— Почему?

Она спустила ноги на пол, наклонилась вперёд, сжала руки.

— Потому что… По тысяче причин.

— Ты ведь там не была?

— Нет.

— Просто посидишь на солнышке на палубе симпатичной старой посудины. Посмотришь достопримечательности, если захочешь. Отдохнёшь. Почитаешь. Я большую часть времени буду писать и встречаться с людьми.

— Звучит божественно. Но я…

— Всего десять дней. — Джейн немедленно укрылась за привычной маской: лицо её приняло полупечальное, полуироническое выражение, с каким терпеливые мамаши выслушивают невероятные идеи своих отпрысков. Я вернулся к камину. — Я когда-то уже совершил такое путешествие — с Андреа. Замечательный отдых: расслабляет, успокаивает. А климат в это время года — просто мечта. — Я встал спиной к огню. — Авиабилеты со скидкой. Да ещё и драгоман [305] бесплатный. Таких условий в жизни не дождёшься.

— Я правда не смогу, Дэн. Честно.

— Но ты же только что сама сказала…

— Не принимай слишком буквально.

— Ну приведи хотя бы одну из той тысячи причин.

— Дети. — Она пожала плечами. — И всё вообще.

— А можно, я позвоню Роз — узнать, что она думает?

— Я более или менее уже пообещала поехать во Флоренцию, повидать Энн.

— Что может быть проще? Сделаешь пересадку в Риме на обратном пути.

Это географически здравое соображение на миг поколебало её сопротивление или хотя бы заставило искать более убедительные аргументы.

— Все решат, что я сошла с ума.

Я улыбнулся:

— Кое-кто уже так и решил.

— Я буду чувствовать, что просто бегу от проблем.

— Вот это действительно безумие. Ты заслужила отдых. — Она сложила руки на коленях, сидела сгорбившись, наклонившись вперёд, глядя на мои ботинки. — Что ты говорила мне в Оксфорде? О том, как много мы теряем, прячась за собственный возраст?

— Дэн, ужасно мило с твоей стороны предложить мне это. Но я…

Она умолкла, будто мой «ужасно милый» поступок лишил её дара речи, а моё предложение не подлежит обсуждению. Я снова сел в кресло-качалку.

— Это вовсе не из-за того, о чём просил меня Энтони. Я просто считаю, что это пойдёт тебе на пользу. Новые впечатления. А мне будет приятно иметь такую попутчицу.

Она ответила мягко, но в её голосе я расслышал облегчение — ведь я дал ей явный повод для возражений.

— Вряд ли я та попутчица, которую тебе следует взять с собой.

— Если бы Дженни была здесь и познакомилась с тобой, она бы уговаривала тебя поехать. Проблема не в этом. — Но по её лицу видно было — она сомневается. — Ты по Роз должна знать. Их поколению чуждо ложное чувство собственности.

Она повела головой из стороны в сторону.

— Но мне правда нужно столько всего сделать.

— Что, нельзя отложить всё это на пару недель? Производственный отдел сам всё организует. Тебе нужно будет всего лишь подписать визовую анкету. — Она молчала. — Слушай, Джейн, я прекрасно сознаю, скольким обязан тебе за Каро. Попробуй принять это как знак благодарности. От нас обоих.

— Тут вовсе не за что меня благодарить. Просто я очень её люблю.

— Я это знаю. И мы оба чувствуем это.

Джейн опять прилегла на диване; теперь она смотрела на епископа; потом подняла руки, провела ладонями вдоль шеи вверх и на миг сжала руками щёки: этот жест напомнил мне тот, что я заметил тогда, в её оксфордской гостиной, когда умер Энтони… будто ей не хватало не только слов.

— Если бы я не была такой, как есть, Дэн. Я просто не чувствую себя вправе… О Господи!

— Вправе на что?

Она набрала в лёгкие побольше воздуха.

— Если учитывать…

— Прошлое?

— Если хочешь.

— Я полагаю, мы оба достаточно повзрослели, чтобы думать об этом с улыбкой.

— Но тебе нужно работать.

— Ты забываешь, что я здорово набил руку в умении отделываться от всех нежелательных помех. Всю жизнь в этом практиковался.

— Дэн, я тронута. Но я правда не смогу. Уверена, что не смогу.

Я внимательно разглядывал свой бокал с виски.

— Вот теперь я обиделся.

— Ну пожалуйста. Я вовсе не хотела тебя обидеть.

— По-твоему, я всё ещё не заслужил прощения?

— Ну вот, теперь ты говоришь абсурдные вещи.

— Но меня по-прежнему нужно бояться — как данайцев, дары приносящих?

— Вовсе нет. Просто… — Она опять глубоко вздохнула. Потом сказала: — Наверное, это что-то вроде гордости. Желание справиться без чужой помощи.

— Моё предложение тебя совсем не привлекает?

Она замешкалась. Потом ответила:

— Привлекает. Как абстрактная идея.

— Тогда твой пуританизм совершенно ни к чему.

И опять она замешкалась с ответом.

— Я так боюсь утратить то немногое, чего добилась, пытаясь стать менее эгоцентричной.

— Господи, куда же подевался бедный старый Рабле?

— Боюсь, он давным-давно потерял со мной всякое терпение. — Она долго смотрела в огонь, потом добавила: — Как и все остальные.

Мне страшно не понравился её тон; она будто бы понимала, что ведёт себя неразумно, играет роль Христа, искушаемого дьяволом в моём образе, и полуизвинялась за это, как неуступчивый мученик извинялся бы за собственное упрямство. Это попахивало иезуитством, её оксфордским и католическим прошлым, стремлением показать, что ей этическая сторона любой ситуации видна яснее, чем простому люду вне её круга. Но любые военные действия требуют собственной стратегии, и я решил отступить.

— Согласись хотя бы оставить решение на потом. Утро вечера мудренее, — сказал я. — И прости, пожалуйста, что я вывалил всё это на тебя вот так — вдруг.

— Это ты меня должен простить.

— Просто поразмышляй об этом денёк-другой.

Разумеется, я загнал её в угол; отказаться ей было трудно, и столь же трудно — делать вид, что ей не хочется ехать.

— Ты так добр, Дэн. Я просто…

— Разве дело только в этом? Мне всё равно надо ехать. — Я встал.

— Ты же сам сказал, что это — дикая мысль.

— Дикие мысли часто оказываются самыми разумными. — Я чуть улыбнулся ей сверху вниз. — Особенно если приходится преодолевать идеологическую гегемонию.

Она смотрела на меня снизу вверх с таким выражением, словно поражена моей наглостью, но в глазах её светилось и признание справедливости этого выпада. На миг она потупилась, разглядывая ковёр, как бы говоря: я столько всего могла бы ещё сказать, но момент упущен; потом поднялась с дивана. Я заговорил нарочито деловым тоном: нечего беспокоиться о посуде, Фиби утром всё сделает сама. У подножия лестницы пожелал ей спокойной ночи, лишив её последней возможности поиграть в увёртливого угря. Всё ли у неё есть, что нужно? Тогда — спокойных снов.

Я вернулся — поставить защитный экран перед камином, потом на пару минут вышел на крыльцо. Было тепло и тихо: стояла одна из тех ночей, когда кажется, что ветер дует где-то в небесах, не задевая землю; запах водорослей; тонкая, чуть заметная морось с юго-запада; и — первый признак приближающейся весны, характерный только для Девона, да и то лишь в первые два месяца года — пропитавшая воздух прозелень, словно из более благодатного климата, с каких-нибудь Канарских островов, сады и рощи тянули свои ростки сквозь серую девонскую зиму. Высоко в небе крикнул кроншнеп, ему ответил другой: птицы летели из Дартмура к родным гнездовьям в устье Тины; где-то в буковой роще за домом ухнула неясыть. Глухая, извечная ночь.

Тут-то он и задумался над тем, что совершил.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №33  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:03 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
В саду благословенных

Если Дэн и спустил на воду столь странный корабль, подчинившись неожиданному порыву, то кое в чём другом его действия были гораздо более обыденными. По правде говоря, он всё больше влюблялся в эту свою идею — написать роман. Сдержанность, проявленная им по этому поводу в разговоре с Джейн, была типичным англичанством. Фактически, хотя Дэн тщательно хранил свою тайну, с каждым днём его идея всё более становилась не столько простой возможностью, сколько твёрдым решением, несмотря на то что чувство, которое он испытывал, весьма напоминало реакцию человека на санках, обнаружившего, что склон гораздо круче, чем он ожидал: то есть, наряду с решимостью, Дэна охватывал всё усиливающийся страх. Ни сюжета, ни персонажей — в практическом смысле слова — у него ещё не было, но он начинал смутно провидеть некую общую цель, некое направление; если воспользоваться языком архитектуры — строительную площадку, но пока ещё не дом, который здесь встанет, и менее всего — семью, что будет в нём жить. Однако, по мере того как его судно набирало скорость, он разглядел и весьма неприятное препятствие, полускрытое за снежной завесой впереди.

Он уже принял, не признавшись в этом Дженни, имя, предложенное ею для предполагаемого героя: Саймон Вольф, призрак с Альтадена-драйв, имя, найденное «методом тыка». Имя ему не нравилось, и он знал, что на самом деле никогда им не воспользуется, но это инстинктивное отторжение придавало имени некую полезную инакость, некую объективность, когда необходимо было провести грань между своим собственным, реальным «я» и гипотетическим литературным образом самого себя.

Минуты две он постоял у входной двери, на крыльце с выбитой над входом датой, и вдруг ему захотелось по-настоящему погрузиться в ночь. Он вернулся в дом, снял с крюка старое пальто, сбросил ботинки, влез в резиновые сапоги и подошёл к воротам. Там он на миг обернулся: одно окно наверху светилось, сквозь тонкие занавеси лился рассеянный тёплый свет, образуя прозрачный ореол в пропитанной влагой дымке. Комната Джейн; однако думал он не столько о ней самой, сколько о том лучике света, тоже рассеянного и неяркого, которым она, сама того не зная, высветила его проблему. Он вышел за ворота, пересёк короткую въездную аллею, ведущую от просёлка к ферме, потом беззвучно отворил старую калитку и вошёл в сад, где мальчишкой выкашивал под яблонями траву: до сих пор его самое любимое место в Торнкуме. Некоторые деревья были такими старыми, что уже не давали плодов, большинство яблок выродились, были несъедобны и годились лишь на сидр. Но он любил искорёженные, покрытые лишайниками стволы старых яблонь, их весеннее цветение, их древность, то, что они всегда были здесь. Он медленно пошёл меж старыми деревьями. Снизу, от ручья, доносилось привычно негромкое журчание воды, струившейся по отмелям меж камней. Он его не слышал.

открыть спойлер
А проблема была вот в чём: он слишком благополучен; это вызывало у него, если говорить об образе Саймона Вольфа, чувство недостоверности, ощущение почти полного бессилия. Он ощутил это уже в Комптоне, когда втайне критиковал Фенуика, в то же время считая, что не вправе критиковать человека, самодовольно предсказывающего социальную катастрофу, ибо и сам, на личностном уровне, повинен в тех же грехах, хоть и не пытается такую катастрофу предсказывать. И опять-таки в Комптоне все его разговоры о неудовлетворённости жизнью очень смахивали на попытки Нэлл представить Комптон этаким «белым слоном», где жизнь — сплошная мука… а ведь он насмешливо улыбался, выслушивая её жалобы.

Одним словом, он чувствовал, что, как с точки зрения творческой, так и в реальной жизни, оказался в старой как мир гуманистической ловушке: ему было дано (по какой-то не вполне заслуженной привилегии) наслаждаться жизнью в слишком большой мере, чтобы иметь возможность убедительно отобразить истинное отчаяние или неудовлетворённость. Как могло быть что-либо «трагическое» в главном персонаже, если у того в жизни был литературный аналог Дженни, был Торнкум или вот такое же, горящее тёплым светом окно наверху, на склоне холма — залог давно желанного примирения? Если он обладает сравнительной свободой, деньгами и достаточным временем для размышлений? И доставляющей удовольствие (несмотря на теперешнюю воркотню) работой? Любое художественное творчество, каким бы несовершенным или отравленным коммерческими соображениями оно ни было, доставляет большее удовольствие, чем все те занятия, на которые обречена огромная часть человечества. И, шагая по своему саду, Дэн понимал, что полон дурных предчувствий, отчасти подсказанных этой ночной прогулкой, а отчасти — всем случившимся за последние две недели; понимал, что боится счастливого и богатого событиями года, который ждёт его впереди. Именно так — смехотворно и нелепо: его одолевали дурные предчувствия о грядущем, ещё большем счастье, словно он был обречён на комедию в век, лишённый комического… в его древней — улыбчивой, по самой своей сути оптимистической форме. Он думал: вот, к примеру — к весьма многозначительному примеру, — всю свою писательскую жизнь, и как драматург, и как сценарист, он избегал счастливых концов, будто счастливый конец — признак дурного вкуса. Даже в том фильме, что сейчас снимался в Калифорнии и был, в общем-то, комедией недоразумений, он постарался, чтобы в конце его герой и героиня расстались и пошли каждый своим путём.

Разумеется, не только он один был повинен в этом. Никто, за всё то время, что сценарий обсуждался во всех его деталях, ни разу не предложил для концовки ничего другого. Все они были напичканы одинаковыми клише, все были жертвами доминирующей и исторически объяснимой ереси (или — культурной гегемонии), которую высмеял Энтони, издевательски возведший в ранг святых Сэмюэла Беккета. В привилегированном кругу интеллектуалов стало считаться оскорбительным во всеуслышание предполагать, что хотя бы что-то в этом мире может обернуться хорошо.. Даже если что-то у кого-то — именно в силу привилегированности — и оборачивалось хорошо, он не осмеливался отразить это в своём художественном творчестве. Возник какой-то новый вариант «прикосновения Мидаса» [306] , только вместо золота при этом возникало отчаяние. Это отчаяние могло порой проистекать из истинного — метафизического — чувства пессимизма, вины или сострадания обездоленным. Но чаще всего его истоком была чувствительность к статистическим изменениям (и таким образом, оно попадало уже в область маркетинговых исследований), поскольку в период интенсивного и всеобщего обострения самосознания мало кто мог быть доволен выпавшей ему на долю судьбой.

Осуждающий всех и вся — и себя в том числе — художник становился поэтому кем-то вроде ирландского плакальщика, платного демонстратора знаковых чувств, скорбящего за нескорбящих. А может быть, более точным было бы сравнение с абсолютным монархом, с оглядкой приспосабливающимся к забрезжившему на горизонте просветительству, или — с сегодняшними администраторами, устанавливающими добрые отношения с рабочими. Эти параллели неудачны лишь в том, что касается мотиваций. Художник не стремился достичь несправедливой политической или экономической власти, но лишь свободы творчества, и вопрос реально заключался в том, совместима ли эта свобода с почтительным отношением к той впитанной им идее века, что лишь трагический, абсурдистский, мрачно-комический взгляд на человеческие судьбы (при котором даже агностицизм «открытой» концовки представляется подозрительным) может считаться поистине репрезентативным и «серьёзным».

Эти соображения снизошли на Дэна как неприятное открытие. Когда впервые он стал задумываться о самоотчёте — или о поисках убежища — в форме романа (фактически это началось незадолго до того дня в Тсанкави), он искренне объяснял свою депрессию разочарованием в том, кем он стал. Но самая способность распознать причину породила постепенное, едва уловимое понимание и возможность осмыслить ситуацию более реалистично; и может быть, не вполне сознательно используя профессиональный опыт отделения существенного от излишнего, он пришёл к выводу, что истинная его дилемма заключается как раз в обратном. Если быть честным с самим собой пред зеркалом вечности, то надо сказать, что он вовсе не так уж разочарован из-за того, кем ему не удалось стать: в гораздо большей степени он готов принимать то, что выпало ему на долю. Он вовсе не сбрасывал со счётов свои неудачи; просто его ens [307] , в старом, алхимическом смысле этого слова, то есть «наиболее действенная часть единого материально-духовного тела», восторжествовала над внешней стороной его биографии. Пожалуй, он научился вполне комфортабельно сосуществовать с множеством своих недостатков — ведь он жил в таком мире, где недостатки, как личные, так и социальные, были гораздо страшнее, чем у него; кроме того, он понимал, что хотя бы некоторые из них так прочно сращены с его достоинствами, что избавление от первых означало бы значительное ослабление вторых.

По сути, именно это и смущало его в Джейн. Он заметил в ней способность не только разочароваться в себе самой, не доверять себе, но и оболгать себя; в былые времена он тоже мог быть способен на это, но лишь в подражание кому-то (как только что — из сочувствия — предавался пессимизму), но никогда по-настоящему такой способностью не обладал. Какой-то частью своего «я» — той, что любила поэзию, любила познавать природу, — Дэн мог наблюдать за Джейн и даже обвинять её в чём-то; мог более или менее объяснить её феномен с точки зрения психиатрии (что он и сделал, пока оба молчали) и в то же время испытывать к ней симпатию, поскольку способность сочувствовать, понимать, видеть составляла суть его ens, то, без чего он просто не мог быть счастлив. Однако другой частью своего существа он постоянно ощущал, что умалён, унижен ею… так бывало и прежде, но в силу иных причин.

Может быть, дело было в женственности, в женском начале, но она умела каким-то образом быть и самой собой (что ему не всегда и не вполне удавалось), и не самой собой (а это ему давалось без особых усилий и вызывало чувство ленивого самодовольства). Отсюда и его странное приглашение, сделавшее необязательную поездку в Египет неизбежной, и сознательно упущенная возможность отказаться от этой идеи во время дальнейшего её обсуждения. Джейн всегда была в его жизни загадкой, которую нужно было разгадать во что бы то ни стало, приручить и расшифровать. Пожалуй, хотя опять-таки он не думал об этом сознательно (но ведь характерные структуры и процедуры обыденной жизни просачиваются в подсознание и формируют его структуры), в Джейн он увидел нечто, напоминавшее ему сценарий о Китченере: она тоже была задачей, которую нужно решить, перевести на язык иного средства информации, правда, не художественного, а эмоционального.

Он уже проигрывал два варианта решения другой, становившейся всё более близкой ему проблемы, связанной с романом. Один из возможных вариантов (он даже сделал пару пометок по этому поводу) был наделить Саймона Вольфа некоторой ущербностью, несвойственной ему самому: ещё менее содержательной профессией, ещё более неблагополучной семьёй, никакой Дженни в его жизни… Он даже опустился настолько низко, что подумывал — из-за реального случая с Энтони (и под влиянием восхитившего его фильма Куросавы «Записки живого» [308] ) — о такой болезни, как рак, только не в неизлечимой форме. Отчасти его сегодняшние муки — так уж проста была эта сторона его натуры — объяснялись сознанием, что сам-то он в реальности не был болен раком, и утверждать, что был, пусть даже через вымышленный литературный образ, но образ, полный внутреннего, личного символизма, для Дэна означало бы — солгать. Иными словами, такое почтение к Zeitgeist [309] означало бы, что он не сможет, не покривив душой, отправиться на поиски земли, вдохновившей его предпринять путешествие в неведомое: земли под названием «Я сам».

Другой вариант решения сводился к тому, чтобы представить персонаж, менее погружённый в себя, менее сконцентрированный на собственных восприятиях, менее склонный находить удовольствие именно в них, даже если они оказывались враждебными и вели к критике самого себя, то есть персонаж менее сознательный — фактически и во всех возможных смыслах этого слова, который видит себя так, как — с точки зрения Дэна — могла сейчас видеть себя Джейн… «как человека, неправильно развившегося и нуждающегося в коррекции. Но именно эти черты — если вглядеться внимательно (о вечные, всю жизнь преследующие его зеркала!) — он всегда безжалостно изгонял из всех написанных им работ; собственно, это и было причиной, породившей проблему. Запретив себе себя, он был обречён исследовать души, поначалу требуя изгнания оттуда бесов, и если эта процедура срабатывала, оказывалось, что исследовать уже нечего.

Даже не очень думающий читатель легко может представить себе третий вариант решения, а вот будущему писателю он до этого момента и в голову не пришёл. Дэн подошёл уже к дальнему концу сада, туда, где внизу журчал ручей. Справа, в кустах живой изгороди, слышался шорох: какой-то ночной зверёк, возможно, ёж или барсук. Не видно — слишком темно. Он остановился на миг, отвлёкшись от своих мыслей, прислушиваясь, не раздастся ли ещё какой-нибудь звук. Но всё смолкло. Им овладело — не в первый уже раз — мимолётное чувство несвободы, замкнутости по сравнению с тем миром, в котором существовал этот спугнутый им маленький зверёк: чуть ли не зависть к сладкой жизни, не обременённой самосознанием.

Свобода воли.

И тут, в самой банальной обстановке, посреди ночи, в собственном саду, в полном — и не полном — одиночестве, он вдруг пришёл к самому важному в его жизни решению. Оно явилось к нему вовсе не ослепительной вспышкой, словно свет, озаривший дорогу в Дамаск — большинство важных решений в реальной жизни никогда не приходят таким образом, — но как некая осторожная гипотеза, как семя, которое ещё должно прорасти, как щёлка в двери; ему предстояло ещё подвергаться сомнению, им следовало пока пренебречь, забыть о нём и не упоминать на многих и многих следующих за этой страницах. Тем не менее Дэн хочет — по кое-каким личным причинам — его здесь обозначить, прежде чем оно разрастётся, и подчеркнуть, что, хотя это может показаться в высшей степени эгоцентричной декларацией, на самом деле его решение носит в высшей степени социалистический характер. И то, что большинство современных социалистов никогда не признают его таковым, говорит (или это Дэн приходит к такому заключению) о дефектах в современном социалистическом движении, а не в его решении per se [310] .

К чертям модные клише культуры; к чертям элитное чувство вины; к чертям экзистенциальное отвращение; и прежде всего — к чертям такое воображаемое, которое не говорит — ни образом, ни тем, что стоит за образом, — о реальном!


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №34  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:06 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Дождь

Когда будильник разбудил Дэна на следующее утро, морось превратилась в дождь. Соблазн повернуться на другой бок и снова заснуть был велик, но Дэн слышал, как внизу возится Фиби, и ведь он обещал Полу, что дурная погода не помешает их прогулке. Так что он постучал мальчику в дверь, тихонько пройдя мимо комнаты его матери. За окнами подувал ветер, явно грозивший разгуляться «до сильного», о чём без особой нужды предупредила Фиби, когда он показался на кухне. На самом деле никаким приметам она не верила, если предварительно не слышала прогноза погоды по телевидению. Явился Пол, и они быстренько выпили по кружке кофе.

Через пять минут они уже взбирались по склону холма, через буковую рощу, до самой вершины. Оттуда, подгоняемые ветром, они буквально слетели вниз, к «амвону» — скале, у подножия которой Дэн когда-то лежал рядом с Нэнси. Отсюда открывался самый лучший вид на всю долину. Дождь чуть притих на время, но бесконечная серая пелена туч, как опрокинутое море, нависшая так низко, что вот-вот закроет Дартмур, обычно ясно видимый с этого места, надвигалась на холм с юго-запада… пропитавшиеся водой поля, мёртвые, насквозь промокшие папоротники; мальчик в резиновых сапогах и старой куртке для верховой езды, когда-то принадлежавшей Каро… было ясно видно, что его вчерашний энтузиазм сильно подмочен ненастьем. Дэн указал ему не очень чётко видные внизу остатки двух могильников железного века на одном из лугов и следы проведённых древним плугом борозд на другом. Они попытались разобрать, где изменились границы полей, какие из межевых изгородей самые старые, но, не имея под рукой для сравнения карты угодий, сделать это было почти невозможно. Они походили ещё некоторое время по северному склону долины, над полями, не принадлежащими Дэну. Пейзаж при свете дня выглядел ещё более неживым, чем ночью: несколько лесных голубей свинцового цвета, пара ворон, взлохмаченных порывистым ветром, грустные, намокшие под дождём коровы.

открыть спойлер
И всё же, как ни странно — или Дэну это только казалось странным, ведь ночью он вернулся домой с уверенностью, что ни к какому решению так и не пришёл, — эта прогулка под дождём доставила ему колоссальное удовольствие. Он ощутил это уже в роще, среди своих буков, хотя вообще-то он презирал само понятие собственности по отношению к этим старым деревьям. В гораздо большей степени они были для него благородным собранием лесных патриархов, немного напоминающих Старого мистера Рида: именно сюда могла бы удалиться его прямая и благородная душа. Раз десять с тех пор, как Торнкум стал его собственностью, остроглазые лесозаготовители стучались в его двери, предлагая валить лес на его участке, и Дэну пришлось придумать ответ. Они мне не принадлежат, говорил он, они сами себе хозяева. Только один из всех понял, что он имеет в виду, улыбнулся, кивнул и больше не уговаривал… и тут же получил разрешение на мелкие лесопильные работы, которые иногда требовалось проводить в буковой роще.

Прогулка вернула его в обыденный мир, в мир простых вещей; он наконец-то почувствовал себя дома, вырвавшимся из затхлого калифорнийского рая с его вечным, хоть и сочащимся сквозь смог, солнечным светом, в гораздо более мягкую и приветливую, пусть даже чуть слишком влажную среду. Эта погода — нескончаемая морось и ветер, солёный запах моря, пропитавший воздух, — была характернее для этих мест, когда он был мальчишкой, примерно того же возраста, что Пол. Я не припомню случая, чтобы Дэну она была неприятна, как бы на неё ни ворчали отец и тётя Милли. Такая погода обволакивала, словно окутывала коконом, вбирала в себя, заставляя мечтать о тех — далёких и близких — местах, куда невозможно добраться; и задолго до того, как началось учение, в самом раннем детстве, Дэн уже знал: она необходима, необходима не только потому, что порождает чудесные ранние вёсны, все эти примулы, фиалки и чистотел на пригорках под кустами, и благоухающе-зелёное, с пробивающимися сквозь густую листву солнечными лучами лето, но необходима ещё и в гораздо более глубоком смысле.

С ней жизнь была интереснее, дарила больше наслаждения, ведь каждый день ты, словно бросая кости, не знал, какая погода тебе выпадет… риск, счастливый шанс… и Дэн так и не мог привыкнуть к скуке и однообразию неизменно голубых небес, не поддался вошедшему в моду стремлению ассоциировать счастливый отдых с сиянием солнца — весьма симптоматичный триумф Майорок и Акапулько нашего мира над его климатически более поэтичными местами.

Интересно, будет ли это так же много значить для Пола, думал он, когда они шагали по краю капустного поля под вновь усилившимся дождём. Вряд ли. При всей его теперешней увлечённости, Пол был горожанином, и мышление его, как и мышление его ровесников, формировалось под влиянием новейшей информации, где преобладали городские взгляды на жизнь… сегодня даже у хлебопашца в кабине трактора обязательно был транзистор. В деревне в ходу была шутка об одном таком парне, который, завернув трактор у края поля, забыл опустить лемеха и, заслушавшись какой-то попсы, проехал весь обратный ряд с «поднятым хвостом, как тот фазан».

Ну а сам Дэн, он-то кто такой? Он ходил по этим мокрым полям раз в год по обещанию, в перерывах между поездками из города в город; любил их — не потому ли, что так легко и надолго мог уехать? И всё же почему-то привязанность к этому климату, к этим пейзажам оказалась единственным, поистине брачным союзом, какой когда-либо существовал в его жизни, и возможно, прежде всего из-за этого он и вернулся сюда; видимо, он знал, что нигде и никогда не сможет заключить союз более прочный.

В Дартингтон они отправились сразу же после завтрака. Дождь зарядил прочно и надолго, и Пол снова умолк. Ехали они по главному шоссе, через Тотнес; и вот мальчик уже пожимает Дэну руку, причём последний вновь совершает ритуально-родственный акт, повторяя уже сделанное ранее приглашение. У Пола есть его торнкумский номер телефона, если ему как-нибудь захочется провести день вне школы, может быть — с приятелем… Джейн скрылась в здании школы вместе с сыном, ей надо было повидаться с завучем, и отсутствовала целых двадцать минут.

— Порядок?

— Они вроде бы полагают, что он выживет.

Перед отъездом из Торнкума она позвонила на станцию — узнать расписание поездов. Был вполне подходящий в два тридцать: Джейн собиралась заночевать в Лондоне, у Роз, прежде чем отправиться домой, в Оксфорд, так что времени хватало, и Дэн поехал в объезд, по мосту через Дарт, у Стейвертона, а потом назад, на восток, по просёлкам, сквозь лабиринт лощин. Они ещё поговорили про Пола и его школу. Дэн твёрдо решил первым не начинать разговора о Египте, но Джейн, видимо, не переставала думать об этом. Она воспользовалась первой же паузой в разговоре, чтобы вернуться к этой теме.

— Дэн, насчёт вчерашнего… наверное, я показалась тебе ужасно неблагодарной.

— Вовсе нет. Глупость какая!

— Это прозвучало так неожиданно.

— Я сам виноват.

— Я всего лишь хотела сказать, что в данный момент я неподходящая компания для кого бы то ни было вообще.

Он улыбнулся, не сводя глаз с узкого просёлка впереди:

— На твоём месте я позволил бы другим об этом судить.

— Тебе так много нужно будет сделать во время поездки.

— Физически — очень немного. Если не говорить об осмотре нескольких съёмочных площадок в Каире и Асуане. А твой совет по этому поводу был бы мне очень ценен.

— Слушай, поговорим серьёзно.

Он опять улыбнулся:

— Ты сможешь быть в полном одиночестве ровно столько, сколько сама захочешь. Быть неприятной и колючей, если захочешь. Не произносить ни слова — пока не захочешь. Но я ни за что ничего этого не приму в качестве причины не ехать.

Она промолчала. Дэн притормозил у глухого, без дорожных знаков, перекрёстка и всмотрелся в её лицо, прежде чем двинуться дальше.

— Слушай, ты вовсе не будешь мне помехой. Хотя бы этому ты можешь поверить?

Джейн низко опустила голову, и всё молчала, явно смущённая его настойчивостью. Он и сам помолчал какое-то время, потом заговорил снова:

— Что скажут люди, да?

— Не представляю себе, чтобы Нэлл сочла это проявлением хорошего вкуса.

— Поскольку её последние инструкции мне были в том духе, что я должен вернуть тебя в лоно буржуазии, я в этом сильно сомневаюсь.

Она быстро взглянула на него, но он упорно вглядывался в дорогу.

— И с каких это пор ты или я принимаем всерьёз её жизненное кредо?

— А что она на самом деле сказала?

— Если отбросить саркастические выпады — что она тебя любит. И искренне беспокоится о тебе. — Помолчав, он продолжал: — Не думаю, что она не хочет видеть тебя такой, как ты есть. Она не хочет видеть тебя несчастной. — И добавил: — А мне будет только приятно позвонить ей, когда мы доберёмся до дома, и изложить эту идею.

— Ой, вот уж не стоит.

— Отчего же нет?

— Потому что не в Нэлл дело.

Некоторое время он вёл машину, не произнося ни слова.

— Это из-за того, о чём Энтони мне сказал? Думаешь, я просто из приличия выполняю завет?

— Ну, я думаю… Отчасти — да.

— Значит, человек не может сделать то, что считает вполне нормальным и разумным, только потому, что это советовал Энтони?

— Просто я уверена, что он вовсе не хотел, чтобы ты вот так лез из кожи вон, чтобы мне помочь.

Дэн опять замолчал, на этот раз — надолго, обдумывая новую линию атаки.

— Мне кажется, что его самоубийство было, хотя бы в какой-то мере, попыткой сделать невозможным то твоё отношение ко мне, которое было так заметно до того, как мы услышали о его смерти. Я не имею в виду твоё отношение ко мне лично. А то, что за ним крылось, твоё отношение ко всему остальному. Я начинаю думать, что реальный значительный шаг, который тебе предстоит совершить, это — снизойти до того, чтобы признать за некоторыми вещами право быть такими, каковы они есть.

— Не за некоторыми вещами. За собой.

— Это вовсе не означает, что Энтони не разобрался в проблеме. В тот вечер он говорил мне о тебе практически то же самое, что потом и ты, — буквально слово в слово.

— Он так и не понял, что я не могу себя простить.

— Не согласен. Я думаю, это он понимал. Но даже если и нет — ты не соглашаешься теперь поехать из-за того, что не можешь себя простить? Это же мазохизм! Самобичевание.

— Зато все остальные так страстно жаждут меня простить! Лишь бы я казалась довольной и счастливой.

Дэн бросил на неё сердитый взгляд:

— Не можешь же ты думать, что испытывать беспокойство о тебе — это что-то вроде дьявольского искушения? Абсурд какой-то.

— Дэн, я же не знаю… — Она быстро поправилась: — Я понимаю, ты ко мне очень добр… — Последовал короткий, осторожный вздох. Дух загнан в угол. Но не сломлен.

— Это что, опять твоё старое — «подумалось, что так будет правильно»?

Она медлила с ответом и ответила не совсем прямо:

— Когда я проснулась сегодня утром, мне было совершенно ясно, что я никоим образом не могу поехать.

Дэн ещё раньше заметил, что, когда Джейн загоняют в угол, она бессознательно (в противоположность сознательной насмешливости) укрывается за типичными клише среднего класса, что в обычных условиях ей совершенно несвойственно; возникают типичные усилители значения, это «никоим образом»; и, разумеется, типично английское стремление укрыться, избежать той откровенности, которая у любого другого народа принята в обыденных разговорах между близко знакомыми людьми. Но, подумал он, может, это — просто как дождь, который хлещет в ветровое стекло; и неожиданно для себя самого вдруг вспомнил четверостишие начала шестнадцатого века, которое так полюбилось Генриху VIII:

О, ветер западный, когда ж подуешь ты
и лёгкий дождь прольёшь вниз из небес купели?
О Боже, если б воплотить мои мечты,
и милую обнять, и быть в своей постели!


Ни в первом, ни в третьем лице, каким он теперь тоже был, Дэн вовсе не мечтал снова обнять Джейн, во всяком случае, в том смысле, в каком старый сладострастник Генрих VIII мог это себе вообразить; но так же, как определённая погода всегда заставляла его уходить в воображаемое, этот психологический кокон из туч и дождя, эти условности, традиционность речи, реакций и восприятий, отвергая живущую внутри тебя панораму, заставляли эту панораму вообразить, приглашали её исследовать; даже в самом простом обмене самыми простыми репликами возникало некое неизвестное число, загадка, тайна. И как ребёнком он смутно понимал, что кокон такой вот зимней погоды был неизбежен и необходим, так и сейчас, подумал он, была неизбежна и необходима эта непрозрачность теперешнего поведения; оно тоже всё время требовало от своих жертв веры в присущую ему плодородность, требовало делать ставку на то, что из кокона вылупится красавица бабочка, что ясная погода ждёт впереди.

А в реальном настоящем он протянул руку и коснулся рукава её пальто.

— Я ведь только предлагаю сделать совсем маленький шаг — выйти на солнце. Для разнообразия.

Джейн улыбнулась, но лицо её было печальным.

— Ну, скажу я тебе, в такую погоду…

— Обещай мне хотя бы обсудить это сегодня с Роз, ладно? Если она побелеет от ужаса, я признаю своё поражение.

Губы её ещё хранили улыбку; она помолчала, колеблясь, потом кивнула, на время сдавая позиции:

— Хорошо. Обещаю.

Дэн понял: больше всего на свете ей хотелось бы запереть свой отказ в сейф, чтобы навсегда закрыть к нему доступ; но она снова оказалась в плену условностей, требовавших оставить хоть малую возможность выбора.

Они въехали в деревню с противоположной Торнкуму стороны, и Дэн спросил (дождь к этому времени несколько умерил силу), не хочет ли Джейн заглянуть в церковь. Ему подумалось, это может напомнить ей, что и другие в детстве вынуждены были пройти через своё чистилище. Но для неё это вовсе не оказалось очевидным: она восхищалась церковью, её открытостью, её колоннами из крупнозернистого песчаника, пышной резьбой и цветными медальонами крестной перегородки. Потом они, под моросящим дождём, прошли несколько шагов по дорожке к двум могилам; а ещё Дэн показал ей, остановившись у ворот, ведущих с кладбища к пасторскому дому, дом, в котором родился. Когда они повернули назад, Джейн на миг снова остановилась у могил — прочесть надпись на памятнике матери. Камень чуть покосился, наклонился вперёд, и с одного угла на могилу падали капли — словно упрёк Дэну за так и не пролитые (во всяком случае, на его памяти) слёзы о матери.

— Почему ты молчал обо всём этом тогда, в Оксфорде, Дэн?

— Может, пытался сделать вид, что этого не было?

— Я помню только, что ты над всем этим посмеивался,

— Но я ведь написал ту пьесу.

— Ох, да, конечно. Я совсем забыла. — Она чуть улыбнулась ему и снова опустила глаза на могилу. — Завидую тебе. Когда вспоминаю наши вечные скитания из одного посольства в другое.

— Всё началось, когда я увидел, что на самом деле за этим кроется. Приходилось так много всего скрывать. — Они повернули назад и направились к машине. — Я был много хуже, чем твой Пол. Он по крайней мере может не скрывать того, что чувствует. А мне даже этого делать не дозволялось.

— Что же заставило тебя вернуться сюда?

Накануне, за ужином, они немного поговорили об этом, но Джейн, видимо, чувствовала, что Дэн был не так уж откровенен с ней. Он пристально смотрел на дорожку, потом бросил на Джейн взгляд, в котором прятались озорные смешинки.

— Деревенская толстушка с божественно синими глазами.

И вдруг Джейн широко улыбнулась и всплеснула руками в перчатках, на миг став самой собой — прежней.

— О, Дэн, как трогательно!

— В этом больше правды, чем тебе кажется, — пробормотал он.

Пока они ехали по тому же просёлку, что он когда-то каждое утро проезжал на велосипеде, он рассказывал ей про Ридов и про свой трагикомический роман с Нэнси.

— И ты её больше никогда не видел?

Он рассказал про последнюю встречу.

— Бедная женщина.

— Я почти и не вспоминал о ней. На самом-то деле причина не в ней. В тот первый раз, что я привёз сюда Каро… Думаю, всё дело — в чувстве утраченного домена. Я понял это сегодня утром, когда мы с Полом ходили. Кажется — абсурд, в эту ужасную погоду… но вроде бы возникло какое-то чувство… вновь обретённой невинности, что ли? Не уверен, что это так уж здорово. Очень уж смахивает на то, как миллионеры покупают жалкие домишки, в которых появились на свет.

— Ну, миллионеры делают кое-что и похуже этого. Насколько я могу судить.

Дэн усмехнулся в ответ на сухую иронию её тона.

— По всей вероятности, они так делают, чтобы напомнить себе, как далеко они с тех пор продвинулись. А я стал подозревать, что поступил таким образом, чтобы выяснить, как мало у меня осталось. — Он помолчал и добавил: — Видно, поэтому я больше сочувствую Эндрю, чем ты.

— Я никогда не смеялась над этой стороной его любви к Комптону. Ведь это именно то, чего нам так недоставало в детстве. Родного дома.

— Во всяком случае, у Нэлл он теперь есть.

— Да. Ей я тоже завидую.

Он взглянул ей в глаза, и она горестно сжала губы, как бы признавая, что сестринские разногласия не сводятся к одной лишь политике. И тут же, чуть слишком поспешно, словно испугавшись, что они погружаются слишком глубоко, оставив поверхностные слои далеко позади, спросила, видел ли он фильм Альбикокко «Le Grand Meaulnes» [311] ?

Преодолели последний холм и по крутому спуску проехали вниз, мимо старых печей для обжига извести; на противоположном склоне долины, прямо напротив дороги, виднелась ферма.

Через пару часов они были уже в Ньютон-Эбботе; поезд Джейн пришёл точно по расписанию. Дэн попытался было купить ей билет, но сделать это ему позволено не было; так что он удовольствовался тем, что усадил её в вагон второго класса и постоял на платформе, улыбаясь снизу вверх, ей в окно.

— Спасибо тебе, Дэн, огромное. И за терпение тоже.

— Ты всё-таки подумай про те десять дней в Египте. Только слово скажи — и hey presto! [312]

Он больше не пытался прямо её уговаривать, просто за ленчем рассказывал про Египет, про Нил и вытянул у неё признание, что они с Энтони несколько лет назад тоже подумывали о таком путешествии, но из этого ничего не вышло. Теперь она смотрела из окна вниз, прямо ему в глаза, молчала, не находя слов. Он заговорил, прежде чем она успела рот раскрыть:

— Обещаю затаить на тебя зло за это.

Она улыбнулась, пытливо вглядываясь в его глаза, ища подтверждения каким-то своим сомнениям; напоследок притворилась беззащитной жертвой несправедливых поддразниваний. И сказала:

— Я влюбилась в твою ферму.

Раздался свисток, Джейн ещё раз сказала «Спасибо». Поезд тронулся, и она прощальным жестом подняла руку: бледное, замкнутое, вежливо отстраняющееся женское лицо, в котором в тот момент виделась какая-то озадаченность, сожаление, словно она ехала сюда, зная, что Дэн собой представляет, но теперь утратила уверенность в этом.

Он глядел вслед поезду ещё долго после того, как Джейн отошла от окна к своему месту в купе; он пытался уже теперь придумать предлог, чтобы — если она в конце концов откажется ехать в Египет — правдоподобно объяснить, почему он счёл поездку не столь обязательной и для себя самого.

Фиби приехала в Ньютон-Эббот вместе с ними — ей нужно было сделать кое-какие покупки, и ему пришлось полчаса ждать на стоянке около рынка, где он обещал встретиться с ней, чтобы отвезти домой. Он сидел в машине, курил, смотрел перед собой, вряд ли видя что-либо на самом деле. Какой-то частью своего «я» он прекрасно понимал, что Джейн права, сопротивляясь его предложению. Дело было не столько в потере времени — сценарий уже обретал форму, он успевал со сроками и мог бы сделать кое-что ещё в Египте, да и вообще Малевич дал ему дополнительное время для выполнения договора, — сколько в Дженни. Её взгляды в отношении других женщин были вовсе не так широки, как он пытался внушить Джейн. Лицом к лицу он мог бы попробовать её убедить; особенно если бы она познакомилась с Джейн, узнала бы все обстоятельства; но — по телефону, за тысячи миль друг от друга… это совсем другое дело. Она сочтёт, что здесь есть какой-то душок, и вряд ли он придётся ей по вкусу; ему нужно будет очень чётко объяснить, с чего это вдруг он воспылал такой жалостью к кому-то, кто столько лет был ему совершенно чужд, о ком он фактически ни разу с Дженни не говорил иначе как обиняками; и даже эти обиняки, в тот последний вечер, вызвали её возмущение.

Он кое-что говорил о ней в одном-двух телефонных разговорах, после самоубийства Энтони, но Дженни гораздо больше интересовала его реакция на Нэлл… и Каро.

Что же он мог бы сказать ей?

Существовал такой довод, как желание показать, что не так уж он велик и славен, чтобы пренебречь старой дружбой, что хочет закрепить состоявшееся примирение. Благодарность за помощь Каро: об этом, к счастью, он уже говорил ей. Вот практически и всё. Он легко мог рассеять любые подозрения о «сексуальной почве», но не мог признаться, что истина заключалась в другом: эта непонятная женщина, его бывшая невестка, была человеком, чья душа оставалась для него единственной, не похожей на душу ни одной из встреченных им женщин; что она из тех людей, которых невозможно исключить из своей жизни, невозможно классифицировать, поставить на определённую полочку… она задаёт загадки, за отказ от решения которых расплачиваешься дорогой ценой; она — как сама природа, — не сознавая того, самой сутью своей катализирует и растворяет время и ту среду, что стоит между исследователем природы и реальностью, в которой он существует.

Он снова вернулся мыслями к сегодняшнему утру, к этой поездке сквозь дождь, к тому, что было сказано и что — не сказано. Всё это носило прямо-таки эвристический характер. Даже когда она не задумывалась над тем, что говорила, она заставляла его думать. Возможно, это было как-то связано с непрозрачностью её характера, но скорее всего с той ролью, какую она играла в его прошлом; и чем дальше, тем яснее он понимал, как это важно для него, для обеих его ипостасей — для Дэниела Мартина и для Саймона Вольфа. Его metier долгое время заставляло его мыслить визуальными символами, представлять себе декорации, съёмочные площадки, движения, жесты, внешность действующих лиц, определённого актёра или актрису. Но это психологически непонятное существо принадлежало — или теперь стало принадлежать — к совершенно иному роду искусства, иной системе, той, в которую он только собирался проникнуть.

Прежде всего ему следовало отграничить своё реальное «я» от предполагаемого литературного двойника; и хотя наработанное мастерство и жёсткий принцип того рода искусства, в котором он работал, всегда рассматривать происходящее с точки зрения «третьего лица» могли, казалось бы, способствовать такой хирургической операции над самим собой, он вовсе не был уверен, что это ему удастся. Он предчувствовал, что и здесь Джейн могла бы ему помочь, ведь то, что она «заставляла его думать», фактически означало, что он начинает смотреть на себя её глазами. А её непрозрачность… ему вдруг пришло в голову, что она уникальна ещё и в том, что он не так уж ясно видит в ней своё отражение, что она вовсе не отражает того, что он обычно видел в других — не столь мыслящих, не столь несговорчивых и, может быть даже, не столь кривых — зеркалах более ординарных умов. Оставалось подозрение, что ей «думалось, что в нём что-то неправильно», несмотря на возникающие внешние проявления былой душевной близости. Она всё ещё, как когда-то, смешивала образы, меняла голос, переигрывала уже сыгранные сцены; так же поступала и Дженни, правда, иначе, по-своему, более искусственно, рассчитанно, агрессивно, словно привнося в личную жизнь профессиональное стремление не застыть в одном и том же амплуа.

В сущности, он не столько думал обо всём этом, сколько чувствовал: чувствовал, как переплетаются цветные пряди, идущие и от последних двенадцати часов, и от далеко за ними лежащего прошлого, создавая странную амальгаму из дождя и пейзажей, разнообразного прошлого, плодородия и женственности земли, женских фигур… и может быть, может быть, всё это исходило от единственного, вымоченного дождём надгробного камня — памятника его матери, которой он не знал, на который он недолго глядел этим утром; и уж наверняка это могло исходить от того позеленевшего старого мудреца в бронзе, на которого Дэн мельком бросил любопытный взгляд, проезжая накануне через Дорчестер.

Но сам я, в неумолимой ипостаси первого лица, в тот момент вовсе ни из чего не исходил, потому что гораздо более прозаическая женская фигура возникла вдруг у задней двери автомобиля и тихонько постукивала в стекло. Фиби принесла с собой прозу реальной жизни. Шансов, что Джейн согласится, было так мало, что мне наверняка не придётся прибегать ко лжи во спасение.

Тем не менее, доставив Фиби с её корзинками домой, я немедленно отправился звонить Роз, чтобы застать её на работе. Я знал, она работает в том отделе Би-би-си, что в Кенсингтон-Хаусе. Мне повезло. Роз разыскали, и — да, она сможет сейчас поговорить. Как прошли выходные? Я коротко отчитался и тут же взял быка за рога.

— Роз, я только что усадил твою мамашу в поезд в состоянии довольно-таки обескураженном. Мне надо съездить в Египет на несколько дней — из-за сценария, и я нахально предложил ей отправиться со мной и совершить семидневное путешествие по Нилу. Она рассказала мне о разрыве. Мне дали понять, что я не должен был делать таких аморальных предложений. Хотя я очень старался убедительно доказать, что ничего такого не делаю.

Я очень боялся, что ответом будет смущённое молчание, такая же обескураженность. Но ответ последовал с ободряющей быстротой.

— Ох, вот глупая женщина!

— Но ведь это недёшево.

— Она не так уж стеснена в средствах.

— А что скажут люди?

— Я знаю, кого она имеет в виду. Злосчастных оксфордских дружков из левых кружков.

— Боюсь, она беспокоится из-за Пола.

— Давно пора беспокоиться о нём поменьше. В любом случае с ним я сама вполне управлюсь.

— Я не хочу давить на неё, Роз. Но чувствую, что это пошло бы ей на пользу. Может быть, её просто надо чуть-чуть подтолкнуть?

— Не беспокойтесь. Я её так подтолкну! И вы это здорово придумали — спасибо вам. Это как раз то, что ей нужно.

— Если бы только ты дала ей самой заговорить на эту тему. Мне не хотелось бы, чтобы она почувствовала… Ну, сама понимаешь.

— Ещё бы.

— Займёт дней десять, от силы две недели. Она сможет остановиться во Флоренции и навестить твою сестру, если захочет.

Роз с минуту ничего не говорила.

— Волшебники-крёстные.

— Сознающие свою вину.

— Если она откажется, я предложу себя в заместительницы.

— Мне очень пригодился бы опытный ассистент-исследователь.

— А вы и вправду уверены, что хотите путешествовать с такой старой занудой, как Джейн? От меня было бы гораздо больше пользы.

Мы потратили ещё пару-тройку фраз на предательское подначивание; потом я перешёл к деталям поездки, и к тому моменту, как Роз повесила трубку, Джейн уже ехала со мной… под дулом пистолета, если понадобится.

Я знал, в попытке обеспечить помощь Роз были элементы риска — это могло заставить Джейн открыть дочери кое-что, что было ей неизвестно, и тем придать отказу большую эмоциональную убедительность. Она ведь тоже строила свою жизнь на твёрдом фундаменте из былых ошибок и неверных решений, так что избавление от них могло представляться опасным; и я догадывался, что по-прежнему кажусь (хотя моя невиновность и признавалась в разговорах лицом к лицу) причиной несчастной случайности, приведшей к далеко идущим последствиям… словно ошибка на карте, которую не за что винить, поскольку порождена она невежеством картографа, но всё равно повинная в том, к чему это привело. Такие обвинения могут приобрести невероятную важность в подсознательной структуре умственной жизни, и возможно, именно это и отягощало Джейн больше всего. Поехать со мной означало бы притворяться — хотя бы отчасти. Впрочем, то же самое должно было бы удержать её от того, чтобы выложить всю правду Роз и ослабить доводы в пользу отказа.

Я же тем временем нашёл убежище в Китченере: перечитал то, что было написано до сегодняшнего дня, выдернул одну из черновых сцен и переписал её начисто; разглядел возможность использовать обратные кадры внутри одной из ретроспекций и ещё одну ретроспекцию внутри этих обратных кадров: приём китайской шкатулки, но с большими возможностями. Потом заставил себя решить проблему — как втиснуть Керзона и Индию — семилетний период! — в двадцать минут экранного времени. Восемь часов спустя, около полуночи, проблема всё ещё не была решена, но я уже знал, на чём следует сосредоточить силы. В Индии Керзон и Китченер были словно два носорога; непомерные, маниакальные личные амбиции каждого удовлетворялись путём двурушничества по отношению друг к другу, в постоянных столкновениях. Показать драматические удары мощных рогов друг о друга не представляло трудности; гораздо труднее было передать то, с каким рвением оба нажимали на правительственные пружины на родине. Однако к тому времени, как я улёгся в постель, мне казалось, что я нашёл выход. Время от времени я подумывал о том, что же происходит сейчас в квартире у Роз, и вполуха прислушивался, не зазвонит ли телефон. Но на самом деле звонка я не ждал, уверенный, что мои собственные уловки, сочетавшие в себе и хитрость и прямоту, не возымели успеха и что Джейн — не тот человек, чтобы следовать чужой воле, пусть даже и воле собственной дочери.

Прежде чем мне удалось разгадать эту тайну, возникла новая. Телефон всё-таки зазвонил, правда, в семь часов на следующее утро, во вторник. Я спал, но Фиби уже встала, так что взяла трубку и разбудила меня. Звонила Дженни. Её второй «вклад» пришёл в Лондон дня три-четыре назад, мы успели его обсудить. Сейчас она была в Бель-Эре, в «Хижине», собиралась лечь спать. Как и Роз, она хотела знать, как прошли выходные, каково это — снова вернуться в Торнкум, который теперь час, какая у нас погода… я начал подозревать, что за всем этим кроется что-то совершенно иное. Наступило молчание.

— Что-нибудь не так?

— Да.

Снова — молчание.

— Дженни?

— Если бы ты не ответил, я вылетела бы в Лондон первым же самолётом.

— Господи, да что же произошло?

— Не знаю, как и сказать.

— Что-нибудь на студии?

— Нет, дело в нас. Не в работе.

— Ты должна мне всё сказать.

— Я что-то написала.

Я облегчённо вздохнул, даже улыбнулся про себя.

— А я уж подумал, что речь по меньшей мере идёт об оргии в Малибу.

— О Боже! Почему ты так сказал?

— Да ладно тебе! Ты прекрасно пишешь. Мне нравится. И я не обижаюсь на сермяжную правду.

— Ну на этот раз это вовсе не про тебя. И это всё неправда. Ты не должен верить ни одному слову.

— Тогда в чём дело?

— Я отправила письма сегодня утром. Писала все выходные. — И добавила с силой: — Обещай, что не поверишь!

Чувствуя себя неловко, Дэн глянул в сторону кухни. Дверь была приоткрыта, и радио, которое обычно слушала Фиби, не было включено.

— Я верю всему, что ты пишешь.

Снова воцарилось молчание.

— Ты не понимаешь. И не дразнись.

— Ну тогда я не верю ни одному написанному тобой слову.

— Я хочу, чтобы ты сжёг его, не распечатав. — Я промолчал. — У меня сейчас лунный период. Я немного не в себе. Пытаюсь уговорить себя, что ты мне не нужен.

— Может, всё-таки что-то на работе не в порядке?

— Пожалуйста, обещай его сжечь. Не распечатав.

Наконец что-то в её голосе, в частых паузах, смене интонаций заставило меня догадаться.

— Ты что, накурилась, Дженни?

— Я чувствую себя такой несчастной.

— Но ведь это не поможет.

— Знаю. — Она помолчала. — Это всё выдумки. Я всё сочинила.

— А Милдред дома?

— Мне не нужна Милдред. Мне нужен ты.

— Я думал, мы договорились… — Я собирался сказать что-то про «накурилась», но она перебила:

— Обещай, что сожжёшь. Клянусь, это всё неправда.

— Тогда — ничего страшного.

— Я сегодня в полном раздрыге. Ни о чём думать не могла. Реплики забывала. И зачем только я его отправила!

— Тебе нужно успокоиться.

Она опять долго молчала. Потом сказала напряжённым, более официальным тоном:

— Тебе хорошо там? В твоём сереньком домике на английском западе?

— Видел сегодня первые примулы. Жалел, что тебя здесь нет.

— Пошёл ты к чёрту.

— Почему вдруг?

— Твоё знаменитое воображение на этот раз тебя подвело. Ты не представляешь, что примулы тут кажутся пришельцами с иных планет.

— Только кажутся.

— Дэн, я не хочу больше участвовать в этих кошмарных мудацких играх.

Такие выражения в её языке встречались очень редко.

— Я очень хочу, чтобы ты спустилась в большой дом и поговорила с Милдред.

— Да я в порядке. — Она помолчала. — Мне просто стыдно.

— Тебе не следует воспринимать всё так уж всерьёз. Меня, во всяком случае.

— Ну вот, теперь ты заговорил своим «успокой кинозвездочку» тоном.

— Именно это я сейчас и пытаюсь сделать.

Молчание на этот раз длилось так долго, что я в конце концов вынужден был окликнуть её по имени.

— Я просто пыталась свободно мыслить. Получилось великолепно. Тебе придётся поверить.

— Это требует перевода.

— Почему мне приходится столько лгать самой себе.

— Это — привилегия не только женской части человечества.

— Ты уверен, что живёшь не на луне?

— О чём это ты?

И опять — молчание. Но вдруг её голос зазвучал почти нормально:

— Скажи мне, на что ты сейчас смотришь, там, у тебя в доме. Назови хоть что-нибудь. — Я замешкался. — Ну пожалуйста.

— Я сейчас в двух шагах от кошмарной акварели, изображающей церковь моего отца и деревню. Художник — какая-то Элайза Гэлт. Датирована тысяча восемьсот шестьдесят четвёртым годом. Думаю, это переделка религиозной гравюры. Там сверху надпись, в виде чёрной радуги на небесах: «Бог всё видит».

— Звучит ужасно.

— Элайзе в её небесах не хватило места, и «всё видит» она написала как одно слово. «Бог всёвидит». Из-за этого я её и купил.

— А я думала, ты презираешь дамское рукоделие.

— Только в тех случаях, когда оно мне не по душе.

— Ты так сказал, чтобы я знала своё место?

— Не будь слишком обидчивой.

— Я так боялась, что ты вот таким тоном и будешь со мной говорить.

— Я здесь пробыл всего каких-нибудь тридцать шесть часов и уже сто раз успел подумать: «А ей здесь понравится?»

— То, что я написала… это оттого, что на самом деле я тебя не знаю. Я только думаю, что знаю тебя.

— А ты уверена, что дело не в том, что ты и себя не всегда знаешь?

— И в этом тоже. — И сказала уже спокойнее: — Обещай его сжечь, когда получишь.

— Ладно.

— Я — та, у кого очень неплохо получаются письменные буквы.

— Помню-помню.

— Тогда поклянись.

— Уже поклялся.

— Положа руку на сердце?

— Вот ты и положи. Оно знаешь где? Где-то рядом с тобой. — Она молчала. — Теперь иди, ложись спать.

— А ты что собираешься делать сегодня?

— Буду работать над сценарием. И думать о том, что ты спишь.

Снова — молчание. Последнее из многих, рассыпанных по всему разговору.

— Сорви мне примулу, ладно? Я люблю тебя.


Трубка щёлкнула прежде, чем Дэн успел ответить. Он подумал было перезвонить в Калифорнию, дозвониться до Милдред в большом доме и попросить её пойти в «Хижину» взглянуть, в порядке ли Дженни, но решил, что той и самой хватит ума пойти к Милдред, если ей надо поплакаться в жилетку, и что вообще-то лучше заказать разговор на то время, когда Дженни проснётся, попозже, когда здесь, в Англии, день будет близиться к вечеру. Так он и поступил.

Это было неудачно вдвойне. Как только он услышал голос Дженни, угрызения совести из-за Египта и Джейн резко усилились; однако ему хотелось немного поднять ей настроение, прежде чем рассказать об этом, тем более что покамест и особой необходимости в этом признании не было, хотя он уже решил, что имеет смысл сообщить ей о том, что носится в воздухе, уже сейчас, а может, и притвориться, что хочет сначала с ней посоветоваться. Но Дженни, разумеется, сделала даже эту его сомнительную попытку облегчить свою совесть совершенно невозможной. Он слышал её такой далеко не в первый раз. Прежде уже были жалобы на плохой день в студии, раздражительность, слёзы… не так уж неожиданно, поскольку он знал, возможно, даже лучше, чем она сама, до какой степени каждая актриса живёт на нервах, и ошибкой было бы не понимать, что они всего лишь пользуются предменструальной депрессией, чтобы чуть-чуть побыть просто Евой и, поиграв так, очень быстро вернуться к своей обычной, анормальной роли. Но его звонок, к несчастью, лишь усилил впечатление искусственности их отношений. Как это всегда бывало, Торнкум заставил его укрыться в прошлом, в утраченном домене, в ином мире, и миру этому не нужен был её голос, чтобы лишний раз напомнить Дэну о новом расстоянии, их разделившем, — почти равном расстоянию между воображаемым и реальным.

Это было несправедливо по отношению к Дженни… несправедливо даже по отношению к нему самому, так как, пока она говорила, у него росло желание оберечь, защитить её; он даже не лгал, просто немного преувеличил количество раз, когда он думал о ней, приехав на ферму. Он действительно лелеял мысль о её приезде сюда, хотя в то же время не сомневался, что приедет она лишь как гостья: иное будущее для них обоих представить было бы вряд ли возможно. Какая скука владела бы ею здесь, пожертвуй она своей карьерой ради этого «далёка»… и всё же он, словно подросток, видел в мечтах ситуации, когда она, чудом изменив собственную природу, радостно соглашается принять этот образ жизни. К тому же ему недоставало её физически: её небрежной грации, её присутствия рядом, её голоса, движений, жестов и, конечно же, её нагого тела.

Он считал, что давным-давно освободился от представления, что лица, часто встречающиеся на фотографиях, должны — это же аксиома! — принадлежать гораздо более интересным, глубоким и человечным личностям, чем все остальные представители рода человеческого: стоило им оказаться вне экрана и сцены, как все свидетельства — будь то на публике или в частной жизни — доказывали совершенно обратное. Однако сейчас он задумался — а не стал ли он всё-таки, пусть самую малость, жертвой этого представления: увлечённый её живым умом, не забыл ли он, как соблазнительна она и по более ординарным, типично мужским меркам… и, несомненно, была бы не менее соблазнительной, даже если бы оказалась менее интересной и оригинальной личностью. Он ощущал себя человеком, захватившим в плен принцессу и вдруг обнаружившим, что сам пленён её титулом и всем, что этот титул сопровождает; тенёта, разумеется, шёлковые, но — какой абсурд! Почему-то казалось, что международный звонок в Торнкум требует от него гораздо большей терпимости, чем все звонки в Лондон. Звонок этот отдавал особого рода капризностью, сродни комедиям периода Реставрации, этаким манерным забвением обыденной реальности… фунты и доллары беззаботно тратились на сложные технические устройства лишь для того, чтобы лишний раз установить, что они нужны друг другу. Это напрочь расходилось с тем чувством, что Дэн испытал накануне, во время утренней прогулки с Полом; да и с незначительным инцидентом чуть позже днём, совсем мелкой деталью: Джейн предпочла поехать вторым классом, а не первым.

Выбритый и одетый, Дэн на минуту остановился у окна спальни, глядя вниз, за кроны яблонь в саду; и снова грустно подумал о прикосновении Мидаса. Иногда понятия «иметь всё» и «не иметь ничего» гораздо ближе друг к другу, чем могут вообразить те, кому не очень повезло.

Он спустился к завтраку. Небо по-прежнему скрывали тучи, но ветер улёгся, а дождь прекратился ещё ночью. С полчаса он слушал болтовню Фиби, рассказал ей что-то ещё про Джейн, про Пола и про двух её дочерей… небольшая уловка, прикрывающая его нежелание объяснять, с кем он разговаривал по телефону. Фиби слушала, одобрительно кивая, хотя он не мог бы сказать, потому ли, что ей понравились Джейн и Пол, или оттого, что она понимала — он наконец-то привозит сюда и других родственников, помимо Каро. Потом он вышел в огород, где уже работал Бен, чтобы тот показал ему, что там произошло за время его отсутствия: ритуал, осуществить который накануне ему помешали погода и гости.

Дэн медленно шагал за стариком меж грядками, слушая его комментарии: весенняя брокколи поднимается не так уж плохо, зелёный лук довольно хорош, «сельдерейным корням» (как Фиби на кухне, Бен испытывал некоторые затруднения из-за экзотических пристрастий Дэна) тут вроде бы по вкусу пришлось… были и первые посадки нового сезона: из красной земли уже показались зелёные ростки шалота и головки бобовых. Поговорили о семенном картофеле, который Бен должен вскорости заказать: всегдашний спор о том, что предпочесть — вкус или урожайность, который всегда решался одинаково. Бен выращивал сорт «король Эдуард», исходя из величины картофелин и здравого смысла, а Дэну разрешалось иметь один-два ряда его любимой «катрионы» и «еловой шишки» (если удавалось достать семена), чтобы похвастаться перед воображалами — лондонскими друзьями.

Отсюда они перешли к недостаткам американского овощеводства, горестную историю которого Бен не уставал выслушивать с неувядаемым интересом: видимо, атавистическое представление крестьян девятнадцатого века об Америке как стране обетованной, где всё вырастает крупнее и вкуснее, как-то застряло в его сознании, и ему доставляло удовольствие, когда из рассказов Дэна становилось ясно, что Бен и его предки поступили мудро, не тронувшись с места. Они же там, в Америке, объявили оранжевый пепин Кокса и бленгеймский ренет [313] пропащими, говорит Дэн, и Бен качает головой, не в силах этому поверить. Он не может представить себе страну, где человек хоть немного да не занимается садоводством или хотя бы хоть немного да не разбирается в нём. (Боюсь, самого Дэна весьма редко можно увидеть с лопатой в руке.)

Они останавливаются над грядкой новомодных заграничных приобретений Дэна — артишоки; их серо-зелёные листья уже начали разворачиваться. Ни Бен, ни Фиби не станут есть то, что тут вырастет, но старик наклоняется и ласково ерошит листья на самом большом из растений, демонстрируя терпимость к этому чужестранцу. Как все огородники, он с нежностью относится к растениям, рано появляющимся из земли — глашатаям весны, когда зима ещё не кончилась; Дэн тоже испытывает приятнейшее чувство смены времён года, пробуждения. Он снова возвращается мыслями к Дженни, искусственности, звонкам из Калифорнии. Да, реальное обитает в здешних местах.

Часом позже, когда он, в своём рабочем кабинете, уже успел вернуться к нереальному, зазвонил телефон. Звонила Роз; она только что проводила мать в Оксфорд; она полагает, что этот узелок ей удалось распутать. В конечном счёте всё сводится к двум противоречащим друг другу обстоятельствам: к социалистическим принципам, в частности — не позволяющим ей ездить иначе как вторым классом, и к тому, что, согласись Джейн ехать с ним, это было бы, как ей думается, не вполне comme il faut [314] — что скажет Нэлл? С последним возражением Роз, в свойственной ей манере, расправилась, немедленно позвонив в Комптон. Нэлл (во всяком случае, по словам Роз) посмеялась над щепетильностью Джейн, мол, жалко, мне никто не предлагает пожариться на солнышке, блеск что за идея, как раз то, что Джейн надо… впрочем, сама Джейн, кажется, до конца ещё не убеждена.

— Она всё толкует о потакании собственным слабостям. У меня и правда на неё зла не хватает, она просто по-идиотски на этом зациклилась. А я ей говорю, никакой ты не социалист. Просто надутая старая брюзга.

— Ну и чем же дело кончилось?

— Она всё-таки призналась, что предложение кажется ей соблазнительным. Скорее всего она передумает. Просто дело в том, что она всегда как мул упирается, если все начинают говорить ей, как надо поступить… она такой же была, когда вы познакомились?

— Сильно смахивала на свою старшую дочь, по правде говоря.

— Эй, это нечестно! Я ужасно сговорчива. — И закончила: — Во всяком случае, она собирается вам позвонить, как только доберётся до дома.

И опять ему выразили благодарность.

Потом он позвонил в лондонскую контору Малевича, выяснить, можно ли всё устроить так быстро и легко, как обещал продюсер, хотя бы в отношении виз и билетов. Секретарь, с которой он говорил, сказала, что выяснит насчёт путешествия по Нилу и сразу же позвонит ему, что и сделала минут через двадцать. Круиз по Нилу начинается в следующий четверг из Луксора, она уже заказала две отдельные каюты. Пассажиров не так много; заказ можно будет аннулировать.

Дэн вернулся к сценарию. Индийские эпизоды постепенно принимали нужную форму, подпитывая друг друга. Потом вдруг зажила собственной жизнью целая страница диалога: её будет легко сыграть. Он съел сандвичи, принесённые Фиби, и решил устроить передышку. Включил музыку: Моцарт, Симфония № 40, соль-минор — и сел в кресло; слушал, курил, глядел в окно. Дождь полил снова. Дэн подошёл к окну, смотрел на дождевые ручьи, несущиеся по въездной аллее, на россыпь подснежников у двух древних камней в форме стога по краям дорожки, ведущей к крыльцу. Музыка за его спиной… он чувствовал, как его заливает нежданная волна счастья, ощущения полноты жизни, плодородия, словно он обогнал стоящее на дворе время года и перенёсся на два месяца вперёд, в самый разгар весны. Семя набухло и готово было прорасти, щёлка в двери расширилась на целый сантиметр… и всё же он чувствовал, что это — чистой воды эгоизм и оптимизм его неоправдан. Возможно, всё это шло от простоты его детства. Ему необходима была сложность, большие обещания, бесконечно разветвляющиеся дороги; и вот сейчас, в этот миг, он просто почувствовал, что всё это у него есть. И как в солнечной, золотисто-зелёной музыке, безмятежно льющейся позади него, за её гармоничностью и лёгкостью укрывались тёмные тени, точно так же и в счастье Дэна скрывалась и печаль: он был счастлив потому, что он, по сути своей, отшельник, а это не могло не калечить душу.

Во время работы над сценарием, не только когда он изучал жизнь Китченера, но и тогда, когда исследовал биографии людей, тесно с ним связанных, Дэну часто приходило в голову, что то, что они ощущали себя британцами, их одержимость чувством патриотизма, долга, судьбами родины, их готовность пожертвовать собственной природой, собственными склонностями (но ни в коем случае не собственными амбициями!) ради системы, ради квазимифической цели, были ему абсолютно чужды, хотя он вроде бы и сам выступал в роли мифотворца. Империя была тяжкой болезнью… aut Caesar, aut nullus [315] ; да к тому же явлением совершенно не английским. Весь девятнадцатый век был болезнью, великим заблуждением, называемым «Британия». Истинная Англия — это свобода быть самим собой, плыть по течению или лететь по ветру, словно спора, ни к чему не привязываясь надолго, кроме этой свободы движения. Дэн — один из тех немногих, кому повезло с возможностью почти буквально пользоваться этой свободой: жить там, где хочется, и так, как хочется… отсюда и типичные национальные черты: развивающийся внутренний мир и внешний, застывший в неподвижности лик, ревниво этот мир охраняющий. Это англичанство было свойственно — если судить в ретроспективе — уже архетипу красно-бело-голубого британца, каким и являлся Китченер. Его собственный лик мог казаться воплощением британского патриотизма и Британской империи, но в душе его творилось иное, она была полна хитрости и коварства, подчинена тирании его личного мифа гораздо более, чем мифа национального, который он якобы пытался воплотить в реальность.

Не быть конформистом… любой ценой, только не быть конформистом: вот почему непонятным и неверным, скорее биологически, чем политически, было решение Джейн обратиться к марксизму.

Началась последняя часть, правда, Дэн перестал слышать музыку, разве что подсознательно… да и вообще ничего не слышал. И вдруг до него донёсся голос Фиби: опять телефон. Он взглянул на часы; это мог быть заказанный им разговор с Калифорнией… но до этого разговора оставался ещё целый час; а Фиби, увидев его, сказала — это миссис Мэллори. Спустившись вниз, он помешкал немного, набрал в лёгкие воздуха и сказал:

— Привет, Джейн. Нормально доехала?

— Да, Дэн. Спасибо. — И, чуть поколебавшись, спросила: — Я так понимаю, что Роз успела с тобой поговорить?

— Она говорит, теперь нас трое против одного.

— Я чувствую, что стала жертвой грозного заговора.

— Не жертвой. Благополучателем. Так поедешь?

— Только если ты абсолютно уверен, что тебя не пугает самая мысль об этом.

— Тогда я не стал бы этого предлагать.

— Так ты уверен?

— Это будет чудесно. Уверен, тебе понравится.

— Тогда я с удовольствием поеду. Если можно.

— Вот теперь я чувствую, что и вправду прощён.

Минута. Другая. Она ничего не говорит. Он ждёт.

— Прощение ты получил много лет назад, Дэн.

— Ну хотя бы символически.

Он сразу же заговорил быстро, деловым тоном, о том, что из Луксора есть круиз по Нилу, который начинается в следующий четверг, и что он хотел бы попасть в Каир в тот же день. Она немного испугалась, будто такие далёкие путешествия всё ещё требовали по-викториански тщательной подготовки. Но Дэн заверил её, что все билеты будут заказаны, что эти круизы вовсе не светского характера и не требуют какой-то особенно модной одежды. Если она сможет попасть в Лондон в понедельник, они займутся визами. Он ожидал, что она снова испугается — не слишком ли дорого всё получится, но, странным образом, она об этом даже не спросила… а может быть, уже выяснила детали в каком-нибудь местном туристическом агентстве и пришла к выводу, что может позволить себе такие траты.

— Ты должен сказать мне, кому заплатить,

— Мы всё это обсудим в понедельник. В конторе могут и не знать, всё оплачивает студия. Так что не беспокойся.

— Я хочу сама оплатить свою часть расходов.

— Разумеется. Мы едем вскладчину. Это же кинобизнес. За всё всегда расплачиваешься потом. И буквально и фигурально.

По молчанию на том конце провода он почувствовал — это ей не понравилось: ведь ей не дозволено даже расплатиться на месте за собственное дурное поведение. Но в конце концов выяснилось, что причина молчания была более невинной.

— Я чувствую себя как ребёнок, которому предложили совершенно неожиданное угощение. Не в силах поверить в это.

— Ну там ведь полным-полно старых, всем надоевших фараонов. Тебе ещё будет противно.

— Надо взять книгу, почитать про всё это.

Дэн сказал, что ей не нужно покупать путеводитель, у него в Лондоне сохранился тот, которым он сам когда-то пользовался. Они ещё минуту поговорили о том, что следует сделать. Джейн снова поблагодарила его — за предложение и за ночёвку — и повесила трубку.

Он прошёл в гостиную, налил себе немного виски. Жребий брошен, и очень скоро ему предстоит разговаривать с Дженни и принимать собственное решение. Говорить ей пока не обязательно. Но в искусстве обманывать Дэн был далеко не новичок. Чем дольше ты откладываешь, тем труднее потом оправдываться. Он стоял и смотрел в глаза епископу. Потом принялся репетировать.

Заказанный разговор дали вовремя, раньше, чем ему хотелось бы. Дженни только что встала и была в восторге: звонка она не ждала.

— Прости меня, пожалуйста, за вчерашнее. Я больше не буду.

— Выкини чёртово зелье в уборную и спусти воду.

— Хорошо. Обещаю.

— Откуда ты взяла эту дрянь?

— У одного человека. На студии.

Он почувствовал — она лжёт, хотя не мог бы сказать, почему у него возникло такое подозрение; просто в иных обстоятельствах он заставил бы её побольше рассказать об этом «одном человеке».

— Как ты себя чувствуешь?

— Нормально. Выкарабкаюсь. Тем более ты позвонил. — И добавила: — Знаешь, может, тебе всё-таки прочитать, что я там понаписала. Просто чтоб знать, какая я стерва.

Дэн почувствовал облегчение, словно шахматист, которому дали возможность увидеть хотя бы один безошибочный ход впереди.

— Через минуту ты узнаешь то же самое обо мне.

— Как это?

— У меня новости, Дженни. Я вчера хотел тебе сказать, но понял, что момент не очень-то подходящий. Я еду в Египет. На следующей неделе. Вернусь до твоего приезда.

— Ох, Дэн. Это подло.

— Мне во что бы то ни стало нужны новые идеи.

— Но ты ведь, кажется, говорил…

— Пришлось передумать. Сейчас сценарий читается как краткий курс истории страны. А надо, чтобы атмосфера была.

— А отложить нельзя?

— К сожалению.

— Там полно девиц, исполняющих танец живота. С лукавыми очами. Я тебе не доверяю.

— Со мной, возможно, будет дуэнья. Если это может служить утешением.

— Твоя дочь?

— Нет. Самая тяжкая семейная проблема момента. Её тётка.

Последовало недолгое молчание; потом — недоверчивое:

— Как, сестра твоей бывшей?

— Все совершенно с толку сбились, не зная, что с ней делать. Она в депрессии, совсем замкнулась в себе. А я возьми да и предложи это не подумав. Бог знает почему. Когда она здесь была. Доброе дело дня — что-то вроде того.

Новость явно обескуражила Дженни. Дэн ждал. Затем он снова услышал её голос — холодный, сдержанный и отчего-то гораздо ближе, чем раньше.

— Мне казалось, вы почти не разговариваете друг с другом.

— Ну в данный момент здесь абсолютный мир и всепрощение.

— И что, она сказала «да»?

— Мы все пытаемся её уговорить.

— А твоя бывшая одобряет?

— Дженни, мы говорим о совершенно растерявшейся женщине весьма средних лет. Она бы тебе понравилась, если бы ты познакомилась с ней. Ты бы её пожалела. На самом деле это просто акт милосердия, и… тут есть кое-что ещё.

— Что такое?

— Кэролайн. Она тяжко переживала нашу затянувшуюся вендетту. Пожалуй, мне хочется показать ей, что её папочка в душе человек вполне приличный. Если иметь в виду кое-какие другие мои грехи.

— То есть — меня.

— В том числе.

— А как дела с её заморочками?

— Насколько я понимаю, в следующие выходные они будут иметь место в Париже. Пока ещё в разум не вошла. И говорить нечего.

— Жалко, у меня нет такого милого, вполне традиционного господина в качестве друга сердца. — Она поспешила продолжить, не дав Дэну ответить ей: — А она тебе нравится?

— Безумно. Потому я тебе и рассказываю об этом.

— Я серьёзно.

— Она всегда нравилась мне как человек. В те дни, когда я её хорошо знал. И только.

— Значит, это не просто акт милосердия.

— Она бы тебе понравилась. И ты бы её пожалела.

— Все подлые мужики говорили так испокон веков.

— Но это правда. В данном случае.

— Я-то по крайней мере предала тебя только на бумаге. Ты для меня вовсе не мистер Найтли.

— Никогда не замахивался так высоко.

— Ты даже и не пытаешься.

— Потому что ты не Эмма.

— Всего лишь мыльная водичка.

— Это ещё что?

— То, что остаётся, когда умывают руки. — Дэн молчал. — Я думаю, ты подонок уже потому, что меня не предупредил.

— Я вчера собирался. И это ещё не точно.

— Ох, если бы я могла видеть твоё лицо. — И вдруг сказала: — Ой Господи, шофёр уже в дверь стучит. Не вешай трубку.

Минуту спустя она вернулась.

— Дэн?

— Ты опаздываешь?

— Нет, но должна ехать. Ещё не одета. Ты завтра вечером позвонишь?

— Конечно.

— Ты способен так достать человека, что он на иглу сядет, знаешь ты это?

— Это калифорнийский стиль беседы. Не твой.

— А ей лучше бы сохранить те её принципы в личных отношениях, о которых ты мне рассказывал.

— Она уже поднимала эту проблему. А я заверил её, что ты слишком умна, чтобы мне не верить.

— Объясни ей, что правильнее читать эту фразу без «не».

— К тому же она — дама весьма левых взглядов. У неё нет ни времени, ни желания иметь дело с капиталистическими бездельниками вроде меня.

— Кроме тех случаев, когда бездельник приглашает её в Египет.

— Подозреваю, она захочет обратить меня в свою веру. Если согласится поехать. — И он добавил: — Так хочется, чтобы это была ты.

— Я — что?

— Была со мной. И была здесь сейчас.

— А я буду с тобой. По почте. Теперь я даже рада.

— Завтра поговорим?

— Только потому, что мне тут не с кем больше разговаривать.

— Разумеется.

— И нечего думать, что я сейчас скажу: «До свидания». Я не заканчиваю разговор, только чтоб заставить тебя побольше денег потратить.

— Догадываюсь.

— А сколько ей лет?

— Далеко за сорок. И варикозные вены, если это тебе интересно.

— Не интересно.

— Ну тогда ладно.

Молчание. Потом — тоненький голосок, странно плоский, невыразительный тон, удачно использованный ею в нескольких уже отснятых сценах:

— Всё. Я пропала.

— Дженни!

— Совсем.

Но она ещё помолчала и только потом опустила трубку на рычаг.

Дэн обнаружил, что рассматривает надпись «Бог всё видит», хотя чувство было такое, что видит он далеко не всё; наверняка не видит, как искушён Дэн в полуправде. Но странным образом боль в голосе Дженни, её неуверенный тон, совершенно ей несвойственный, глубоко его тронули. Испуг, одиночество, простота, человечность… что-то такое, что остаётся, если вычесть избалованность и искусственность… он уже представлял себе день, когда она встретится с Джейн и он будет прощён.

Он всё стоял у телефона, но теперь сквозь дверь гостиной ему стала видна наклонная полоса солнечного света, лившаяся на устланный циновками пол из окон, глядящих на запад. Белёная стена напротив сияла, словно в интерьерах Вермеера. Дэн раскрыл входную дверь и вышел на крыльцо. На юге и на западе небо прояснялось, и впервые со времени его приезда сюда закатное зимнее солнце пробилось сквозь облака. Рваные клочья тёмно-серой дымки, силуэтами выделяясь на фоне прозрачно-жёлтого от солнечных лучей воздуха, уплывали прочь. Всё в распростёршейся перед ним долине было испятнано бледным золотом: мокрый сад перед домом, луга, сверкающие капли на ветках. Дальше к югу, над Ла-Маншем, лежала длинная рыхлая гряда дождевых туч; с одного конца она загибалась пышным плюмажем длиною миль в пятнадцать, и плюмаж этот был окрашен в изысканный, то и дело меняющий оттенки серо-сизый цвет. А сами тучи в той стороне несли в своих складках и бороздах нежно-фиолетовые и аметистовые размывы.

С дальнего края долины донёсся трескучий голос невидимой сороки, ей сердито откликнулась пара ворон. Вороны пролетели у него над головой с нарочитым шумом и криком, и Дэн прошёл по мокрым плитам дорожки туда, где мог, обернувшись назад, посмотреть поверх крыши дома, что происходит. Высоко над буковой рощей кругами ходил канюк, мягкий свет с запада, словно неяркий, осторожный луч прожектора, выхватывал коричневый с белым испод его распростёртых крыльев. Он кричал, словно мяукал, величественный, золотистый, в апофеозе солнечных лучей на фоне тёмных туч. Дэн стоял, наблюдая, как птицы гонят его прочь, и вспоминал Тсанкави. Вспоминал свои реальные, ещё не написанные миры, своё прошедшее будущее, своё будущее прошлое.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №35  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:08 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Третий вклад

Написано во гневе.

Хмырь резко изменился, когда ты уехал. Ему даже удалось вполне убедительно сделать вид, что он мне сочувствует, когда он услышал эту новость. В тот вечер у него намечалась вечеринка, если у меня нет занятия поинтереснее… Он ясно дал понять, что там будет полно народу, это никакой не подходец с его стороны. Я не пошла, да мне и не хотелось. Но на площадке он стал вести себя получше, даже Билл это отметил. И между съёмками. Он даже сказал как-то на днях: было бы здорово опять вместе поработать. Может, он и пытался тогда застолбить участочек, но отчасти и правда говорил, что думал.

Думаю, теперь мне лучше называть его настоящим именем. Стив его зовут, если помнишь.

Я в нём находила столько достойных презрения черт, но кое-что в нём вызывало зависть: думаю, опять-таки его «американство». Этакая лёгкость, свобода поведения, небрежность, то, как его невозможно заставить замолчать или унизить. Даже то, что он на самом деле не принимает всерьёз своё актёрское мастерство (что бы он там ни говорил). Жизнь — забавная штука, он в целом — счастлив, у него есть его девочки, и «порше», и теннис, и его тело! Если честно — теперь он не только раздражает меня, но и как-то облегчает существование. Вот этого ты никогда не мог понять о нас, бедных актёришках: иногда между нами устанавливаются довольно добрые отношения, что-то среднее между тем, что мы играем, и тем, что мы есть вне всей этой бодяги. Потому что никто на самом деле не знает, каково это — быть всё время под оком камеры.

открыть спойлер
Это началось ещё до твоего отъезда. Я скрывала, потому что увидела — я понимаю его лучше, чем ты (несмотря на твоё подлое двурушничество, но об этом — чуть позже), и я знаю — этого ты в людях не любишь. Если они понимают что-то лучше, чем ты. И когда ты смылся, наши отношения становились всё лучше и лучше. Он теперь не так лезет из кожи вон, чтоб выглядеть ужасно умным, гораздо больше старается быть естественным. Самая капелька раздражения между мной и партнёром, которое мне обычно нравится, по-прежнему существует. Но теперь это лишь помогает, а не мешает.

Я догадалась, что он нашёл себе новую девочку; и в один прекрасный день она заявилась на площадку; это случилось на пятый день после твоего отъезда.

Ну да, я тебе про неё тоже не упоминала. Её папочка — какая-то большая шишка в юридических кругах, от него так и несёт сделками, земельными участками, корпорациями. Конторы в Сан-Франциско и в Нью-Йорке. Зовут её Кэтрин. Кейт. Очень сексапильна, сдержанна, но вежлива. Прошлым летом она побывала в Англии; мы поговорили об этом. Потом Стив сказал, они идут на новый фильм Феллини, может, я решу пойти с ними… я попыталась выведать, что она думает, мне очень хотелось пойти, но я не пошла бы, если бы ей было неприятно. Она вроде бы ничего не имела против. Я подумала, может, он ей говорил, что я чувствую себя одинокой, или стесняюсь, или ещё что. Не думаю, что всё было запланировано. Хотя могло бы. Но теперь это уже не важно.

Сначала мы заехали к нему — выпить. Оказалось, Кейт немного знает Эйба и Милдред: её родители тоже живут в Бель-Эре. Она закончила Лос-Анджелесский университетский колледж по специальности «английский язык» и драматическое искусство, но актрисой быть не собиралась. Она знает Стива «спокон веку». Они вместе учились в школе. Мы поговорили о нашей картине. Стив был очень мил, говоря о моей работе. Мы с Кейт поговорили о преподавании драматического искусства. Пошли в кино, посмотрели Феллини, пошли поесть. Она теперь нравилась мне гораздо больше. Казалось, она откладывает Стива с его страстными порывами на потом, и мы с ней в разговоре даже пару раз выступили единым фронтом против него — в шутку, конечно. Она вроде бы хорошо на него действовала. Отрезвляюще. Она слишком хорошо его знает, чтобы он мог позволить себе всегдашние рискованные шуточки о политике или об актёрской игре. Они не касались друг друга, впечатление было такое, что они давно женаты или — что они брат и сестра. Скорее последнее.

Обед закончился, я пробормотала что-то про такси: я ведь думала, они вернутся к нему. Но нет, он отвезёт её домой, в Бель-Эр… и меня заодно. Я всё ещё думала, они просто соблюдают приличия. Подбросят меня домой, а потом поедут к нему. Но я и тут ошиблась. Её дом оказался ближе, и он сначала повёз нас туда. Она пригласила нас зайти, выпить напоследок, но мне даже не пришлось отговариваться: Стив отказался за нас обоих: полночь, надо выспаться. Он вышел, поцеловал её недолгим поцелуем. Она наклонилась к моему окну и повторила приглашение: приходи в любое время, как будешь свободна — посидим, можем вместе пойти за покупками, съездим на прогулку — всё, что угодно.

Через две минуты Стив и я были у ворот дома Эйба и Милдред. К этому моменту мной уже владели подозрения, и я твёрдо решила не дать ему даже возможности отказаться от предложения зайти и выпить напоследок. Как только машина остановилась, я поблагодарила его за проведённый вместе вечер и собралась выйти.

Он сказал:

— Дженни, одну минутку. Ты не поверишь, но я хочу сказать, что этот вечер доставил мне истинное наслаждение.

Я сказала:

— Мне тоже. И мне понравилась Кейт.

— Я, видно, не с той ноги пошёл во время нашей первой встречи, верно?

Я сказала:

— Это не имеет значения. Может, даже пошло на пользу.

Я понимала, что разговариваю, как англичанка. Но всё это было совершенно не нужно. В словах не было необходимости: в конце концов, последние недели нам вместе работалось всё лучше и лучше. Он сидел, уставившись на руль машины. Есть некоторые ракурсы… эти его усы, волосы… вид обиженного Иисуса. Он играл, но мне стало его почему-то жаль. Я наклонилась, чмокнула его в висок и вышла из машины.

Когда я направилась к дому, я услышала, что он тоже вышел. На миг меня охватил ужас — вдруг он идёт за мной. Смешно, как мы боимся протянуть другому не руку даже, хотя бы палец.

Я оглянулась: он стоял там, возле машины.

— Смотрю, как ты дойдёшь до двери, — сказал он. — Местный обычай.

Конечно, я знаю, в Бель-Эре безопасно, и это было вовсе не нужно. Показная галантность. Но я почувствовала себя последней свиньёй.

Назавтра, когда представился первый же случай поговорить, мы вернулись к тому, какой это был приятный вечер. Я понравилась Кейт, он знает, я ей понравилась. Это явно придавало мне достоинства в его глазах. Я снова повторила, что она мне тоже понравилась.

Вскоре я получила выходной, пока они там подтягивали кое-какие хвосты и снимали сцены с одним Стивом. Может, это он дал ей знать; во всяком случае, Кейт позвонила и пригласила меня на ленч, предложив потом пройтись по магазинам. Я очень разумно вела себя в отношении новой одежды, так что сочла, что могу позволить себе пуститься во все тяжкие. Родителей Кейт не было дома. Мы поплавали, позагорали, съели салат. Поговорили о Стиве. Хотя были какие-то черты, которые она в нём принимала безоговорочно, ведь это входило составной частью в стандартный образ калифорнийского молодого человека (я бы никак не могла эти черты принять, хоть и не сказала об этом ни слова), она вовсе не была по уши в него влюблена. Она сказала, они слишком хорошо друг друга знают, чтобы из этого что-нибудь вышло. «Вроде брака или серьёзной прочной связи. Понимаешь, что я имею в виду?»

На самом деле я ничего не поняла. Предположила, что они раньше спали вместе, а теперь стали просто хорошими друзьями. Может, она просто даёт мне зелёный свет и хочет знать, в том ли направлении я двигаюсь. Но она вовсе не прощупывала почву. Сказала, что догадывается, как трудно играть с ним, что он недостаточно владеет техникой, чтобы «отыгрывать назад», если не удалось установить контакт с партнёром. А я сказала, что получается прекрасно, когда это ему удаётся. Всё очень дипломатично.

Бассейн у них огромный, а дом — что-то потрясающее. И картины на стенах такие же. Кейт провела меня по всему дому; вид у неё был этакой юной аристократки, утомлённой всем этим великолепием, без малейшего признака юмора, как это было бы с девушкой-англичанкой, ведущей гостью по родительской «антикварной лавке». Она даже как-то стеснялась всего этого, будто полагала, что дома, в Англии, я жила в замке а la Сен-Симеон и её дом впечатления на меня никакого не произведёт. Наверное, неправильно говорить, как это сделала я в прошлый раз, что американцы всё ещё гонятся за мечтой, ведь некоторые уже успели её догнать. Стив рассказал мне — потом, позже, — что прадед Кейт, ирландец родом, высадился на Эллис-Айленд с небольшим мешком в руке, в котором практически ничего не было. Что делает всё это ещё больше похожим на сказку. А выдержка у неё — тоже что-то потрясающее.

Она повезла меня по магазинам, в потрясное место в Санта-Монике. Одежда — как специально для меня. Удовольствия это мне доставило много больше, чем я ожидала, может, оттого, что в магазине её знали и все наперебой старались нам угодить. Я всегда делаю вид, что презираю тряпки и не люблю их покупать, а на самом деле это вовсе не так. Кейт начинала мне всё больше нравиться. Конечно, была какая-то дистанция между нами, она очень уж много распространялась об Англии, излагая свои туристские взгляды на неё, но как-то чувствовалось, что можно показать ей настоящую Англию и она поймёт. У неё прелестные зеленоватые глаза, пристальный взгляд. Загар, о котором можно только мечтать. На год моложе, чем я. Немножко похожа на израильскую девушку-сабру [316] . Наследие матери-итальянки (к мафии — никакого отношения, утверждает она). Довольно миниатюрна, щёчки-яблочки и чуть мальчишеская девичья фигурка. Длинные, очень тёмные волосы, почти чёрные. Может быть холодноватой, может — очень тёплой, у неё красивый рот. Всё это я пишу для тебя. Тебе она понравилась бы.

Спросила о тебе, очень тактично: собираешься ли ты сюда вернуться? Я сказала — не собираешься. И пошёл общий трёп об отношениях с мужчинами много старше нас. О браке, о работе, о Женском освободительном. Что-то такое у неё было с одним из преподавателей, когда она училась на втором курсе, она рассказывала довольно подробно, видимо, ожидая, что я отвечу ей тем же; но я не поддалась (всё это происходило в так называемой английской чайной, в Санта-М.), и разговор закончился на том, что правил в этом отношении не существует, единственное, чего не следует делать, это — притворяться… она правда понравилась бы тебе, Дэн, хотя она просто типично калифорнийская бедная богатенькая девочка, на дюжину планет удалённая от нищей и ободранной Европы, пытающейся сводить концы с концами. Она освежающе аполитична. Не притворщица и относится точно как мы к студийным клакёрам, рекламщикам и всякому такому. К жульнической игре, к которой здесь сводится погоня за успехом. Я обнаружила, что сто лет уже не болтала с девушкой, которая мне нравилась бы, смотрела бы на вещи, как я. Она была так открыта, откровенна, она ведь единственная дочь (у неё два брата, один учится в Йельском университете, другой работает у папочки, в нью-йоркской конторе)… говорила о том, что не так здесь, на Побережье… но всё это ты можешь прочесть между строк.

Часов в шесть Кейт отвезла меня домой. Родители давали какой-то обед, и она должна присутствовать… я тоже могу, родители просто жаждут со мной познакомиться, но занудство будет ужасное. Так что — в другой раз. И десяти минут не прошло с моего возвращения в «Хижину», как зазвонил телефон. Стив. Концерт Ашкенази в центре города. У него два билета. Не хочу ли я воспользоваться одним из них? Казалось, это только что пришло ему в голову, и он ведь познакомил меня с Кейт, и я теперь знала (или думала, что знаю), как обстоят дела между ними и что я никак не вмешиваюсь в их отношения. А ещё — я купила платье, которое следовало обновить. И не хотелось провести вечер в одиночестве. Мной овладело беспокойство. Лос-Анджелесская лихорадка. Притирайся или проваливай.

Но больше всего, подлый предатель, это было из-за тебя. Из-за того, что так рассердило меня пару дней назад. Интерьер в Топайте, Стиву всыпали по первое число. Это сработало, Билл был доволен, отвёл меня в сторонку, чтобы сказать, как он рад. И я постаралась отдать Стиву должное — в конце концов, это его эпизод, и он выдал всё, что знал и умел; так что я сказала Биллу что-то вроде того, как здорово у Стива получается, хоть он и не первый, выбранный на эту роль. Я увидела, как Билл на меня глянул, и поняла, что он напрочь об этом забыл. И сказала: вы же мне сами об этом говорили. Он шлёпнул себя по лбу. И спросил: «Так Дэн тебе так и не признался?» Ну ладно, может, так и надо было — поначалу отнестись ко мне как к балованному ребёнку, улещать, уговаривать. Но я после этого тебя просто возненавидела на несколько дней. Не могла даже заставить себя говорить об этом по телефону. И это не довод, если ты мне скажешь, что, спроси я тебя об этом напрямую, ты бы сказал. Если бы ты вёл себя по-честному, ты бы сказал мне после того, как всё между нами произошло. Я бы тогда поняла. Но теперь ощущение создалось такое, что ты сам используешь голливудские методы, которые, по твоим словам, так ненавидишь: глупых актрисуль надо водить за нос, не важно, что ты им наврёшь, лишь бы лучше играли. Такое заставляет вообще во всём усомниться, это-то ты можешь понять?

Так что Стив приехал, и я пригласила его к себе — выпить по рюмочке перед отъездом. Было очень странно: казалось, он смущается и в то же время ему любопытно. Посмотреть, как я живу, а не расспрашивать об этом. Новое платье — «потрясающее». Твои синие цветы наблюдали за всем этим, но ничего не сказали. Стив был в костюме и при галстуке — шнурок «боло» с красивым зажимом, мне нравится. Впервые я увидела его довольно строго одетым.

Весь концерт прослушать не удалось: мы опоздали, и нас не впустили в зал до самого антракта. Я думала о том, что произойдёт, не стану притворяться, что нет. Знала — это назревает. Может, он и не сделает первого шага, но ждёт его от меня. И что я уже не испытываю отвращения при мысли об этом. Что это мне, пожалуй, даже нравится. Что я не хочу всерьёз втягиваться в это, да этого и не потребуется. Что чувствую себя чуть-чуть легкомысленной и чуть-чуть сексуально озабоченной. Почувствовала это ещё прошлым утром, у бассейна с Кейт. Как хорошо было бы оказаться там с мужчиной… такое настроение, когда всё равно, кто этот мужчина. Вместо того, чтобы как должно восхищаться всеми их Утрилло и Клее [317] . Конечно, для Стива я была бы просто ещё одно выигранное очко, которым, стоит мне отвернуться, можно похвастать на публике. Ещё одна цыпочка, за которой он некоторое время гонялся и вот наконец нагнал. Но — зачем лицемерить? Мы уже спали вместе — перед камерой, симулировали близость, он целовал меня страстно, и не всегда лишь для камеры. Я тыщу раз чувствовала его тело, а он — моё. Казалось, что не так уж важно, если посмотреть, как это будет на самом деле.

Но оставался ты. Ты стал казаться мне… но я об этом уже говорила в прошлый раз. Если не говорить о моём последнем открытии — что ты ещё и кривая душа. Ты мог бы прилететь сюда, Дэн. Если бы тебе действительно была нужна я… а не воспоминание обо мне. Не хочу, чтобы это прозвучало слишком рассчитанно, но мысль о тебе и правда удержала меня, не дала сразу принять решение. Если бы ты тогда вошёл в зал или потом — в ресторан «Перино» (на расходы не скупились), у Стива не было бы ни малейшего шанса. Ты понимаешь — я пытаюсь объяснить, что я в тот вечер чувствовала (или представляю себе, что могла бы чувствовать, если бы действительно был такой вечер, если ты предпочитаешь такой вариант. Но его ли ты предпочитаешь? — задумывается она). Давай считать, что это — тест на окончательное изгнание бесов: хотелось посмотреть, имеет ли значение, если предаёшь человека, которого уважаешь. Посмотреть, а вдруг это поможет?..

И если по правде, я думала, каков Стив в постели, задолго до этого вечера.

Ты можешь подумать, что говорить больше ничего не надо. Но мы всегда были честны друг с другом, каждый по-своему. Я не претендую на копирайт [318] . Это — подарок. Изменяй и добавляй всё, что тебе заблагорассудится. Или обвяжи чёрной ленточкой и забудь.

На самом деле всё было очень странно. Я решила, что, во всяком случае, не он будет меня соблазнять. Поступило неминуемое предложение заехать к нему, послушать музыку. Только музыку послушать, честно, — сказал он. Мы едем к нему, он ставит индийскую рагу и приносит мне из кухни ледяной чай и говорит, что оставит меня на минутку. Я смотрю, как он удаляется в ванную, потом снимаю с себя всё, что на мне было, и ложусь на кушетку, покрытую искусственной леопардовой шкурой. Впервые в жизни видела, чтобы человек так растерялся. Стоит и кивает. Я смотрю на него, а он всё кивает. Не может придумать, что сказать. Подходит ближе, руки в карманах пиджака, выглядит ужасно неуклюжим — другого слова не подберу. Я сажусь, опершись на руку, как на картине Гойи, и поднимаю тост стаканом чая — в его честь. Говорю:

— Поскольку мы оба завтра свободны.

(Завтра — воскресенье.)

Он говорит:

— Ты прекрасна.

И так долго на меня смотрит, что я начинаю думать, может, он импотент, или голубой, или ещё что. Так странно. Я действительно его смутила. Под угрозой оказался его мачизм или ещё что-то.

Я говорю:

— Не собираешься ко мне присоединиться?

Смотрю, как он раздевается. Узкая белая полоса от плавок. Мы целуемся, и сразу становится хорошо, эротично. Лампа в дальнем углу, индийская музыка, от него хорошо пахнет, с ним приятно. И так приятно чувствовать молодое, упругое, худощавое тело. Он целует всю меня, играет со мной, возбуждает. Он все книги про это прочитал, всё знает. Немного слишком заученно, но нельзя же требовать сразу всего. И всё время повторяет, что я прекрасна. Словно мантру читает, для себя, не для меня. Не могу поверить, что он всегда так нежен. Глажу его по голове и даю ему делать всё, что он хочет.

Потом мы встали, он обвил меня руками, а я обняла его за шею, и мы немножко потанцевали. Не по-настоящему. Просто покачивались, обнявшись, чувствуя друг друга. Нагие — плоть к плоти. Потом мы снова упали на кушетку, и я дала себе волю, играла страсть, чтобы доставить ему удовольствие. И думала, как здорово он себя ведёт, скольких девчонок он, должно быть, знал, и до сих пор это доставляет ему такое наслаждение. И без всякой любви. Только тело. Зная, что вчерашний день не имеет значения и завтрашний не имеет значения. Важно только, что всё не важно…

Мы покурили, ещё послушали музыку, поболтали немного. Потом он снова вошёл в меня, и мы лежали так часами, мне казалось — прошли часы, не думаю, что из-за марихуаны. Это у него лучше получается, чем играть в кино. Потом мы вместе постояли под душем и легли спать. Заснула я сразу; проснулись мы после десяти.

Я не закончила (если ты ещё читаешь).

Мы были ещё в постели. Стив спал. Сквозь планки жалюзей мне виден был солнечный свет; с улицы доносился шум машин, и я думала — тело моё удовлетворено сексом, а ум — унижением и чем-то ещё, относящимся к Америке. Что-то во мне оставалось чуждым Америке, а теперь этого больше не было. Американская плоть вошла в мою, и это было то, что мне нужно. А ещё я думала о тебе, Дэн. Как надо будет тебе рассказать об этом, добиться, чтобы ты понял, что отчасти сам виноват.

Ну, всё равно. Вдруг я услышала, как в квартире закрылась дверь. Кошмар. Я подняла голову от плеча Стива и взглянула на дверь спальни. Она была приоткрыта. Потом — в лицо Стиву. Он не спал, но глаза были закрыты, и он улыбался. Погладил меня по спине.

(Мне вряд ли удастся правильно передать его манеру выражаться. Но ты как-то сказал, что это для него великая честь, если его язык будет передан неправильно.)

— Расслабься. Всё нормально.

— Уборщица?

— Точно, — ухмыльнулся он.

Я говорю:

— Дверь открыта.

Из-за двери послышался голос:

— Стив?

Я чуть из собственной шкуры не выскочила. Но он действовал очень быстро. Крепко прижал меня одной рукой к себе, а другой нащупал простыню, которую мы отбросили ночью подальше, и накинул на нас обоих.

— Я тут, Кэтти.

Всё произошло слишком быстро. Она уже стояла в дверях. Стив произнёс:

— Мы наконец добились своего.

Она, конечно, уже знала, видела платье и колготки и все остальные вещички на стуле в той комнате. Я переводила взгляд со Стива на Кейт и снова на Стива. Он всё улыбался. Повернулся и чмокнул меня в щёку.

— Расслабься. Она не против.

Мне хотелось сказать: но я — против, благодарю покорно. Хотелось спрятать лицо под простынёй. Но она уже шла по комнате, в коротенькой синей майке и белых шортах. На губах — понимающая ухмылка. Встала на колени на кровать, перегнулась через меня, чмокнула Стива в щёку, потом меня — в макушку: голову я наклонила очень низко. Он всё ещё прижимал меня к себе. Я не могла бы высвободиться без борьбы, а устроить сцену… неловко было бы обоим. Тут она уселась на кровать с той стороны, сбоку от Стива.

— Счастливы оба?

Стив говорит:

— Потрясно. Просто потрясно.

— Я знала, что так и будет.

— Она прекрасна.

Он снова чмокнул меня в висок, а я выдавила из себя отчаянную улыбку.

— И смущена, Кейт, — сказала я.

— Но ведь это хорошо, когда всё получается. И нечего стыдиться.

А Стив говорит:

— Теперь ты в Калифорнии, детка. — Поднял свободную руку и указательным пальцем коснулся соска Кейт под синенькой майкой. — Эй, осторожней, девчонок насилуют, когда они так одеваются.

— В этом-то и смысл.

Она встала с кровати.

— Мы же собирались в теннис играть. Вот я и пришла. Забыл?

— Ох, Боже милостивый.

— Ну ладно. Кофе кто-нибудь будет?

— Я тебе помогу. Приду через минутку, — сказала я. Но она подняла руки, останавливая меня:

— Вместе придёте. Не порть впечатления.

Она ушла готовить кофе. Стив ослабил хватку. Я села.

— Она что, всегда так приходит?

— Она малость со сдвигом девочка. Понимаешь? Я ей вроде сестрёнки.

— Ты хочешь сказать — вроде братишки?

— Это точно. Я ж говорю — она со сдвигом.

Я говорю, мне надо в ванную. Он, меня не остановил, за дверью висел махровый халат, я его надела. Но на Стива я не смотрела, думаю, он должен был понять. Сказал:

— Дженни? Она вовсе не хотела поставить тебя в дурацкое положение. Ты ей правда нравишься.

— Я, а не ты?

— Да брось ты!

— Мне просто интересно.

Тогда он вылез из кровати и подошёл ко мне. Оперся ладонями о дверь за моей спиной, так что, хочешь — не хочешь, пришлось на него взглянуть. Наклонился ко мне, поцеловал и заговорил, глядя на мои босые ступни:

— Слушай. Ты очень красивая, очень хорошая. Ты просто прекрасна, я не хотел бы, чтоб ты была другой. Только…

Он опять принялся кивать, знаешь этот его номер, когда он хочет сказать, мол, это так серьёзно, что словами не выразить. Я говорю:

— Что, не считать больше, что секс — глубоко личное дело?

— Уступи малость. Попробуй понять, какие мы. (Поднял голову, изображает режиссёра.) Помнишь первые сцены, которые мы играли? Ты же знала, что я перепуган до смерти. Точно? И мы играли, будто мы и не мы вовсе. А всё могло быть гораздо проще. Как вчера. Просто раньше мы всё время торопились. Не пытались узнать, какие мы на самом деле.

Наверное, он заметил в моих глазах сомнение. Щёлкнул меня по носу.

— Вроде она моя любимая сестрёнка. И всё. Мы ведь тут другие. Мы не ревнуем. О'кей?

Он распахнул халат и положил ладони мне на грудь, и опять поцеловал меня. Думаю, он готов был начать всё сначала, но я не позволила.

Когда я вышла из уборной, они оба сидели на кухне. Стив успел натянуть старые джинсы. Мы позавтракали, я наконец успокоилась, хотя чувствовала себя выбитой из колеи; не могла соперничать с ними в естественности, избавиться от чувства, что секс — это то, что следует прятать от чужих глаз. А ещё я чувствовала — глупо стыдиться, что тебя «застали». Ведь вчера, когда дело дошло до дела, я ничего не стыдилась. А Кейт… абсолютное спокойствие, никакого смущения… держится точно так, как тогда, в своём дворце в Бель-Эре. Ну да, конечно, во всём этом есть что-то нездоровое, если судить по нашим английским меркам. Но зато тут отвергается и что-то другое, тоже нездоровое. И после того первого обмена репликами, когда она вошла в спальню, то, что у нас «всё получилось», больше не обсуждалось. Просто — трое друзей, отличный завтрак. Хотя, судя по тому, как Кейт управлялась у него на кухне, она знала её вдоль и поперёк.

Стив по-прежнему хотел поиграть в теннис, но зарезервированное в клубе время они уже пропустили, а у меня не было соответствующей одежды. Так что он отвёз меня в «Хижину», и я переоделась. Он ждал в машине. Милдред и Эйб отсутствовали, думаю, они куда-то уехали, так что тебе пока ещё не так уж публично наставили рога. Мы отправились к Кейт, она уже позвонила нескольким друзьям, в конце концов нас собралось человек девять-десять. Её родителей опять не было, на этот раз они уехали в Палм-Спрингс. Кто-то из друзей играл в теннис на их домашнем корте, мы поплавали, позагорали. Кейт — лучше всех присутствовавших женщин (это я про теннис), а Стив далеко обгоняет всех мужчин. Думаю, он ещё и хотел показать товар лицом. Это совсем новая для меня черта. Оказалось, в школе, в последнем классе, он так здорово играл, что чуть не пошёл в профессиональный теннис. Очень серьёзен на корте и, точно как Джимми Коннорс в Уимблдоне, после неудачного удара старается себя как-то подстимулировать бормотанием и шлёпаньем ладонями по ляжкам. Вот уж что совершенно не по-английски: никто над этим не смеялся. Мне понравились эти ребята, все — нашего возраста, одна или две семейные пары, одна из женщин даже с ребёнком, самые разные люди. Шуточки, смех, розыгрыши, когда не на корте. Намёки на какие-то давние, мне непонятные, вещи.

Мне было хорошо. Нравилось смотреть на них, болтать с ними, нравилось, что они мне нравятся. Всё время чувствовать рядом Стива, хотя он был предельно сдержан. Видимо, петушиный задор во время игры в теннис заменил ему обычное его хвастовство, во всяком случае, он не распространялся о другой своей победе. Американцы! Так быстро начинаешь их понимать. Прозрачность иногда кажется такой замечательной чертой. Отсутствие этой вечной английской игры в прятки. Я уже вижу, как тебе всё это противно, Дэн: солнце и бассейн, роскошь и бездумное перекидывание мяча через сетку, и абсолютная неспособность заметить, что существует совсем иной мир и иные чувства; то, что ты когда-то назвал «психологией глупенькой проститутки» у женщин; я ведь понимаю, что чувство утраты есть в то же время и чувство реальности, как в настоящем, так и в прошлом, но этот день был Для меня самым счастливым «личным» днём за всё время в Америке. Эта его часть. Вдали от тебя.

Ну вот. Всё ещё не закончила.

Постепенно все другие разошлись, Стив с кем-то из мужчин удалился на время — попробовать «порше» более современной, чем у него самого, модели, и Кейт отвела меня в её «апартаменты» — принять душ… фантастика… это и на самом деле совершенно отдельная квартира, спальня, гостиная, ванная, способная вместить целую команду рэгбистов (по размеру), даже небольшая кухонька в придачу. Мы решили немножко выпить — обе ужасно устали, поэтому прилегли на её огромную двуспальную кровать, подложив под спины чуть не сто тысяч диванных подушек, и принялись болтать о тех, кто только что ушёл; она рассказала мне о них кучу всяких вещей (по большей части ничего хорошего), а потом я взялась излагать ей собственные соображения о Калифорнии. Знаешь, это было здорово, так бывает, когда исчезают национальные различия, обнаруживаешь что-то общее в чувствах, в понимании вещей, независимо от разницы в языке и стиле жизни. Сугубо женские ощущения, не знаю, бывает ли так у мужчин. Хотя да, у вас с Эйбом, наверное, так — отсюда и шагай. Мы растянулись на кровати в купальных халатах. Как две девчонки в школьном дортуаре. Если забыть об интерьере и выпивке.

Тут наконец — должно быть, целый час прошёл — появляется Стив, закутанный в белую махровую простыню. Он вернулся и принял душ в ванной одного из отсутствующих братьев Кейт. De trop [319] , как мне показалось. По-моему, и Кейт тоже. Но он спокойненько пошёл в гостиную, налил себе выпить, и нам ещё по бокалу, вернулся и забрался на кровать — между нами. Абсурд какой-то, повторение утренней сцены. Но теперь это почему-то казалось уже не так важно. Спускались сумерки — замечательные короткие калифорнийские сумерки. В окно мне видны были пальмы — чёрные перья крон на розовом фоне неба; в доме — тишина. Троечка друзей бок о бок. Мы с Кейт ещё продолжали болтать — перекидывались словами через Стива.

И вот — пауза. Стив погладил пальцами ног наши босые ступни.

— Всё-таки я везунчик, а? Такая красота. Ещё и ум вдобавок.

А Кейт ему:

— Везунчик-мазунчик.

— А ты вообще ни при чём. Ты просто чердачок без крыши.

Она толкнула его локтем.

— А Дженни тогда кто?

— С ней связаться — что с ледником сношаться.

Кейт перегнулась над ним и состроила мне рожицу:

— Вот это и называется любовь по-американски.

Стив обнял нас обеих за плечи:

— Ты хочешь сказать, можно и по-другому?

— Что-то нет настроения ублажать ваше ШМП, правда, Дженни?

— Что за вопрос! — говорю. — А что такое ШМП?

— Шовинистически-Мужское Превосходительство.

Стив делает вид, что ужасно удивлён.

— Вы что, хотите сказать, что и вправду нормальные девчонки?

Кейт:

— О Господи! Спасибо хоть в шутку извинился.

Тут мы перешли к шуткам. К анекдотам. Про белых мещан-американцев. Про поляков. Про чёрных. Кейт говорит:

— Мой отец просто помирает от смеха, когда их слышит. Толстенную тетрадь уже собрал.

Потом спросила меня про моего отца, и я им про него рассказала. Про то, как дома жила. Про школу-интернат. Про работу в театре. За окном медленно угасал свет, вещи в комнате утрачивали цвета, превращаясь в тени. Мы все немного притихли, он всё ещё обнимал нас за плечи, уже не так крепко. Похоже, он задремал, глаза были закрыты. Минут десять разговор шёл между мною и Кейт. И вдруг я увидела. Его махровая простыня сползла, и он вовсе не спал. Пробормотал:

— Эй, глядите-ка, что случилось!

Кейт говорит:

— Слушай, Стив, ну что ты вечно показушничаешь?

— Но ведь — да?

— Нет.

— Дженни, детка?

— Нет, благодарю покорно.

Воцарилось недолгое, странное молчание. Я не могла поднять глаза на Кейт, ждала — как она себя поведёт. Тут опять заговорил Стив:

— Ну-ка, переснимем весь эпизод. Значит, так. Я от вас обеих тащусь как чокнутый. Вы друг от дружки тоже тащитесь. Мы все трое друг от дружки тащимся как чокнутые. Дружба — это что значит? Любить друг друга, верно? Касаться, целоваться, сношаться. Как это звучит, а, кошечки мои?

Я говорю:

— Сверхупрощенно.

Он убирает руки и поворачивается ко мне. Касается пальцами моих губ.

— Так чего же мы боимся?

— Ничего. Просто я такая как есть.

— Значит, милая, добрая и прекрасная.

— И старомодная. Кое в чём.

Его рука поползла вниз от моих губ и попыталась раскрыть халат. Я её поймала, но он уже пробрался куда хотел. И шепчет мне на ухо:

— Как в школе. Нежно, приятно. И все вместе.

— Стив, прошу, не надо.

А он шепчет:

— Кэтти хитрит. Она сама этого хочет.

Я сначала не понимала, почему она ничего не говорит. Тут начала понимать. А он — ей, не поворачивая головы:

— Кэтти, детка?

— Нет, если Дженни не хочет.

Не знаю, что это было, Дэн. Конечно, я была чуть-чуть пьяна, мы пили какой-то коктейль с текилой, приготовленный Кейт. Он не казался таким уж крепким… ну всё равно, я не ищу оправданий. Всё произошло так быстро. Я чувствовала, что меня провели, я была возмущена. Больше Кейт, чем Стивом. Зачем она перекинулась на его сторону. И вдруг испугалась того, что о себе им сказала. Поняла, как далеко я от дома, но, может, так мне и надо. И что десять бед — один ответ. Лезли в голову всякие странные вещи.

Стив говорит:

— Один счастливый смельчак и две счастливые смельчачки.

А Кейт вторит:

— Мы к этому относимся как к упражнению в духовном единении. Понимаешь?

Я говорю:

— Кто это — мы?

— Да кто угодно… ты… если совпадают волны… вибрации. И если тебе этого хочется.

Я удерживала его руку у себя на груди, не позволяя ей двигаться. Кейт сначала лежала, опираясь на локоть, но теперь села и взяла мою другую руку. Это было очень странно, но я понимала — она, по-своему, совершенно честна со мной.

— Дженни, это очень просто. Если чувствуешь — да, то это происходит. Или чувствуешь — нет. И всё. Если тебе не хочется так чувствовать… знаешь… Мы поймём. По правде, тут ничего особенного нет. Ни у кого крыша не поехала. Просто мы любим чувствовать близость друг друга. Это не только Стива касается. Нас с тобой тоже.

Стив говорит:

— Точно.

А Кейт:

— Только если ты тоже так чувствуешь.

И сжала мою ладонь, вроде чтобы придать мне смелости, и отпустила руку. Я понимаю, скорее всего это был просто ловкий ход. Думаю, если бы они ещё приводили доводы, продолжали уговоры… но они молчали. И ведь у меня было столько возможностей раньше подвести черту. Кейт снова легла; я чувствовала — они ждут у меня под боком; и несмотря на всё, что она сказала, у меня оставалось подозрение, что они сговорились, но ведь и я помогла им этот заговор осуществить. Такое удовольствие получала, сплетничая с Кейт, не встала с кровати, когда явился Стив… Какая-то часть моего «я» стремилась уйти, Дэн, но другая… может, текила виновата, но эта другая «я» понимала, что хочет подождать и посмотреть, что будет. Я чувствовала, что изменилась, что та, какой я была день назад, уже не я, или — что ей больше не обязательно быть мной.

Не знаю, Дэн. Только я отпустила его руку. Он опять был очень нежен, осторожно развязал пояс халата, на мне под халатом ничего больше не было — купальник ведь был мокрый. В тот миг всё и вправду происходило не со мной. Несколько секунд спустя я почувствовала, что Кейт соскользнула с кровати и вышла из комнаты. Но почти тотчас вернулась. Сбросила халат, закурила. Было уже темно, почти ничего не разглядеть. Она встала на кровати на колени и помогла Стиву выпутаться из его махровой простыни, потом мне — из халата. Мы лежали, курили… минуты две-три. Зелье — самое лучшее, разумеется.

Больше никто ничего не говорил. Я пыталась почувствовать себя шокированной, почувствовать, что совершаю ужасный шаг, погружаюсь в бездну греха. Но, Боже мой, разве это похоже на оргию, даже если Кейт — извращённая маленькая сучонка, не раз уже игравшая в такие игры? И если это доставляет удовольствие и никому не причиняет вреда… ну да, вопросы напрашиваются сами собой. Но почему-то её участие делало всё это менее… ты понимаешь. Если бы она не участвовала. Просто наблюдала или ещё что. А тут и правда было что-то вроде духовного единения. Вовсе не сексуального: я слишком нервничала, не знала, куда это всё заведёт… фактически это было что-то вроде мастурбации. Петтинг. Дурные подростковые забавы. В конце концов всё свелось к банальностям, ничего интересного. Правда, какие-то эротические ощущения под конец возникли. Но всё это было как-то не по-взрослому.

Когда всё закончилось и он вот-вот должен был нарушить молчание, чего я вовсе не хотела, не хотела слышать его отрывистые идиотские реплики вроде «здорово» и «потрясно» и какие мы обе «потрясные цыпочки», случилось что-то странное. Я знала, что Кейт, как и я, не хочет никаких разговоров. Может, это и ему передалось. Во всяком случае, он сел, поцеловал нас обеих и ушёл туда, где бросил свою одежду. Некоторое время мы молчали, и я думала, ну а теперь-то что, что же это я наделала. И тут, в полной тьме, Кейт придвинулась ко мне; это было так удивительно, будто совсем маленькая девочка, которая хочет, чтобы её обняли и прижали к себе; она заставила меня лечь на спину, положила мою правую руку себе на плечи, и прижалась ко мне, и поцеловала меня в плечо — лёгким и нежным поцелуем. А я думаю: Господи, этого ещё не хватало. Готова была отскочить куда подальше, чуть не на целую милю. Но она протянула руку и взяла мою — ту, что была свободна, и прижала её к моему животу, вроде чтобы дать понять — это вовсе не то, о чём я подумала… о чём сейчас наверняка думаешь ты. Она и вправду положила свою ногу на мою, просто чтобы быть как можно ближе, и — не знаю, не могу объяснить, каким образом, только я знала — она просто хочет прижаться ко мне. И мне стало приятно чувствовать рядом её нагое, такое тёплое тело. Оно казалось бесполым, словно тело ребёнка. А кожа — такая нежная, мягкая по сравнению с мужской. Забавно и странно было узнать, каково это — быть тобой (мужчиной). Ощущать рядом женское тело. И это было как будто демонстрацией чего-то. Как будто Стив был просто катализатором. Речь шла вовсе не о сексе. О чём-то, существующем у американцев в душе. Не знаю, как сказать. Столько механических, лишённых души игрушек для забавы, и бедный, жалкий словарь, чтобы всё это выразить. Только тело другого существа, женское тело, которому можно всё объяснить. Своё одиночество. Когда имеешь всё, а в глубине души хранишь сомнения, неуверенность в себе. В случае с Кейт — неумение даже освободиться от своего дома, семьи, денег. Я хочу сказать — тут была какая-то загадка, тайна, Дэн. И это было что-то совсем невинное, чистое, ты не можешь себе представить. На какой-то миг я почувствовала, что она мне много ближе, чем когда-либо были мои сёстры. И ощущение гораздо более трогательное и волнующее, чем всё, что было со Стивом.

Она не произносила ни слова. Я тоже.

В конце концов вернулся Стив, полностью одетый.

Сквозь дверь из гостиной падал слабый свет, и он, разумеется, разглядел, как мы лежим.

— Ах вот оно как.

Идиллия была нарушена.

В чём у неё действительно виден «сдвиг», так это в быстрой смене настроений: она выскальзывает из одного в другое, вроде предыдущее было просто игрой, актёрством. Вдруг, без перехода, ласковый одинокий ребёнок исчез, она стала совершенно иной. Потребовала, чтобы Стив убирался вон. Мы приняли душ, оделись; она говорила без умолку, точно так, как это было до его появления в спальне; долго распространялась о том, как наши (женские) чувства и настроения меняются в зависимости от цвета одежды. Будто ничего вообще не произошло, всё, что случилось, всего лишь сон. Не могу передать, как всё это было странно. Думаю, она немножко свихнутая. Два совершенно разных человека. Я хочу сказать, что даже Стив, — Кейт потом пожарила для всех троих гамбургеры внизу, в дворцовой кухне, — так вот, даже Стив признавал, что что-то произошло между нами, судя по тому, как он на нас поглядывал (впрочем, и он ничего не сказал, все они какие-то совершенно замкнутые в себе).

А я вдруг, в этой кухне, почувствовала себя такой далёкой от них обоих. И в то же время — близкой. Не могу объяснить. И — свободной. Мне всё это стало даже казаться забавным. Стив, шаривший в холодильнике в поисках какого-то особого пива (для себя); Кейт, рассуждавшая об искусстве готовить гамбургеры (для меня): мы — две обыкновенные молодые женщины, беседующие на кухне. Уверена, происшедшее не имело для них особого значения. Кажется, и я начала относиться к этому легко. Наверняка три юных существа могут сотворить кое-что и похуже, чем просто лежать во тьме и играть с обнажёнными телами друг друга. Возможно, в следующий раз там окажется другой мужчина… множество других мужчин и женщин. Я не знала, я вдруг обрадовалась, что участвовала в этом и что скоро возвращаюсь домой, в Англию. Даже если там теперь не будет тебя, чтобы меня встретить.

Дэн, написав это, я так устала и измоталась, будто и правда участвовала во всём этом. Понимаю, что здесь куча противоречий. И, вполне возможно, ты гораздо лучше поймёшь, что всё это на самом деле означает, чем я сама. Письмо заняло два долгих вечера и целый день, и прости меня, пожалуйста, за кучу вычёркиваний и исправлений. И за дурной вкус. Только мне вовсе не жаль, что тебе скорее всего трудно будет догадаться, притворяюсь я, что всего этого по правде не было, или — притворяюсь, что было.

Я знаю — это вовсе не то, чего ты хочешь. Но ты сам на это напросился. Просто я не буду всего лишь персонажем в твоём сценарии. Ни в одном из твоих сценариев. Больше никогда.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №36  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:10 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Тени женщин

Этот документик из другого мира прибыл утренней почтой в субботу. За ту неделю мы успели ещё дважды поговорить по телефону. Шок был несколько меньше, чем ожидалось, поскольку к тому времени мне удалось вытянуть из неё, в промежутках между её расспросами о Джейн, что письмо было «о том, как я вообразила, что изменяю тебе». Дурацкие просьбы сжечь письмо, не раскрывая, больше не повторялись. В субботу Дженни позвонила в обеденный перерыв из студии; у нас, в Англии, было девять часов вечера. Не стала ходить вокруг да около:

— Пришло?

— Да, Дженни.

— Ты меня ненавидишь?

— Только за то, что ты способна так великолепно себя унизить.

Молчание. Потом — вопрос, словно обвинение:

— Ты что, поверил?

— Тому, что так было, — нет.

— Чему же тогда?

— А ты сама хотела, чтобы так было?

открыть спойлер
Тоном более спокойным:

— Почему же не поверил?

— Потому что тогда бы ты об этом не писала. И ты не ответила на мой вопрос.

— Кейт существует. Мы с ней очень подружились.

— Вот и чудесно.

Это ей не очень понравилось, но пришлось проглотить.

— Основа письма — вечер, который мы втроём провели вместе. Просто ощущение. Оно носилось в воздухе.

— Опасные связи [320] ?

— Что-то вроде того. Кейт в этом участвовала. Но утверждает, что с этим покончено.

— Понятно.

— Ты сердишься?

— Ты так и не ответила на мой вопрос.

— Потому что, если ты сам не знаешь ответа… — Но она прервала себя и сменила тактику. — Микроскопической частью моего «я». Которую я в себе презираю.

— И обязательно с ним?

— Так я же никого этого возраста здесь не знаю.

— А он всё ещё настаивает?

— Даёт понять, что предложение остаётся в силе.

— И искушение велико.

— Велико искушение отплатить тебе. Не говоря уж об остальном, ещё и за то, почему я решила всё это написать. О чём ты, как я замечаю, вообще избегаешь говорить.

— Я считал, это поможет, Дженни.

— Вряд ли это положительно характеризует твоё мнение обо мне как о человеке. Или об актрисе. И ради Бога, не вздумай снова рассказывать мне о Фальконетти.

Я как-то рассказал ей о жестокой шутке, которую Дрейер [321] сыграл с актрисой во время съёмок фильма «Страсти Жанны д'Арк»: он уговорил Фальконетти зайти в настоящую oubliette [322] в каком-то замке, чтобы представить себе, каково это — сидеть в вечной тьме, запер её там и не выпускал, пока она не пришла в такое истерическое состояние, что смогла сыграть измученную Жанну так, как никакой другой актрисе и не снилось. Я сказал тогда Дженни, что эта история — несомненный апокриф, но запомнилась она ей накрепко.

— Разумеется, мы тебя слишком опекали. Но первые кадры были убедительным доводом «за».

— Ну, разумеется, эта глупая тщеславная тёлка не пережила бы потрясения, если б узнала правду.

— Ну извини, Дженни.

Она помолчала, потом горечь и раздражение сменил жалобный тон:

— Ты даже не представляешь, как мне трудно. Я же не могу дать ему пощёчину. И мне всё-таки очень нравится Кейт, хоть я и знаю, что она… думаю, всё-таки немного не в себе. Надлом какой-то. Они в душе такие наивные. Ну, ты же знаешь, какие они.

— Это она снова посадила тебя на наркотики?

— Я с того вечера ни разу не курила. Если это тебя всё ещё интересует.

— Меня интересует, понимаешь ли ты, что делаешь.

— А у меня выбора практически нет. Паршивый старый двурушник вроде тебя или пустое место с бронзовым загаром. Неоновые огни или резиновые мокроступы.

— Тебе, во всяком случае, придётся согласиться, что последние два предмета несовместимы.

— А я большую часть времени трачу на то, чтобы придумать, как их совместить.

— И тратишь целое состояние на международные звонки.

— Которые мы оба вполне можем себе позволить.

— Я говорю не только о деньгах.

Она опять помолчала.

— Каждый раз, как мы разговариваем, ты кажешься всё дальше и дальше. Я ещё и поэтому то письмо написала. — И добавила: — О том, что могло бы со мной случиться.

— Именно потому, что ты можешь себе это представить, этого не случится.

— Оптимист.

Это было первым признаком возвращения к норме, и я воспользовался случаем, чтобы перейти к менее эмоциональным сюжетам.

— Как шли съёмки сегодня утром?

— Нормально. Снимаем второй визит.

Это была сцена почти в самом начале фильма, где няня, которую играет Дженни, тайно принимает своего друга в отсутствие хозяев, уехавших на званый обед. Сцена, трудная для партнёра, но без подводных камней для неё самой.

— Билл доволен?

— Кажется. Мы вырезали пару строк. Он, правда, спросил меня, не станешь ли ты возражать. Ко мне теперь относятся вроде как к твоему агенту.

Она сказала, какие строки и почему.

— Ладно. Но скажи ему, этот принцип никуда не годится.

— Слушаюсь, сэр.

— Ты поела?

— Ты уже забыл, что я не ем на работе.

— И этот принцип никуда не годится.

— Ладно, съем йогурт. Ради тебя. Ты уже упаковал свой лоуренсовский рюкзачок?

— Это всё в Лондоне. Я возвращаюсь туда завтра.

Она на миг замолчала.

— Мне бывает так одиноко, Дэн. Эйб и Милдред очень милые, делают всё, что могут, но ведь это не то же самое. Мне кажется, я разучилась разговаривать с людьми. Со всеми, кроме тебя.

— А эта твоя подружка?

— Всего лишь паллиатив. И всё равно. В основном это она разговаривает. — Помешкав, она сказала: — Это неправда, Дэн.

— Я знаю.

— Я теперь пишу последнюю часть. Ты уедешь до того, как письмо придёт. Про Нью-Мексико.

— Ты необыкновенная девочка.

— Мне надо было с этого начать. И не писать больше ничего.

— Жаль, я не могу сейчас это прочитать.

Она подождала немного, потом сказала:

— Мне пора идти. — В трубке послышалось что-то вроде насмешливого фырканья. — Быть ещё кем-то, кого ты когда-то себе вообразил.

— Это скоро кончится.

— Ты меня прощаешь?

— Разумеется.

— И будешь обо мне скучать?

— Каждую минуту.

— Обними меня.

И вот, как и прежде, последнее молчание, последнее поражение, фильм без визуального ряда… она положила трубку. Дэн сделал то же самое, но остался стоять рядом с телефоном, уставившись на каменные плиты пола у своих ног. Он действительно не поверил в то, что написанное ею — правда; но подозревал, что случилось что-то более значительное, чем она утверждала по телефону. Он, конечно, понимал, что одна из целей письма была заставить его вернуться: это было послание принцессы, зовущей своего странствующего — и заблудшего — рыцаря обратно, посланное, разумеется, до того, как стало известно, что у него появились другие обязательства. Он не узнает правды, пока не станет снова обладать ею; и та сторона его натуры, которую здесь он старался подавлять, сторона животная, которой трудно было смириться с долгим отлучением от обнажённого женского тела, хотя теперь не столько воздержание само по себе, сколько отсутствие того, что сопутствует акту — эротичность и нежность другого тела рядом с твоим, его тепло в ночи, раздевания и одевания, домашность близости (хотя бы иллюзия, если не реальность того, что Дженни называла — или её научили называть — духовным единением), — заставляло его тосковать… и, подчиняясь этой стороне своего существа, Дэн стоял у телефона, думая о том, как снова будет обладать ею, вспоминая, какой иногда бывала Дженни, ибо её письмо, вопреки её возможным намерениям, вовсе не оскорбило его эротического чувства. В такие моменты Дженни, в ещё большей степени, чем Кейт, какой она её изобразила в конце описанного ею приключения… в большей степени даже, чем обычно она сама, была нежной, ласковой, юной и вовсе не независимой.

В ночной тьме недалёкого будущего он поцелуями осушает слёзы с невидимых покорных глаз; а в электрическом свете настоящего говорит Фиби, что яблочный пирог превосходен, но он не в силах съесть ни кусочка больше.


На следующий день Дэн вернулся в свою лондонскую квартиру, показавшуюся ему как-то вдвойне опустевшей, ведь Каро была в Париже да к тому же уже успела переехать к себе; ему было грустно и одиноко. Не столько из-за Дженни, ведь, прочитав её письмо в третий раз, он решил рассматривать написанное ею, независимо от того, правда это или лишь разгул воображения, как признак здоровья, то есть возросшей независимости, отлучения от груди; гораздо больше его угнетала мысль о том, почему он снова стремится прочь из Торнкума. Фиби посмотрела на него с упрёком, когда он объявил ей, что снова уезжает, только приехав; и он почувствовал, что она нисколько не верит в то, что он собирается почти всю оставшуюся часть года «пожить дома». По иронии судьбы он покидал ферму в первый с его приезда по-настоящему ясный, почти весенний день, покидал с явно дурными предчувствиями, ожидая от судьбы не только иронической, но и попросту мрачной улыбки. Самолёт потерпит аварию, он больше никогда не увидит Торнкум… а он ведь так близок, зачем его покидать. Египет казался совершенно ненужной, рискованной последней игрой; он даже холодно отверг совершенно нормальное чувство удовольствия, которое испытывал при мысли о том, что снова посетит эти места, о том, как увидит, какое впечатление путешествие производит на Джейн. Он понимал, что с ним происходит: он опять взялся за старые игры, опять лавирует, оттягивает решение.

Он больше не разговаривал с Джейн, кроме одного раза, да и то только о практических вещах… о визах, о том, сколько дорожных чеков взять с собой; а Роз настаивала, чтобы он перед отъездом пришёл к ней домой поужинать и взял с собой Каро. На самом деле он уже понимал, что утрачивает импульс, подвигнувший его на это доброе деяние, возможно, из-за всех увёрток и обиняков, к которым ему на этой неделе пришлось прибегать в разговорах с Дженни по поводу Джейн; в результате он и сам наполовину уверовал в то, что о ней говорил. Профессиональные доводы не были полностью выдумкой: сценарию и правда недоставало атмосферы, и от поездки он только выиграл бы, но Дэн прекрасно сознавал, что ему самому не хватило бы добросовестности совершить путешествие в одиночку. Во всяком случае, он уже столько лет проработал в кино, что не мог не знать — рекомендации сценариста по поводу особых мест натурных съёмок редко доживают до появления конечного продукта.

Утешительно было хотя бы то, что он отправлялся в путешествие с одобрения всего семейства. Он поговорил с Каро в тот же вторник, что и с Дженни, только позже. Она удивилась гораздо больше, чем он ожидал: казалось, ей необходимо было знать, прежде чем она одобрит его поступок, не возражает ли мама против такой аномалии во взаимоотношениях; но когда Дэн объяснил, Что с Нэлл была заранее проведена «заочная консультация» и получен imprimatur [323] , Каро с воодушевлением ухватилась за эту идею. Им предстояло увидеться в это воскресенье, после её возвращения из Парижа: она собиралась приехать к нему домой прямо из аэропорта Хитроу. Оставалось выслушать ещё лишь один голос. Дэн не дал себе времени на колебания и, как только попрощался с дочерью, набрал номер телефона её матери.

— Привет, Нэлл. Это Дэн.

— Подумать только! А я как раз собиралась тебе звонить.

— Я правильно поступил?

— Думаю, да. Теперь, когда прошло первое потрясение.

— Она говорила что-то про то, что ей надо бы отдохнуть. Так и возник разговор. Поскольку мне всё равно ехать…

— Думаю, это замечательная идея. По правде говоря, я просто позеленела от зависти.

— Всего-то на десять дней.

— Ей только на пользу. Серьёзно. Поразительно, что это не вызвало нового приступа марксистской лихорадки.

— Только поначалу и в смягчённой форме. По поводу некоторых условностей. Как ты прореагируешь, например. Отчасти поэтому я и звоню.

— Поразительно! Оказывается, она ещё помнит, что я вообще способна реагировать. После Каро!

— Она искренне винит себя за это.

— Ещё бы. Да ладно, забудем.

— Надеюсь, ты не считаешь, что я грубо нарушаю приличия.

— Знаешь, мой милый, я не до такой степени закоснела. Пока ещё. — Как всегда, они неизбежно скатывались к обмену колкостями, но она, должно быть, заметила это в тот же момент, что и он. — Я целиком и полностью «за». Честно. Мы с Эндрю считаем, что очень умно с твоей стороны было предложить ей поехать. — Помолчав, она добавила: — Мы были поражены, но вовсе не потому, что не испытываем благодарности.

— Я надеюсь, культурный шок пойдёт ей на пользу.

— Может, ты выдашь её за какого-нибудь прелестного нефтяного шейха?

— Боюсь, не могу этого обещать со всей определённостью.

— Тебе не показалось, что она становится немного более открытой?

— Пожалуй, самую малость. Думаю, она понимает, что пытается решать мировые проблемы потому, что не решается взглянуть в лицо паре-тройке своих собственных.

— Да я уже сто лет пытаюсь ей это внушить. — Нэлл замешкалась, потом сказала: — Она меня очень беспокоит, Дэн. Я понимаю — она столько держит в себе. Что бы я тут о ней ни говорила.

— Знаю.

— Я тебя благословляю. Как бы мало это ни стоило. И искренне благодарю. — И, снова помешкав, закончила: — И за то, что принял на себя главный удар в истории с нашим заблудшим ребёнком.

И они заговорили о Каро и связанных с нею проблемах.

Кое-какие из связанных с нею проблем выявились и в воскресный вечер. Дэн ждал, когда она наконец появится, и пил — пожалуй, слишком усердно. Каро не знала точно, каким самолётом они вылетят, так что это и в самом деле была не её вина, но всё равно он чувствовал подспудное раздражение. В конце концов около девяти он оставил ей записку, а сам отправился за угол, в итальянский ресторанчик поблизости от дома. Она объявилась там, как раз когда он заканчивал трапезу, запыхавшаяся и виноватая. Она не голодна, они успели пообедать в Париже; Дэн всё-таки заказал ей кофе. Каро, как всегда, выглядела усталой, но была довольно оживлена, болтала о проведённых в Париже выходных днях. Барни ездил туда взять интервью у какого-то француза — большой шишки в руководстве Общего рынка. Не очень удачно вышло, но больше она об этом не упоминала. Однако вскоре она сама прервала свою болтовню о Париже. Она спросила, обрадовалась ли тётя Джейн, и глаза её светились таким неподдельным интересом, будто Дэн был совсем недавно вовлечён в необыкновенное приключение.

— Надеюсь. Сначала она была неприятно поражена.

— Ещё бы! А дальше-то что? Человек с твоей репутацией!

— Я нахожу, что некоторые представители молодого поколения весьма далеко отстали от своего времени.

Она показала ему язык.

— Интересно, как другие представители молодого поколения, с которыми ты лично знаком, восприняли это?

— Проявив подобающий возрасту здравый смысл.

— В старом номере «Пари-матч», в отеле, была её фотография. — Она фыркнула. — Не так плохо. Она хотя бы одета была.

— Не вредничай. Я хочу, чтобы она тебе понравилась.

— Я постараюсь.

— Вы обе совершили одну и ту же ошибку.

Каро принялась разглядывать белую, в розовую клетку, скатерть.

— Это она так думает?

— В меньшей степени, чем мне хотелось бы.

— Нам надо встретиться.

— Она — особый случай, Каро. Никакого сравнения.

— Ну да. Я же существо ординарное.

— На такое и отвечать не стоит, — усмехнулся Дэн. — Тебе гораздо больше повезло, а Дженни обречена либо быть с мужчиной независимым, и тогда — на частые и долгие разлуки, либо — с зависимым, который просто превратится в мистера Макнила.

— И она этого ещё не поняла?

— Понять и принять — не одно и то же.

Каро снова принялась разглядывать скатерть.

— Я это как раз начинаю познавать на опыте. Его жена про нас узнала.

— О Господи.

— Ничего страшного. Она вроде бы даже не против. Даже сказала ему, что я лучше, чем предыдущая. — Она чуть улыбнулась Дэну какой-то кривоватой улыбкой и закурила новую сигарету, достав её из пачки с надписью «Голуаз». Дэн нашёл, что, на его вкус, она стала курить слишком много.

— Как это ей удалось?

— По правде говоря, я думала, ты знаешь. — Каро, должно быть, увидела, что он её не понял. Слова прозвучали почти как обвинение. — Была заметка в «Частном детективе». На прошлой неделе.

На миг Дэн почувствовал себя собственным викторианским прадедом, непримиримым лицом на стене. К счастью, она избегала смотреть на него, и он спросил мягко:

— И что же там говорилось?

— Пару лет назад он написал статью о том, что лучше всего, когда муж и жена — или любовники — люди одного возраста. Ты же знаешь, как он обычно пишет. Это было не вполне всерьёз. Просто разрабатывал некую линию — для интереса. Они взяли оттуда цитату. Потом что-то… — Она замолкла, будто припоминая строки, которые уже знала наизусть. — «Статья вызывает глубокую тревогу у его двадцатитрехлетней секретарши — они даже возраст правильно указать не смогли! — пустившей свою честь по ветру из-за странной иллюзии, что Беспардонный Бернард — единственный честный человек на всей Флит-стрит». — Каро помешкала. — Они иногда так подло бьют. Ниже пояса.

— Тебя назвали по имени?

— Нет. — Помолчала. — Мы так старались сохранить всё в тайне. Но они всегда на него нападают. Выслеживают. «Частный детектив»!

Гадкая мысль, что Барни и сам мог допустить «утечку информации», на миг пришла Дэну в голову; впрочем, справедливее было бы сказать, что в былые времена он не погнушался бы допустить такое. Во всяком случае, его репутация студента-журналиста, как было известно Дэну (и не только по уже упомянутому эпизоду из их оксфордской жизни), основывалась именно на таких скандальных инсинуациях. Теперь, попав на Флит-стрит, где доминировали люди его собственного оксбриджского [324] поколения, Барни вряд ли мог возмущаться тем, чему сам когда-то помог дать ход.

— Он огорчён?

— Из-за меня. — Она опять чуть улыбнулась. — Он говорит, очень жаль, что миновали те времена, когда можно было хлыстом воспользоваться.

— Тогда бы это вообще во все газетные заголовки попало.

— Он ужасно расстроен из-за этого.

Дэн отважился сделать ещё один осторожный шаг:

— А он не заговаривает о…

— О чём?

— О том, чтобы уйти от неё к тебе?

Она пристально смотрела на скатерть.

— Папочка, мне не хотелось бы это обсуждать.

Как это часто случалось в прошлом, её «папочка» прозвучало неявным упрёком, напоминанием, что он давным-давно утратил какую-то часть прав на такого рода отношения. Каро вдруг (а Дэн до этого как раз думал о том, как быстро она уходит от себя прежней) снова возвратилась в прошлое. Щёки её слегка порозовели, и она избегала смотреть на него, в то же время не зная, куда же ей смотреть. На какой-то миг они вернулись к тем временам, когда он заходил слишком далеко или нажимал слишком явно, пытаясь выяснить, как она относится к Нэлл или к Комптону, и обнаруживал, что преступил некую невидимую грань, обозначенную в её мозгу.

— Вопрос снят.

Несколько секунд она не произносила ни слова. Потом заговорила опять:

— Он сказал мне про это в Париже. Был в плохом настроении из-за интервью. Он всё время говорит, что хочет бросить эти крысиные гонки. Написать что-то вроде автобиографии. Диллонову историю малюсенького мира — это он так шутит. Но не может себе этого позволить. Денег нет.

Дэн не мог удержаться от довольно кислой усмешки (про себя, разумеется), услышав про «что-то вроде автобиографии». «Может, мне намекают, что следует поразмыслить над тем, как мне самому повезло», — подумал он.

Каро продолжала:

— Не думай, я последние памолки ещё не потеряла. Вчера днём пошла бродить одна по Латинскому кварталу, пока он был занят этим интервью. Студентов полно, ребята и девушки моего возраста… И подумала о том, сколько всего теряю. — Тут она остановилась в нерешительности, словно испугавшись, что слишком отпустила поводок, на котором держала отца. И добавила: — Он ужасно мил со мной. Терпелив… Не как некоторые.

Однако, делая этот явный выпад, она смешливо сощурила глаза.

— Ну это ведь потому, что я-то знаю — ты намного умнее, чем иногда притворяешься.

— Надеешься?

— Нет, знаю.

На ней были сизо-серый брючный костюм из вельвета и обтягивающая белая блузка, прекрасно оттенявшая естественный, довольно яркий цвет её лица; длинные волосы распущены. Она не очень хорошо получалась на фотографиях, как Дэн обнаружил, делая семейные снимки… вполне обычная физиономия, ведь Каро и была вполне обычной, хотя и не некрасивой девушкой; в лице её всегда проглядывало существо гораздо более юное, чем она была на самом деле: точно так же, как в лице её матери в том же возрасте. И как в былые времена он втайне больше всего любил в Нэлл то детское, что редко — увы, всё реже и реже — в ней проявлялось, точно так же теперь он узнавал в себе то же чувство по отношению к дочери. Ему вдруг страстно захотелось, чтобы это худенькое, изящное создание, со всеми её проблемами и непреодолимым упрямством, было рядом с ним в Египте; так он ей и сказал.

Каро усмехнулась:

— Была бы я свободна…

— Ты не очень несчастлива?

Она покачала головой — вполне уверенно:

— Мне кажется, сейчас я чувствую себя куда счастливее, чем раньше, чем за всю свою жизнь. — Она пожала плечами. — А это доказывает, что я не так уж умна. — Это показалось Дэну забавным, и она попробовала обидеться: — Ну когда всё кругом так запуталось.

— Ты имеешь в виду — в мире?

— Да на работе мы только это и слышим.

— Газеты живут бедами да несчастьями. Это увеличивает тираж.

— Самое ужасное, что я понимаю — это мне как-то даже нравится. Никакой определённости. Живёшь сегодняшним днём. Всё совсем не так, как в Комптоне. — Она вдруг бросила на Дэна иронический взгляд. — Я тебе не говорила. В прошлое воскресенье мама и Эндрю со мной как следует поговорили, когда ты уехал. Были ужасно милы. Только невероятно добропорядочны. Вроде человек погибает, если правильно не распланирует свою жизнь раз и навсегда.

— У противоположной теории тоже имеются слабые места.

— Иногда она оправдывается. Я тут прочла статью — мы её даём в цветном приложении на следующей неделе. Про медсестёр. И у меня такое чувство появилось… это же просто курам на смех, что я получаю гораздо больше, чем они. Ещё и удовольствия всякие за бесплатно.

— В медсёстры идут — как в актрисы. По призванию.

— Всё равно несправедливо.

— Что-то попахивает тётушкой Джейн, а?

Это, в свою очередь, показалось ей забавным. Она произнесла с иронической серьёзностью:

— Начинаю понимать, что она проповедует.

— Замечательно.

— Ну знаешь, тебе ведь не приходилось выслушивать столько всякой антипропаганды, сколько мне.

— Верно.

Теперь вопросы задавались ему.

— Она с тобой в Торнкуме много говорила?

— Да.

— О чём?

— О тебе. О Поле. О политике. Обо всём.

— Когда ты мне сказал про Египет, я своим ушам не поверила.

— Почему же?

Она покачала головой:

— Думаю, потому, что всегда считала, что вы с ней живёте в двух совсем разных мирах. И им никогда не сойтись.

— Но мы сами когда-то сходились вместе практически каждый день, Каро. В твоём возрасте. Даже в отпуск как-то вместе съездили. Вчетвером. Провели одно лето в Риме.

— Просто ты, кажется, никогда особого интереса к ней не проявлял.

Дэн замешкался и постарался прикрыть колебания улыбкой.

— Я ведь не только твою маму потерял, когда развёлся, Каро. Не проявлять интереса вовсе не означает не помнить. Порой, пожалуй, даже наоборот… по правде говоря.

— А как тебе кажется — она очень переменилась?

— На поверхности. В глубине души — нет. Мне показалось, она всё это время жила в мире, где если что и случалось, то только дурное. Так что счастливая случайность может внести какое-то разнообразие. Вот и всё. — Он опять улыбнулся. — Что-то вроде любительской психотерапии. К тому же хочу показать ей, что благодарен за помощь тебе.

— Ты ей об этом сказал?

— Ещё в Оксфорде. Когда дядя Энтони умер.

Каро с минуту помолчала, избегая его взгляда.

— Пап, а почему ему пришло в голову именно тот вечер выбрать, чтоб с собой покончить?

Она задала этот вопрос так, будто понимала — теперь она преступает запретную грань. Дэн внимательно рассматривал обеденный зал.

— Всю свою жизнь Энтони был преподавателем, Каро. По-моему, он хотел преподать урок.

— Кому?

— Может быть, всем нам. Урок ответственности за наше прошлое.

— Ответственности за что?

— За то, что мы ненавидели, лгали, обманывали. В то время как могли бы попытаться лучше понять друг друга.

— Зачем же он ждал, пока ты приедешь?

— Может быть, понимал, что мне такой урок нужнее всего.

— Но он же тебя столько лет не видел!

— В чём-то люди не очень меняются.

Каро помолчала.

— И тёте Джейн тоже был нужен такой урок?

— Может быть.

— Ты уклоняешься от ответа.

— Не хочу омрачить твоего восхищения Джейн. Она его вполне заслуживает.

Она на минуту задумалась над этими словами.

— Что-то не так у них в семье было? Я как-то всегда считала само собой разумеющимся, что этот брак счастливый. Как-то даже сказала об этом Роз. И почувствовала, что сморозила глупость.

— Наверное, у них были с этим проблемы. Разница характеров. Разные взгляды.

— Какая же я балда. Я и не подозревала.

— Никто и не должен был ничего заподозрить. Я так понимаю, что Джейн в последние годы очень многим делилась с Роз. Поэтому Роз и не могла с тобой согласиться.

— Я всегда чувствую себя такой безмозглой дурочкой рядом с ней.

Дэн сделал знак официанту, чтобы принесли счёт.

— Ты сможешь решиться пойти со мной к ней на ужин завтра?

— Да. Конечно. Я в общем-то её люблю. По правде.

Дэн заподозрил, что на самом деле вместо «её люблю» имелось в виду «ей завидую».

— Мне кажется, ты неправильно её воспринимаешь.

Каро вроде бы согласилась, что это вполне возможно, но какая-то неудовлетворённость всё ещё оставалась.

— Я ещё потому так люблю тётю Джейн, что она, единственная из всех, кто университеты позаканчивал — а меня вроде только такие и окружают, — никогда этим не кичится.

— Она — единственная?

— Ты смеёшься? Ты же хуже их всех.

— Я очень стараюсь быть не хуже.

— От этого только страшней становится.

— Ладно. В Египте буду брать частные уроки.

Она улыбнулась, не разжимая губ, и потупилась, будто он остроумно вывернулся.

— Что это ты улыбаешься, как Чеширский кот?

Она всё улыбалась.

— Уроки тебе не помогут.

— А что же тогда?

— Скажи вот тебе.

Официант принёс счёт, и Дэну пришлось им заняться. Кэролайн встала, отыскала своё пальто и осталась ждать отца у выхода. Он подошёл и взглянул ей прямо в лицо.

— Что же такое надо бы мне сказать?

— Что я про тебя знаю, а ты — нет.

Они вышли на улицу.

— Безнадёжный случай?

— Причину этого.

— Я что, уже права не имею узнать?

— Пока нет. — Она взяла его под руку и резко сменила тему: — Эй, ты даже не спросил, как моя квартира.

Две-три минуты спустя он уже прощался с ней рядом с её «мини»: поцелуй, пожелание «спокойной ночи», взмах руки вслед отъезжающему автомобилю. Он улёгся в постель, как только вернулся в дом. Но несмотря на то что час, проведённый с Каро, всё-таки доставил ему удовольствие, преследовавшая его депрессия никуда не исчезла. Он думал о том, что ему предстоит сделать завтра. Они с Джейн договорились завтра утром встретиться в египетском консульстве, выяснить насчёт виз; сегодня вечером она выехала из Оксфорда и остановится у Роз. И — Каро: он уже начал писать в уме один из своих сиюминутных сценариев — случается самое худшее, Барни уходит от жены и уговаривает Каро жить с ним постоянно. Дэн даже развил этот сюжет: он перестаёт строить из себя Сидни Картона и (буде она того пожелает, отчего же нет?) создаёт нечто вроде постоянного союза с Дженни. Он попробовал представить себе и дружбу между двумя молодыми женщинами, на возникновение которой, как он недавно утверждал, он рассчитывал… но сценарий погиб, как только дело дошло до установления сносных отношений между Дэном и Барни. Почему-то он очень чётко увидел это глазами взыскующей истины Джейн и вместе с тем — циническим взором Нэлл.

Днём надо будет повидаться с агентом. Месяц назад, в Голливуде, Дэн отказался от сценария, который должен был писать после сценария о Китченере, и постарался вообще отбить охоту обращаться к нему с предложениями. Но он знал о существовании по меньшей мере двух осторожных попыток прощупать почву, ожидавших его решения. Здесь его пируэт с Египтом был очень кстати: он облегчал сопротивление уловкам, к которым его агент намеревался прибегнуть. Дэн будет держаться первоначального плана: Китченер, а затем — отход в укрытие, Торнкум, покой; долгая зелёная весна, а за ней — лето. Египет и Джейн надо рассматривать как обряд инициации, бессмысленный, но теперь уже неизбежный.

В значительной степени в нём звучал голос закалённого одинокого волка, не терпящего помех, траты сил, энергии, времени и дипломатических ухищрений, потребных для ходьбы по туго натянутому канату между всеми этими противоречивыми женщинами с их разнонаправленными усилиями, этими женскими лицами, заполнившими сейчас его жизнь. И возможно, дополнительной привлекательностью перспективы на целый год укрыться в Торнкуме было порождаемое этим голосом эхо древней мечты всякого мужчины, воплощённой в горе Атос [325] с её мужскими монастырями. Он только что посвятил долгие дни работе над сценарием о Китченере, но сознавал, что делал это в меньшей степени из-за насущной необходимости, чем из-за отчаянной потребности поскорее свалить эту обузу с плеч долой. Из-за каждой страницы сценария вставали перед ним идеи будущего романа. Он чувствовал себя как человек, который провёл все необходимые полевые исследования и теперь стремится вернуться в лабораторию, чтобы записать выводы.

И тут он совершил из рук вон абсурдный поступок. Встал с кровати, извлёк из кармана пиджака записную книжку. Он открыл её вовсе не для того, чтобы записать глубокие мысли о неясных признаках намечающихся изменений в человеческих умонастроениях, а всего лишь чтобы нацарапать: «напомнить Бену — сахарный горошек».

Просто он вспомнил: сахарный горошек — одно из кулинарных пристрастий Дженни.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №37  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:13 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Пирамиды и тюрьмы

Те шесть часов, что самолёт нёс их в Каир, Дэн испытывал всё новые сомнения по поводу предстоящего путешествия; во всяком случае, теперь он боялся, что недооценил разницу между одним вечером, проведённым с человеком наедине, и перспективой постоянного общения с этим человеком какое-то длительное время. Казалось, что и Джейн была захвачена врасплох реальностью происходящего; оба так усердствовали, проявляя внимание друг к другу по самому незначительному поводу, что естественности уже не оставалось места. Накануне, когда они получали визы, она вела себя гораздо проще, правда, и встреча была совсем короткой: когда с формальностями было покончено, Джейн сразу же ушла — они с Роз хотели сделать кое-какие покупки перед отъездом; так же было и вечером, за семейным ужином у Роз. Вечер прошёл удачно, Роз изо всех сил старалась угодить Каро, которая отвечала ей тем же и — может быть — почерпнула кое-что для себя, глядя, как просто и весело Роз ведёт себя с матерью… как поддразнивает её по поводу всё ещё живущих в ней сокрушений из-за финансовых и прочих проблем. По правде говоря, даже сегодня утром, перед отлётом, Джейн была не такой напряжённой. Роз привезла их в аэропорт Хитроу и удерживала реальность на почтительном расстоянии.

А теперь они сидели бок о бок, склонившись над подносами с завтраком. Джейн удалось съесть больше, чем ему: он с давних пор предпочитал оставаться голодным, только бы не иметь дела с самолётной едой; зато решительный вид Джейн явственно говорил о том, что, как истинный турист, она считает — раз уж деньги заплачены… Потом они всё-таки поговорили — в основном о книгах, которые читали в самолёте: Джейн изучала «Синий путеводитель» [326] , который он взял с собой. Дэн опять — в который уже раз — просматривал биографию Китченера, чтобы восстановить в памяти, какие именно места натурных съёмок надо будет посетить. Он несколько ощетинился, объясняя, что в этом старике его заинтриговало. Ему подумалось, что Джейн дипломатничает, проявляя интерес к сценарию, а на самом деле ей не так уж и интересно: как всегда, слушая, что он говорит, она оставалась при своём мнении. Поговорили немного и о технических особенностях киносъёмок. И снова он подумал, что это просто уступка его тщеславию, попытка доказать ему — и себе самой, — что она не собирается критиковать его образ жизни, но из чувства долга или благодарности стремится побольше о нём узнать. Они гораздо больше походили на стесняющихся друг друга случайных знакомых, чем он мог предвидеть; возможно, ни тот ни другая просто не могли забыть, что на её безымянном пальце, вводя в заблуждение окружающих, блестит обручальное кольцо. А возможно, ещё и потому, что вскоре после взлёта ему напомнили: хоть они и сидят теперь бок о бок, их разделяет много большее, чем чисто личные причины. В первый же перерыв в беседе он спросил, много ли книг она взяла с собой почитать, и передал ей «Синий путеводитель». Джейн, словно вдруг вспомнив что-то, склонилась над дорожной сумкой, стоящей у её ног, и достала книгу в бумажной обложке, которую вручила ему с неловкой улыбкой.

открыть спойлер
— Это вовсе не обязательно. Не читай, если не хочешь.

Это был сборник «Лукач о критическом реализме», опубликованный каким-то левым издательством, о котором Дэн и слыхом не слыхал.

— Очень мило с твоей стороны, Джейн.

— Раз уж мы об этом тогда заговорили…

— Прочту, когда смогу сосредоточиться. На теплоходе.

Теперь, когда книга была вручена и Дэн принялся её перелистывать, она смотрела на неё вроде бы даже отчуждённо.

— Там есть места…

— Не сомневаюсь. Очень хочу посмотреть. — Он улыбнулся. — А сейчас мне про Каир надо кое-что почитать.

Казалось, Джейн искренне увлечена предстоящим знакомством с Египтом. Это было особенно заметно, когда, накануне утром, они встретились у консульства. Она начала с того, что ему ещё не поздно отказаться, но произнесла это с улыбкой; потом добавила, что визу всё равно получит, ведь «её так зацепило», что она обязательно поедет, даже если придётся ехать в одиночестве. Тогда по крайней мере он смог разглядеть в ней готовность измениться, чуть заметные признаки возрождения её прежнего, более открытого «я».


Из-за двухчасовой разницы во времени, в Каир они прибыли на закате. В лондонской конторе Малевича успели составить для Дэна программу на следующий день и договориться, чтобы его встретили, но особых надежд на то, что их действительно встретят, он не питал; ещё меньше надежд осталось у него, когда, пройдя пограничный и таможенный контроль, они вышли в центральный зал аэропорта: и сам зал, и обрамляющие его галереи кишели людьми; шум, сутолока, множество лиц всех оттенков коричневого цвета, мгновенное погружение в не-европейский мир, к тому же на первый взгляд совершенно равнодушный к беспорядку и грязи. Помещение наводило на мысль о том, что в стране идёт война; напрашивалось сравнение с потревоженным ульем. Дэн взглянул на Джейн, стоящую рядом с ним посреди осаждающих их таксистов и гостиничных зазывал. Она улыбалась, но он видел, что этот хор чужих требовательных голосов, эта первобытная толпа привели её в замешательство.

Тут кто-то громко окликнул Дэна по имени, и они обернулись. У колонны стоял высокий лысый человек. На нём были элегантный тёмный костюм и светлый плащ; широкое, чуть плоское лицо украшали небольшие усы; глаза с полуопущенными веками смотрели с некоторым аристократическим превосходством на менее удачливых представителей рода человеческого, толпящихся вокруг. Однако, поняв, что угадал, он улыбнулся, поднял в знак приветствия руку и быстро пошёл им навстречу.

— Мистер Мартин? Рад встретиться с вами. Я — Джимми Ассад.

Дэн знал о его существовании. Дэвид Малевич был с ним знаком и намеревался поручить ему египетскую часть съёмок.

Обменялись рукопожатиями; Дэн познакомил с ним Джейн; Джимми Ассад несколько напыщенно склонился над её рукой; однако его старомодная учтивость испарилась, как только он взялся разгонять всё ещё осаждавших их таксистов и зазывал. Он отогнал их двумя-тремя резкими гортанными фразами на арабском, потом улыбнулся гостям, как бы говоря, что европейской вежливостью здесь ничего не добьёшься. Ассада ждал автомобиль с шофёром. У Дэна зародилось подозрение, что на этот раз Джейн не так уж жалеет о том, что живёт жизнью привилегированных слоёв общества.

Отправились в Каир и по дороге выяснили кое-что об Ассаде. Он не мусульманин, а копт [327] ; почти всю жизнь занимается здесь кинопроизводством, но некоторое время, сразу после Второй мировой, работал в Англии, где и обрёл своё не подходящее к местным условиям имя. По-английски он говорил не очень идиоматично, но довольно бегло, и казался человеком хорошо осведомлённым о том, что происходит в мире кино за пределами страны. Джимми был им симпатичен, в нём чувствовалась некая суховатая ирония и по отношению к самому себе, и к тому, что происходит в Объединённой Арабской Республике: как аэропорт, Каир переполнен людьми, всё из-за военного положения, ужасно много беженцев с берегов Суэцкого канала. Джейн спросила, нет ли опасности, что военные действия возобновятся.

— Сами увидите. В газетах. Каждый день сообщают, что это случится завтра. — Тяжёлые веки опустились ещё ниже. — Вы полагаете, мистер Черчилль умел произносить замечательные речи про войну? Вы Садата [328] не слышали. Мы тут зовём его «Победа завтра, грязь сегодня». — Он скользнул взглядом в сторону Джейн и повернулся на переднем сиденье лицом к ним обоим. — Я сказал «грязь» только ради вас, madame. Арабский — откровенный язык.

— Merde?

— A, tres bien. Vous parlez francais? [329]

К всеобщему удовольствию, выяснилось, что все трое говорят по-французски; Дэн счёл нужным поскорее вмешаться — его познания во французском языке были весьма ограниченны.

— Неужели у вас можно вот так говорить о президенте на публике?

Ассад поднял руку, горестно отрицая такую возможность, но в глазах под тяжёлыми веками зажёгся огонёк.

— Однако мы здесь, в Египте, очень везучие люди. Вся наша тайная полиция носит форму. — Он бросил взгляд на водителя, потом одно из тяжёлых век дрогнуло, словно от тика: — Une stupidite stupefiante! [330]

В нём сразу можно было распознать человека, принадлежащего к самому заметному из всех мировых сообществ, к счастью, не признающего никаких государственных границ, — к клубу политических циников. Дэн решил, что Ассад, по всей вероятности, человек не очень честный, из тех, кто не прочь поманипулировать бюджетом студии в своих интересах, но собеседник вполне приятный.

Сумерки уже наступили, когда они въехали в город, поражающий неповторимым смешением Средневековья и современности: запущенные, обсаженные чахлыми деревьями улицы, фасады домов жёлто-зелёного или грязно-белого цвета, пыль повсюду, европейская одежда рядом с развевающимися галабийе [331] , босоногие мальчишки, открытые ларьки, тележки, ослики со свисающими по бокам связками кормовых стеблей, чья яркая зелень — единственное свежее пятно на тусклом фоне. Порывы ветра наносят странные запахи, пахнет навозом, чем-то едким… Ассад объясняет, что это — от промышленного комплекса в Хелуане, повыше, у Нила. («Нам ведь надо доказать, что мы уже совсем как Запад, так что, вполне естественно, для начала заводим себе побольше проблем с загрязнением окружающей среды».) Однако мягкий воздух субтропиков, проникавший в окна машины, нёс с собой и совсем другие, густые и ароматные, запахи.

Наконец выехали к Нилу, слишком поздно, чтобы разглядеть в отдалении очертания пирамид в Гизе [332] ; но спокойные воды великой реки светились перламутрово-серым в быстро угасающих сумерках; и вот они уже у подъезда отеля. Ассад вошёл вместе с ними — посмотреть, всё ли в порядке с заказанными заранее номерами; они выпили по стаканчику в баре. Предполагалось, что Джимми на следующее утро отвезёт Дэна на встречу с каким-то высоким министерским чином, но это — пустая формальность, и без встречи вполне можно было бы обойтись, если бы Дэн не стал настаивать. Он не стал. Тогда они проведут весь день, осматривая места натурных съёмок, где Малевич уже побывал и теперь хотел, чтобы их увидел писатель. Дэн ещё раньше предложил Джейн посмотреть главные достопримечательности города, пока он будет занят. Ассад сказал, что его жена могла бы ей в этом помочь, но Джейн отказалась; тогда они прошли к администратору и заказали для неё билет на обычную дневную экскурсию по городу: Египетский музей древностей утром, город и пирамиды — во второй половине дня. Тяжёлое веко снова дёрнулось тиком.

— Скука смертная, madame. Но, полагаю, разок на всё это вам следует посмотреть.

Уверившись, что они и вправду хотят лечь пораньше и не собираются развлекаться, он удалился, настояв, однако, что на следующий вечер они согласятся отобедать с ним, его женой и несколькими друзьями.

Обнаружилось, что комнаты у них рядом, что окна у обоих смотрят на Нил и что кто-то — видимо, Ассад — поспешил с выводами. Комнаты соединялись дверью в смежной стене. Дэн не стал проверять, закрыта ли дверь. Ключа с этой стороны не было, оставалось лишь надеяться, что он — с той стороны. Джейн собиралась принять ванну, и, просматривая каирские сцены в привезённом с собой черновике сценария, чтобы завтра во всеоружии осмотреть места съёмок, он мог слышать, как шумит вода за стеной, как ходит за дверью Джейн. Немного погодя ему захотелось открыть бутылку беспошлинного виски, купленного в Хитроу; может, и Джейн захочет с ним выпить, подумал он, но не мог заставить себя постучать в дверь, соединявшую их комнаты, не мог и позвонить по телефону — это лишь подчеркнуло бы чувство неловкости, которое он испытывал. В конце концов он позвонил вниз, попросил принести льда и бутылку минеральной воды «Пеллегрини»; потом, с бокалом в руке, подошёл к окну и стал смотреть на тёмную теперь реку, воды которой сонно отражали огни Гезиры [333] на том берегу. Здесь, в центральной части города, стало гораздо больше машин, чем ему помнилось с прошлого приезда, прямо-таки калифорнийский поток медленно движущихся справа по мосту горящих фар, неумолчный рёв автомобильных гудков. Каир слегка напомнил ему Лос-Анджелес: может быть, этот субтропический воздух и тепло, эта суета и напряжённость сыграли свою роль вопреки всем человеческим и архитектурным различиям. Все города сливались в один. Просто Каир глубже, старше, человечней. Средневековые несправедливости и неравенства по-прежнему существовали повсюду, только на Западе их задвинули подальше от людских глаз. А здесь они оставались у всех на виду.

У него за спиной послышались два негромких удара в соединявшую комнаты дверь и окликавший его голос Джейн:

— Дэн? Я готова. Если хочешь, можем спуститься вниз.

— Прекрасно, Джейн. Как ты думаешь, эта штука отворяется?

— Да, здесь есть ключ.

Он услышал, как ключ повернулся, и Джейн вошла. Она переоделась в то коричневое с белым, «крестьянское» платье, в котором была на похоронах Энтони, и чуть подвела глаза.

— Начинаю подозревать, что мне следовало взять с собой что-нибудь понаряднее.

— Что за глупости! Это платье очаровательно. В самом деле. — Джейн с насмешливой благодарностью чуть склонила голову.

Дэн улыбнулся:

— Извини за дверь. Боюсь, это Ассад постарался продемонстрировать знание жизни.

— А мне всё это кажется очаровательно старомодным. Он похож на одного оксфордского арабиста. Я всегда считала — он пытается показать, что в нём оксфордского больше, чем в самом Оксфорде, но вполне возможно, что это свойственно им всем.

— Выпьешь виски? Или спустимся в бар?

Решили спуститься в бар. Там слышались голоса американцев, французов, а какие-то трое, сказала Джейн, говорили по-русски. Дэн спросил её о первых впечатлениях. Пожалуй — многослойное время, временные пласты, столько исторических эпох всё ещё здесь сосуществуют. Аэропорт её потряс; и переполненные людьми улицы в рабочих районах, которые они проезжали. Забываешь, что в реальной жизни означает «за чертой бедности».

За обедом Дэн предложил отказаться от приглашения Ассада на завтрашний вечер, если Джейн не хочется; но — нет, она с нетерпением ждёт этого, вот разве только он сам…

— Тебе решать, Джейн. Если это доставит тебе удовольствие.

— Ужасно хочется познакомиться с настоящими египтянами. Тем более если тебе это предлагают…

— Я не вполне уверен, что они настоящие. Но попробуем выяснить.

— Только если ты не… — Она улыбнулась своей настойчивости. — Это всё так ново для меня, так незнакомо. Но мне не хочется, чтобы ради меня ты был вынужден скучать.

— Ассад скорее всего пригласил нас на обед с людьми, которых попросит нанять для участия в съёмках фильма. А я — не из тех, кто способен раздавать бакшиш такого сорта. Но пусть это тебя не беспокоит. В любом случае мы сможем уйти, когда захотим.

Обед в ресторане отеля в тот вечер состоял из блюд французской кухни, во всяком случае, если судить по их названиям в меню; впрочем, оба они решили, что плоский пресный хлеб им нравится. Но Джейн как будто бы вовсе не удручали гастрономические разочарования; всё это, все эти люди вокруг казались ей новыми и неожиданными в гораздо большей степени, чем Дэну, и вовсе не потому, что он уже побывал здесь, в Египте, хотя и не в этом самом отеле. У него создалось немного забавлявшее его впечатление, что она возвращается в свой возраст, в своё прежнее, уравновешенное оксфордское «я» ради него. И как иногда из-под платья на миг выглядывает краешек нижней юбки, в какие-то моменты в ней виделся призрак той девушки, какой Дэн знал её в былые годы в Оксфорде. Он помнил, какой она была в те дни, до новых испытаний, до новых личин: её отличал яркий, импульсивный интерес к окружающему, некая сосредоточенность, вовсе не наигранная (как это часто бывало у Нэлл, хотя и ей в какой-то степени была присуща та же черта), но часто вводившая в заблуждение мужчин, особенно тех, кто знал Джейн недостаточно хорошо… прямота, поглощенность: в данный момент это меня интересует, или — в данный момент ты меня интересуешь больше всего на свете.

Поев, они пересекли запруженную машинами улицу и прогулялись вдоль Нила. Пешеходов почти не было, только спешащие мимо машины; пройдя немного по набережной, они облокотились о парапет и стали глядеть вниз, на три стоящие бок о бок у берега большие фелюги. На одной из них трое мужчин, видимо, сторожа, сидели на корточках вокруг фонаря «молния»: один пожилой, в белом бурнусе и чёрном пальто поверх галабийи, и двое помоложе — ещё один маленький анклав, замкнутый мирок, осколок гораздо более древнего мира. Дальше, за фелюгами, на гладкой чёрной воде сверкали огни Гезиры и Дукки [334] . То и дело какой-нибудь из огней расплывался длинными полосами, когда мелкая рябь вдруг разбивала отражение. Дэн взглянул на Джейн, не сводившую глаз с тусклого кольца света на средней фелюге. Собираясь на прогулку, она надела пальто, то самое, чуть русского вида пальто, в котором он впервые увидел её, когда, три недели назад, она встречала его на вокзале. И в волосах её снова был серебряный гребень. Он вспомнил про билеты в вагон второго класса: бережливость, простота.

— О чём ты думаешь?

Она улыбнулась:

— Ни о чём, Дэн. Просто смотрю.

— Замечательная река. Что днём, что ночью. Увидишь.

— Напоминает мне Луару. Сама не знаю почему.

— А фелюги под парусами — просто мечта. Можно сказать, что они, в каком-то смысле, нильские chateaux [335] . — У фелюг, стоявших внизу, мачты были опущены, чтобы можно было пройти под городскими мостами. — Это тебе не нудные старые храмы.

— Их мне тоже очень хочется посмотреть.

И опять его охватило смутное, но безошибочное ощущение, что его пусть и не прямо, но упрекнули: не следует ему предвосхищать её суждения или пытаться изменить её шкалу ценностей. Фактически она ответила ему: да, но я подожду, пока сама смогу обо всём судить. Некоторое время они молчали, по-прежнему опираясь о парапет, и Дэн думал о Дженни, о том, что, возможно, именно это его в ней и привлекало, такая же всегдашняя готовность противоречить, отказ безоговорочно принимать его правила игры; хотя, разумеется, она была не такой зрелой, не так подчинена условностям, не так уверена в себе… что по-своему было не менее привлекательно. После той субботы, когда он получил её «третий вклад», он ещё дважды говорил с ней по телефону, в последний раз — в это самое утро, из Лондона. Её звонок, о котором они заранее договорились, разбудил его в половине восьмого. Она просто хотела с ним попрощаться, сказать, что он предатель и что она его терпеть не может, но голос её говорил об обратном. Дженни явно намеренно ничего не говорила о Джейн. Былая непосредственность в их разговорах была утрачена, оба понимали это, и понимали, что восстановить её не удастся, пока они не встретятся лицом к лицу. На деле же она потребовала, и он обещал: он напишет ей, он постарается позвонить из Луксора или из Асуана, он будет помнить о ней всё время… женщины… они очертя голову бросаются плыть против течения, словно идущие вверх по реке фелюги, или послушно влекутся вместе с потоком; а есть иные, те, что всегда идут лишь по касательной по отношению к мужчине… Джейн оторвалась от парапета и поплотнее запахнула меховой воротник.

— Замёрзла?

— Наверное, от реки дует. Тут и правда кажется холоднее.

Они прошли несколько сот метров назад к отелю. Она уверена, что не хочет походить по городу? Может, посмотрит танец живота? Он предлагал это не вполне всерьёз и всё равно спровоцировал новое — на этот раз последнее — соревнование в вежливости: может быть, ему самому хочется куда-то пойти? Соревнование продолжалось и в лифте, хоть он и понадеялся, что они уже установили вне всякого сомнения: у обоих нет никаких тайных желаний, кроме одного — поскорее лечь спать. Он правда уверен?..

— Я бы отправился в бар и там дулся в одиночестве, если бы чувствовал, что рухнули мои планы.

Джейн улыбнулась, а ему ужасно захотелось сказать ей, чтобы она перестала наконец быть такой типичной англичанкой. Но они уже поднялись на свой этаж, и тут опять наступила минута неловкости, с которой он предоставил справляться самой Джейн. В коридоре, у дверей в их комнаты, она протянула ему руку:

— Спокойной ночи, Дэн. У тебя есть теперь восторженный и благодарный приспешник.

— Рано ещё судить.

Она покачала головой.

— Я всё-таки думала, когда мы смотрели на фелюги. О том, что стоило приехать сюда хотя бы ради этого.

— Мы ещё увидим кое-что и получше.

Она замешкалась, улыбнулась ему опять и снова покачала головой, словно маленькая девочка, не желающая отказаться от самостоятельно выбранной игрушки, как бы ни уверял её кто-то взрослый, что выбор её нелогичен. Потом отвернулась, и каждый ушёл к себе.


На следующий день у Дэна почти не было времени думать о Джейн. Не успели они покончить с завтраком, как явился Ассад, чтобы повезти его по местам натурных съёмок, а через несколько минут Джейн ушла готовиться к экскурсии. Как только она вышла, Дэн получил комплимент: очаровательная женщина… и сразу же воспользовался возможностью объяснить реальную ситуацию, прежде чем начнутся этакие мужские поддразнивания и подталкивания локтем, да ещё в их египетском варианте. Упоминания о недавней смерти Энтони оказалось совершенно достаточно. Ассад сложил руки индийским молитвенным жестом, как бы желая показать, что, знай он о несчастье заранее, он был бы ещё почтительней.

В течение дня Дэн многое узнал об этом человеке. Чего он только не делал в кино! Был осветителем, оператором, режиссёром, занимался производственными делами, даже порой играл небольшие роли. Он потерял счёт арабским фильмам, которые, так или иначе, помог выпустить на экран. Местная киноиндустрия была очень нестабильной, чтобы в ней удержаться, нужно быть, как Ассад, мастером на все руки. Он весьма небрежно отзывался о качестве бесчисленных фильмов, в создании которых принимал участие, постеснялся бы показать их Дэну. У них не только не было художественного кино, о котором стоило бы говорить, у них не было даже хорошего коммерческого кинематографа. Все их фильмы — сплошная макулатура для невежественной толпы, от традиционных тем и отношений никуда не денешься, плюс обязательная теперь политпропаганда, а с другого фронта — мусульманские священнослужители в роли весьма влиятельной Хейс-Офис [336] . Ассад уже не питал никаких надежд на создание серьёзного египетского кино, это и было одной из причин, почему он с таким восторгом отнёсся к предложению снимать фильм о Китченере. Казалось, он чувствовал, что — если повезёт — он сможет таким образом утереть нос собственной киноиндустрии, которая постоянно «ударяет в песок лицом» (он, разумеется, хотел сказать «в грязь лицом», но выразился именно так).

Впрочем, по поводу других видов художественного творчества он высказывался более оптимистично. У них есть несколько хороших писателей — он назвал одного-двух романистов, но Дэну пришлось признаться, что он о них никогда не слыхал, — и один очень интересный молодой драматург, с которым, как он надеется, Дэн сможет познакомиться сегодня вечером. Он пишет сатирические комедии, и во времена Насера его жизнь постоянно была под угрозой, впрочем, и теперь, при Садате, он перебивается кое-как и постоянно рискует. Они говорили обо всём этом за ленчем, в ливанском ресторане, куда отвёл Дэна Ассад; еда была много интереснее, чем в отеле, и Дэн пожалел, что с ними нет Джейн, ей бы понравилось. Драматурга звали Ахмед Сабри, в Каире он был широко известен, ведь он — великолепный комик, жаль, Дэн не сможет увидеть его в кабаре-мюзик-холле, где он время от времени выступает со своим номером. Ассад стремился всячески убедить Дэна, что не следует презирать Сабри за недостаточную, по английским стандартам, смелость. Он обвёл взглядом многолюдный зал, потом улыбнулся Дэну полными ленивой иронии глазами.

— Ахмед не говорит ничего такого, чего бы вы не могли услышать за любым из этих столиков. Но сказать такое публично… в нашей стране… это… — Он развёл руками.

— Нужно быть очень смелым.

— Или немного сумасшедшим.

Если говорить о практической стороне дела, то Дэн очень скоро понял, что Малевич нашёл человека что надо. Ассад моментально составлял примерную смету затрат по наиболее подходящим местам натурных съёмок; он часто останавливался и, состроив из рук режиссёрский кадроискатель, старался, чтобы Дэн увидел все визуальные возможности того или иного места предполагаемых съёмок. Здесь не допускали даже и мысли о том, чтобы проблемы и проколы, вечно сопровождающие натурные съёмки в чужих городах — трудности с разрешением на съёмки общих планов, неувязки с транспортом и всё такое прочее, — могли помешать сотворению фильма. Доллары — только это имело значение: министр распорядился, и всё тут. Дэн сделал несколько снимков: старые городские дома былых ханов и мамлюков [337] , хотя на самом-то деле это была вовсе не его забота, и он не собирался переписывать сценарий, чтобы вставить туда интересную натуру. Правда, ему удалось найти то, что он искал: угол знаменитого соука Муски [338] , который прекрасно подошёл бы для одного эпизода (где выявляется прямо-таки маниакальная, как у Геринга, страсть Китченера коллекционировать антиквариат) — эпизод ещё только предстояло написать. Но больше ничего дописывать он не будет.

Время от времени они могли видеть уменьшенные расстоянием пирамиды, невесомые, словно макеты из папье-маше; охряные холмы Муккатама, и тогда Дэн думал — а как там Джейн? Но он наслаждался поездкой, и чудесный день принёс свои результаты: Дэн обнаружил, что смог лучше почувствовать Каир… этот усталый, немытый и, кажется, без всякой цели заполненный солдатами и лопнувшими мешками с песком — печальным символом воинственных претензий страны, — но всё же великий город. А кроме того, он выпросил у Ассада список кое-каких выражений на арабском, которыми хотел приперчить некоторые диалоги в сценарии.

Ассад высадил его у отеля чуть позже шести и предложил заехать за ними в восемь. Но жил он всего в полумиле отсюда, и Дэн настоял на том, что они приедут сами — на такси. Дэн постучал в дверь Джейн, но ответа не последовало, что объяснилось чуть позже: под его собственную дверь была подсунута записка. День прошёл «восхитительно», а теперь она у парикмахера — моет голову. Он принял душ и надел костюм; потом сел за стол — сделать кое-какие заметки. Минуту или две спустя он услышал, как Джейн вошла в свою комнату, и окликнул её через дверь — сообщил, что он дома, и спросил, не хочет ли она выпить чего-нибудь, пока не начала переодеваться? Она сразу же вошла — в той же одежде, в которой была утром.

— Хорошо провела день?

— Нет слов! Было так интересно!

Он налил ей виски, и она опустилась в кресло у письменного стола. Улыбалась.

— Знаешь, я совсем с тобой не согласна. Нас провели по одной мастабе [339] в Саккаре. По-моему, я ничего красивее в жизни не видала. Такое изящество! Словно Ренессанс — за три тысячелетия до Ренессанса. И все эти замечательные птицы и звери.

— А сфинкс?

Она вскинула голову:

— Малость поизносился, пожалуй, а? Но музей! Я могла бы бродить там часами.

Дэн спросил, что ещё ей удалось посмотреть: соук, мечеть Эль Азар с очень важными шишками от ислама («так и вижу Мориса Боура и Дэвида Сесила… [340] »), сидящими каждый у своей колонны, каждый в кругу своих учеников. В тринадцатом веке и в Оксфорде тоже, наверное, было что-то вроде этого; коптскую церковь, мавзолей султана Мохаммеда Али… да, а что это за огромные коричневые птицы парят над Нилом?

— Коршуны. Когда-то они и в Европе были птицами городскими.

— Рядом со мной сидела американка, так она утверждала, что это — стервятники. Я так и знала, что ничего подобного. — Она скорчила рожицу. — Между прочим, она выдала мне обширный список всяческих медицинских ужасов. Теперь мне на каждой тарелке будет мерещиться бильгарциоз [341] и ещё всякие болезни пострашнее. Каркала, как старая ворона.

Дэн усмехнулся:

— Ты ей так и сказала?

— Разумеется, нет. Мой отец мог бы мною гордиться.

Лицо её уже не было таким бледным — немного загорело на солнце.

— И много их было на экскурсии?

— Американцев? Да нет, почти никого. Ещё две пары. Гораздо больше французов и русских.

— Мне надо было предупредить тебя про нищих. Они — как пираньи, стоит им увидеть, что ты даёшь слабину.

— Нас предупредили в автобусе. Знаешь, любопытно — видно, из-за пальто они принимали меня за русскую. Почти и не приставали. Не то что к моей подсинённой старушке соседке. Я и не поняла сначала. Была оскорблена до глубины души.

— Просто они распознали твердокаменную социалистку, как только тебя увидели.

— Я подала что-то одной довольно симпатичной девчушке. Она так удивилась, что забыла попросить ещё.

— Скорее всего потому, что ты и так дала ей слишком много.

Джейн улыбнулась и принялась рассматривать свой бокал.

— Купила в музее книжечку. О феллахах [342] .

— Потрясена?

— Да. Думаю, именно это мне больше всего и запомнится.

Он подумал — интересно, а что творится в её голове на самом деле, как теория и интеллект соотносятся с ситуацией, на которую ни один политический строй явно не может дать ответа? Или она опять играет в вежливость, скрывая под туристским интересом своё истинное отношение — тайное возмущение? А она спросила о том, как прошёл его день, и Дэн так и остался в недоумении. Вскоре Джейн ушла — готовиться к званому обеду.


Хотя на обеде действительно присутствовали двое друзей Ассада из мира кино, опасения Дэна, что у него будут выпрашивать работу, не оправдались, и вечер оказался на удивление удачным. Квартира — не очень большая — была обставлена в смешанном стиле, Европа здесь искусно сочеталась с Востоком, что создавало весьма приятное впечатление. Жена Ассада, ливанка, чуть полноватая, но сохранившая привлекательность женщина лет под сорок, была одной из самых известных в арабском мире переводчиц с французского. По словам Джейн, по-французски она говорила безупречно, но вот английским владела гораздо хуже, чем муж. Их познакомили с остальными гостями. Кроме двух киношников с жёнами присутствовала ещё одна пара — египетский романист (он писал ещё и сценарии) с женой-турчанкой и двое одиноких мужчин. Один — профессор истории в каирском Американском университете, о котором Ассад с улыбкой сказал: «Приходится его терпеть, ведь он знает об исламе больше, чем любой из нас». А в ходе вечера Дэну пришлось убедиться, что он к тому же знает ещё и всё о китченеровском периоде истории Египта. Профессор оказался техасцем, правда, совершенно нетипичным: техасское происхождение сказывалось только в его протяжной манере говорить; он был так же ироничен, как Ассад, коллекционировал исламскую керамику и с воинственным безразличием относился к античной культуре. Вторым одиноким гостем был обещанный драматург-сатирик, Ахмед Сабри.

Он, единственный из всех, не счёл нужным явиться в вечернем костюме; крупный, похожий на тюленя человек с маловыразительным, жёстким лицом и печальным взглядом припухших глаз, он сразу же напомнил Дэну помолодевшего и несколько пожелтевшего Вальтера Маттхау [343] . На нём была старая куртка и чёрный, с открытым воротом джемпер: сразу можно было догадаться, что перед тобой — прирождённый анархист, хотя до обеда он почти ни слова не проронил. Ассад извинился перед Дэном — ведь еда снова была ливанская; но обед был просто великолепен: бесчисленные маленькие блюда, пикантные закуски и лакомства заполняли круглый медный стол. Неформальность обстановки вполне соответствовала той мешанине из разных биографий и национальностей, которую представляла собой эта компания. Гости разошлись по разным углам комнаты свободным группками, разговоры шли на трёх великих языках Леванта [344] — английском, французском, арабском.

На противоположной стороне комнаты Дэн видел Джейн, разговаривавшую с миссис Ассад и одной из киношных пар. Джейн была в чёрном, очень простом платье с высокой талией и довольно глубоким вырезом, на обнажённой шее — кулон с камеей; этот наряд делал её похожей на Джейн Остен позднего периода творчества. Дэн даже решился поддразнить её по этому поводу: наряд был явно куплен в последний момент перед отъездом, так что у него был повод сообщить ей, что она не так уж плохо одета для человека, не взявшего с собой «чего-нибудь понаряднее». Сам Дэн сидел между романистом и Ахмедом Сабри. Перед обедом Ассад совершенно по-мальчишечьи похвастался ему своим «главным сокровищем» — фотографией в рамке, где он, значительно более молодой и худощавый, но уже начинающий лысеть, запечатлён рядом с Бернардом Шоу. Ассад тогда работал в Англии на съёмках одного из фильмов Паскаля по пьесам Шоу, и старый писатель однажды приехал посмотреть, как идут съёмки. Под снимком была размашистая подпись Шоу.

Несмотря на то что по-английски Сабри говорил очень неровно и так многословно, что порой его трудно было понять, выяснилось — как только он сбросил надетую поначалу маску отрешённости, — что он большой поклонник Шоу; правда, как это обычно бывает с иностранцами, он совершенно не знал, как теперь относятся к умершему кумиру на родине (мол, человек был явно неглупый, но с чуть слишком раздутой репутацией). Очень скоро разговор зашёл о политике: Насер, Садат, экономические проблемы Египта, «величайшая глупость» со строительством Асуанской плотины, дилеммы арабского социализма.

Жаль, Джейн всего этого не слышит, подумал Дэн и, когда вместе с Сабри они подошли к столу пополнить тарелки, воспользовался случаем, чтобы присоединиться к той группе, с которой беседовала Джейн. Сабри сел рядом с ней и вдруг обнаружил, что она говорит по-французски. Он немедленно перешёл на этот язык и, кажется, почувствовал себя гораздо более в своей стихии. Вдруг он произнёс что-то, заставившее Джейн и миссис Ассад рассмеяться. Сидел он на небольшом пристенном диванчике вместе с Джейн. Подошёл Ассад и подмигнул Дэну; образовался небольшой кружок; тут Сабри опять сказал что-то, на этот раз по-арабски, и те, кто понял, снова рассмеялись. Ассад перевёл. Те, кто считает, что дважды два — пять, должны выйти из комнаты: первая шутка, первая из множества последовавших за нею, о глупости политической тайной полиции.

Медленно, постепенно, с какой-то мрачной неохотой Сабри начал играть; через некоторое время из него уже потоком лились рассказы, анекдоты, афоризмы — на смеси французского и арабского. У него был врождённый талант комика, он шутил, сохраняя абсолютно невозмутимую физиономию, и всё более походил на Морга Заля [345] , будто чем больше его слушатели смеялись, тем меньше иллюзий о человеческой натуре у него оставалось. Некоторые анекдоты на арабском были, видимо, слишком скабрезными для европейского слуха, но Сабри использовал сидящую рядом Джейн одновременно как переводчицу и как шлюз для подачи информации, заставляя её переводить с французского на английский не самые солёные из своих шуток. Пару-другую Дэну удалось запомнить; вот они.

В Луксоре нашли каменную статую фараона. Надписи совершенно неразборчивы, археологи в растерянности, не знают, кто бы это мог быть. Статую привозят в Каир, тщательно очищают, и всё же специалисты остаются в недоумении. Наконец некий сотрудник тайной полиции просит разрешения взглянуть на фараона. Его проводят в помещение, он входит один и запирает за собой дверь. Через час он выходит, натягивая пиджак и вытирая пот со лба. «Порядок, — говорит он. — Он признался».

Человек, которого считают политическим преступником, пойман после далеко не первого побега. Начальник полиции ломает голову, куда бы его понадёжнее засадить. Молодой инспектор просит разрешения высказаться. «Я знаю куда, сэр. В одну из тех тюрем, что в Гизе. Иностранцы их пирамидами зовут».

Был анекдот и специально для Ассада.

Садат звонит коптскому патриарху. «Ваша светлость, нам не следует больше употреблять такие слова, как «мусульманин» или «копт». Все мы египтяне». — «Разумеется, господин президент». — «И кстати, я назначил Ибрагима Шафира епископом Александрии». — «Но он ведь мусульманин, господин президент!» — «Ну вот, видите, вы опять за своё!»

Некоторые анекдоты, видимо, были стары, как сам Египет. Насер инспектирует свои войска. Ему попадается на глаза солдат, как две капли воды похожий на него. Нассер улыбается: «Я знаю, откуда ты родом, мой мальчик». — «Из той же деревни, что и вы, господин президент». — «Ага! Значит, в нашем доме служила твоя мать?» — «Нет, господин президент. Мой отец».

Затем последовала целая серия язвительных, совершенно бунтарских анекдотов о невежестве египетских военных и небоеспособности армии.

Солдат возвращается с Синайского фронта [346] : «О Аллах, здорово же умеют воевать эти немцы!»

Или ещё.

Армейский грузовик движется к израильской линии фронта. Офицер, сидящий рядом с водителем, лихорадочно грызёт фисташки, бросая скорлупу за окно. Взглянув на него, водитель спрашивает: «Зачем вы это делаете, сэр?» — «Чтобы найти дорогу назад, идиот!» — отвечает тот.

Сабри, несомненно, был рассказчиком того же класса, что Устинов [347] . Дэн восхищался великолепным экспромтом, понимая, что им оказана честь наблюдать это неожиданное эстрадное представление. Ему показалось, что он заметил на одном-двух лицах, во всяком случае, на лицах киношных жён, явное замешательство, некоторый шок при наиболее язвительных выпадах в адрес Насера и Садата, что дало ему лишний повод восхищаться злым, насмешливым, сардоническим языком Сабри. Дэн чувствовал, как раскрывается навстречу рассказчику его собственный ум: так же как вид и манера игры Сабри напоминали ему Маттхау и Заля, горькая самоирония его шуток сильно походила на столь знакомый Дэну еврейский юмор. Дэн представил себе своего голливудского друга Эйба рядом с Сабри и вспомнил бесчисленных злоязыких обличителей притворства и лжи, которых знавал в былые годы в мире кино, где тогда преобладали евреи. И ему пришло в голову, что это — чистое безумие, когда люди, наделённые столь схожим чувством юмора, могут думать друг о друге лишь с ненавистью, с единственным стремлением — уничтожить. Он вдруг подумал, что политические элиты мира состоят из особей, лишённых чувства юмора и вступивших в заговор против смеха, установивших над интеллектом тиранию тупости; человек — продукт истории, а не своей истинной, личной, внутренней природы. Дэн мог бы увидеть, если бы успел чуть дальше просмотреть книгу, которую обнаружил в гостиной у Джейн, в Оксфорде, что Грамши когда-то сказал почти то же самое, правда, объяснял он это тем, что человечеству не удалось добиться победы социализма во всём мире. Дэн же судил об этом с экзистенциальных позиций, считая, что человечество страдает из-за утраты личностной аутентичности, веры в истинность собственных чувств.

А Джейн? Чувствует ли она то же самое? Скорее всего нет, она сочла бы, что это элитаризм — считать большинство человечества — будь то правители или управляемые — глупцами или людьми, надёжно обработанными идеологически. Но Дэн, со свойственным ему фатализмом и со своей любимой позиции аутсайдера, считал привилегированность результатом эволюции, предопределением судьбы. Ты обречён, помимо собственной воли, получать удовольствие от таких вот встреч, обладать определённым знанием жизни, ценить остроумие и великолепное владение языком, ибо по своей природе и благодаря счастливому сочетанию собственного происхождения и профессии наделён способностью отдавать всему этому должное. Он чувствовал, как понятны ему горечь и неподвижность китоновской [348] маски, постоянно сохраняемой Сабри: она была не просто частью его игры, но символизировала понимание бесполезности совершаемого, продажи чего-то тому, кто запродан сам. Казалось, он говорил: настоящие клоуны в этом мире те, у кого в руках власть, и власть эту они из рук не выпустят.

Ещё один анекдот Сабри рассказал о похоронах Насера. Некая женщина в траурном кортеже вопит и вопит от горя, и ей наконец позволяют подойти к гробу и в последний раз взглянуть на обожаемого вождя. Она долго всматривается в его лицо, потом поднимает глаза и с сияющей улыбкой восклицает: «Это и правда он!»

Может быть, и не самая смешная из всех, рассказанных Сабри, эта история была одной из самых глубоких. Ударную строку он предварил поразительно точной игрой, изобразив радостную улыбку глупой старухи, прекрасной в своём сияющем идиотизме, в счастливом непонимании реальности. Актёрам очень редко удавалось произвести на Дэна впечатление, а актёрам комическим, пожалуй, и того реже; но этот задел его за живое, пробудил в душе гневное отчаяние, в существовании которого Дэн редко признавался даже самому себе.

Всё это время он ещё и наблюдал за Джейн, которая стала вторым центром внимания для тех, кто не говорил по-французски. Поначалу она переводила анекдоты на английский, чуть запинаясь и обращаясь главным образом к Дэну; потом, постепенно, к ней вернулось что-то от её прежнего сценического чувства ритма, стиля, построения фразы. Она оживилась, в ней проявилась неожиданная готовность тоже играть. Когда Сабри объявил наконец, что совершенно выдохся, он повернулся к Джейн и поцеловал ей руку: отныне ни за что в жизни он не расскажет недоброго анекдота об англичанках.

Компания снова раскололась на отдельные группки. Дэн отошёл и заговорил с профессором истории.

Джейн ещё некоторое время сидела с Сабри, беседуя с ним о чём-то, на этот раз — всерьёз. Сабри возбуждённо жестикулировал. Она время от времени кивала, как будто сочувствуя его словам. Вскоре к ним присоединились Ассад и писатель, и Джейн разговорилась. Она явно пользовалась успехом. Дэн был доволен и в то же время, странным образом, немного обижен: ему здесь надоело, в нормальных условиях он уже готов был бы отправиться домой. Но ему не хотелось уводить Джейн, которой всё это явно нравилось, и, кроме того, он стремился подавить в себе недовольство тем, что она, по-видимому, чувствует себя гораздо более свободно с этими чужими людьми, чем с ним. Остальные женщины собрались в другом углу комнаты: шёл оживлённый женский трёп на более мягком, чуть пришепётывающем арабском, чем тот, на котором говорили мужчины; может быть, и помимо их желания, но создавалось впечатление, что им не к лицу соперничать с этой иностранкой, перенимая западную манеру общения с мужчинами.

Другая часть его «я» гордилась тем, что Джейн до сих пор сохранила способность очаровывать. Ведь она скорее всего была здесь старше всех остальных женщин, но чёрное платье с глубоким вырезом ей очень шло, в нём она выглядела на несколько лет моложе, и наряд её резко контрастировал с довольно обычными вечерними платьями других дам. Через некоторое время жена Ассада подошла туда, где беседовали Дэн с профессором, и, предложив им ещё по чашечке коричного чая, улыбнулась ему: его «подруга» всех их пристыдила. В Ливане всё иначе, но здесь, в Египте, пожаловалась она, приёмы всегда вот так проходят — женщины, даже самые эмансипированные, в конце концов оказываются как бы в гареме, вынужденные беседовать исключительно друг с другом. Маленький техасец, сидевший рядом с ним, попытался было выступить в защиту обычая, заявив, что потому и приехал в Каир, чтобы сбежать от женщин, вечно стремящихся переговорить первого попавшегося им мужчину. Но дело кончилось тем, что Дэна внедрили в «гарем» и на некоторое время он сам стал центром внимания. Его расспрашивали о фильме, потом — стоило ему признаться в этом — о его первом приезде в Египет. Беседа выродилась в этакую провинциальную болтовню ни о чём, он чувствовал, что больше не выдержит. Ему наконец удалось перехватить взгляд Джейн с той стороны комнаты. Она вопросительно приподняла брови. Он кивнул и поднялся со стула.

В такси он взглянул на неё:

— Ну как, жива?

— Знаешь, я ни за что на свете не хотела бы упустить эту возможность! Ужасно рада, что мы пошли.

— Мне кажется, ты просто покорила Сабри.

— Необыкновенный человек. Он потом мне всю свою жизнь рассказал. Он фактически самоучка. Отец его — простой крестьянин.

— Интересно, какие он пьесы пишет?

— В пересказе одна мне показалась довольно интересной. Вроде бы арабский вариант «Комедианта» [349] . Но об Осборне он и слыхом не слыхал. — Послышался лёгкий вздох. — Он почти уговорил меня попытаться перевести её на английский. Кажется, в прошлом сезоне она шла в Париже.

— Надо бы сначала выяснить, захочет ли кто-нибудь её ставить.

— Он собирается прислать мне французский вариант.

— Ну что ж. Может, ты наконец нашла своё metier. — Джейн не ответила, будто теперь это он портил ей удовольствие. — А жена Ассада тебе понравилась?

— Да. Жаль, я с ней мало говорила.

— Надо будет мне послать ей завтра утром цветы.

Джейн быстро наклонилась вперёд и повернулась к нему:

— Дэн, слушай, давай я это сделаю. Пожалуйста. Мне очень хочется.

— Ты живёшь в жестоком мире кино. Ни тебе, ни мне не придётся платить за цветы. Платит студия. — Джейн понурилась. — В своё время студия оплатит и сегодняшний приём. Так что пусть угрызения совести тебя не терзают.

Она помолчала, откинулась на спинку сиденья, но уступила с явным неудовольствием.

— Ну так и быть, — сказал Дэн. — Пошлём ей цветы в складчину.

— Спасибо.

Оба шутили, но он заметил в её глазах огонёк, свидетельствовавший — она помнит, знает, по-прежнему понимает его; Дэн отвернулся, чтобы скрыть улыбку.

— Я всё забываю, что имею дело с вдовой философа.

— Я считаю, это как раз тот случаи, когда можно хоть как-то отплатить за доставленное удовольствие. Выразить благодарность.

— Разумеется. И будь терпимей. Я слишком долго прожил в этом коррумпированном мире.

— А я начинаю видеть его соблазны.

— А я-то надеялся, ты поможешь мне увидеть их ничтожность.

Она покачала головой.

— Для этого я слишком недавно вырвалась из монастыря.

Дэн снова улыбнулся, и между ними воцарилось молчание.

Он бросил взгляд в тот угол, где она сидела, глядя в окно такси — всего лишь на миг скользнул глазами по её лицу; может быть, из-за тусклого света, или взгляд его был слишком недолог, но запомнился ему лёгкий, призрачный профиль гораздо более молодой женщины. Что-то в этом профиле или в наступившем молчании, в его уверенности, что ей не хочется говорить об этом вечере, тревожило его. Он, конечно, понимал и принимал как «остаточное явление» то, что ему нравится Джейн: невозможно до конца вычеркнуть из памяти прошлое. Какое-то чувство, сродни тому, что он испытал, слушая Сабри, овладело им, когда, так же как Джейн, он глядел в окно машины на пролетавшие мимо улицы и набережные: тирания тупости. Это не был момент плотского желания, феномен, который он всегда связывал с повелительным наклонением (соблазни эту женщину, сорви с неё платье, ляг с ней в постель). Такие моменты всегда обострялись ощущением неизвестности и риска, в них присутствовал оттенок авантюрности, этакое «к чёрту условности!», некий эмоционально-психологический эквивалент эрекции. Этого сейчас не было: ни следа повелительного наклонения, но более всего — неожиданно охватившая его нежность, желание чистой близости, а это — как сама она установила — было между ними невозможно. Но ведь это столь же абсурдно, как взаимная ненависть меж арабами и евреями: абсурдно, что он не может даже протянуть руку и коснуться её руки, что они всячески избегают самого невинного физического контакта.

Если мысли его и заходили несколько дальше, то как-то праздно, холодно, чисто — чуть ли не в обоих смыслах этого слова — точно так, как он часто выстраивал гипотетическое, воображаемое будущее на основе вполне тривиального настоящего, — и то лишь на краткий миг. Он представлял себе, как ругает его Дженни, да и Джейн, с её моральными устоями, не столь уж далёкими от тех, какими славилась та, давняя и более знаменитая Джейн, которую она так ярко напомнила ему в этот вечер, в его воображении тоже упрекала его за то, что он мог хотя бы помыслить о совершении стольких предательств сразу. А всего-то навсего его воображение просто взбунтовалось против заранее предписанного, как иногда бунтуют дети, испытывая стойкость родителей и втайне желая, чтобы бунт провалился, чтобы им влетело как следует; этот бунт воображения был спровоцирован её ироническим замечанием о том, что она вырвалась из монастыря, минутным впечатлением от взгляда на линию щеки над меховым воротником, от одиночества, которое он в ней чувствовал, оттого, что не может человек, так великолепно владеющий собой, быть на самом деле таким спокойным, каким кажется.

В коридоре отеля на этот раз они даже рукопожатиями не обменялись. Вчерашняя официальность должна была лишь установить правильный тон взаимоотношений. Джейн ведь уже поблагодарила его вполне искренне — замечательный день, замечательный вечер.

Один у себя в номере, он не сразу разделся. Налил в бокал виски, хотя пить ему не хотелось. Негромкие звуки за дверью, в комнате Джейн, скоро затихли. Час ночи, она легла спать.

Дэн подошёл к окну и стал смотреть на тихий в ночи Нил: бесконечный, равнодушный, как само время. Он чувствовал себя так, словно попал в невидимую западню, перестал быть хозяином собственной судьбы, после пережитых в Торнкуме мгновений счастья оказался свергнут с небес на землю. Странным образом созерцание ночного Нила навело его на мысли об отце: может быть, он… где-то, в самой глубокой глубине, недоступной сознанию и поэтому, видимо, вполне подпадающей под категорию пассивного залога… может быть, он всё же создан по образу и подобию своего отца, приблизительно так же, как Сын столь любимого отцом Бога? То есть ради исполнения некоего скрытого отцовского намерения, хотя в случае с Дэном точнее было бы сказать — ради восполнения некоего скрытого отцовского недостатка. Он думал о том, что отец искал укрытия в стазисе, неподвижности, неизменности, в ритуалах незапамятных времён, в безопасности традиций.

Не важно, что Дэн восставал против такой робости в несчётных внешних проявлениях протеста, он всё равно стремился, даже теперь, в своём постоянно меняющемся сегодня, к контролю над ситуацией, к безопасному укрытию. Характер его занятий, частые попытки начать новый сценарий прежде, чем будет полностью закончена работа над предыдущим, соответствовал стилю его личной жизни хотя бы в том, что очень часто он начинал считать, что его отношения с женщиной закончены, задолго до того, как они кончались на самом деле. Казалось бы, что это как раз и опровергает предположение, что Дэн жаждет стазиса. Но вполне возможно, что отец — по воле случая и сам того не осознавая, поскольку, с этой точки зрения, христианская религия была не чем иным, как средством преодоления страха, — сумел отыскать именно то, что искал его сын. Дэн, как это бывает у некоторых животных, нашёл безопасность в движении, в постоянных переездах, как тот чемодан, о котором говорила Дженни, как подгоняемый ветром шар перекати-поля. Отец предпочёл приверженность установленному порядку — общественному и метафизическому; Дэн попытался сделать то же самое, правда, лишь отчасти, в том, что касается Торнкума; но во всём остальном его религией была неприверженность, непривязанность к чему бы то ни было… то, о чём эта женщина, что спит теперь по ту сторону двери, говорила его дочери. И всё же это парадоксальное различие между отцом и сыном казалось почему-то совершенно поверхностным. И в том, и в другом был одинаковый природный недостаток: необходимость избегать вопросов, уйти от некоторых возможностей.

Он снова думал о Джейн, когда раздевался, однако теперь уже в более практическом ключе. Ничего в этой ситуации не поделаешь, от мелких неловкостей не уйдёшь, как не снимешь обручальное кольцо с её пальца. Этот сценарий уже написан их прошлым, их настоящим, призраком Энтони; семейные отношения, семейный долг тоже принимали в этом участие; а Дэн всегда верил в необходимость строго придерживаться принятого сценария. За всем этим всё-таки смутно брезжила надежда, что ему удастся развлечь Джейн, что она будет испытывать к нему благодарность, что она и сейчас относится к нему хорошо, а потом, может быть, даже оценит его по достоинству; впрочем, он понимал, что чем-то её не удовлетворяет. Он и теперь, как это было всегда, не соответствовал каким-то её принципам, от которых она не желала отказаться, но не мог даже сердиться на неё за это, поскольку всё больше сомневался в своих собственных. Улёгшись наконец в постель, он, чтобы прекратить всё это и уснуть поскорее, взял в руки книжечку Лукача, которую Джейн дала ему в самолёте.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №38  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:16 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Варвары

Луксор, после ужасающей толкучки каирского аэропорта и полёта в набитом до отказа «Илюшине», показался им просто раем. Сам город, с его обветшалой пристанью, парой-тройкой отелей над рекой, всё ещё претендующих на великолепие, но явно пустующих, впечатления не произвёл. Однако тёплый день был восхитителен: лазурное небо, мимозы, акации и пуансетии [350] в цвету, медленно плывущие по реке фелюги, сверкающая вода, окрашенная в розовато-охряные тона отражёнными в ней утёсами с фивейским некрополем на восточном берегу… Этот пейзаж, эта погода вполне оправдывали репутацию знаменитого курорта. Даже провинциальность маленького городка, атмосфера непритязательной праздности — словно, попав в Луксор, вы очутились в одном из романов Грэма Грина — казалась им привлекательной после сумятицы и грохота столицы.

Современный белый «плавучий Хилтон», которому предстояло стать их обиталищем на целую неделю, был вскоре обнаружен ими у пристани; он выглядел опрятным и ухоженным, и, видимо, обслуживание там было поставлено должным образом, хотя ему и недоставало живописности старого парохода, на котором Дэн совершил своё первое путешествие по Нилу. Их каюты располагались на одной и той же стороне палубы, правда, их разделяли целых три других. Дэн надеялся, что они смогут получить отдельный столик в ресторане, и даже попытался, когда они явились на ленч, подкупить старшего официанта, но из этого ничего не вышло. Всё, что тот смог для них сделать, это предложить им на время путешествия разделить столик с американской парой. На корабле были две большие группы туристов из Франции и Восточной Европы; американская пара — единственные, кроме Дэна и Джейн, люди, для которых родной язык — английский.

Американцы оказались довольно застенчивыми и молодыми, не старше тридцати. Дэн и Джейн, оставшись после ленча наедине, утешали себя тем, что всё могло быть и гораздо хуже. Дэн подозревал, что ей больше хотелось бы оказаться за одним столом с кем-нибудь из французской группы, но он и подумать не мог о том, чтобы покинуть единственный англоязычный островок в океане разноязыкой речи, оглушившей их во время ленча. Помимо всего прочего, их американские соседи, видимо, уже довольно давно жили за границей — в Каире они пробыли уже больше четырёх месяцев — и успели утратить самую непривлекательную (с точки зрения Дэна) черту национального характера: настойчивое стремление засыпать вас сведениями о самих себе, а затем потребовать того же от вас. Периодически возникавшая за столом беседа (стол был четырёхугольный и рассчитан на шестерых, так что некоторое разъединение сидящих оказалось возможным) шла на сугубо общие темы — в духе почти английском.

открыть спойлер
Казалось, что lingua franca [351] восточноевропейцам служил немецкий: в группе в основном были немцы из ГДР и ещё несколько чехов и поляков… «Вроде бы мои конкуренты», — заметил сосед по столу, который успел поболтать с одним из офицеров экипажа. Большинство путешествующих работали в Египте по контракту, инженерами и техниками на различных промышленных предприятиях, как и этот американец. Он оказался специалистом по компьютерам; фирма «одолжила» его на год египетскому правительству — обучать программистов в новом филиале министерства финансов, неподалёку от Каира.

После ленча их всех повезли — на фиакрах — на первую экскурсию, в карнакский храм [352] , примерно в миле к северу от города. Дэн ещё раньше решил про себя, что будет пропускать некоторые из таких «побочных» развлечений во время путешествия по Нилу, но счёл необходимым в этот первый день выказать всяческую готовность; впрочем, ему было интересно увидеть реакцию Джейн на первую встречу лицом к лицу с агрессивной мегаломанией древних. Он почувствовал некоторое облегчение, когда, остановив группу перед входом в святилище, корабельный гид отвёл четверых англоговорящих туристов в сторону. Гида смущало, что в группе преобладали пассажиры, говорящие по-французски (восточноевропейцы ехали со своим собственным экскурсоводом): поймут ли все четверо, если он поведёт экскурсию по-французски? Джейн сказала, что поймёт, американка пообещала постараться, а Дэн и её муж продемонстрировали гиду свои путеводители. Впрочем, ни тот ни другой не были такими уж завзятыми туристами: оба предпочитали во время регламентированных экскурсий осматривать достопримечательности самостоятельно. Оказалось, что американец походит на своих соотечественников хотя бы в маниакальном стремлении фотографировать всё, что попадается на глаза, и Дэн мог выбирать — предоставить ли Джейн возможность переводить ему суть многословных пояснений гида или время от времени отставать от группы.

Вскоре им овладели те же чувства, что и в прошлый визит сюда. Комплекс был лишён какого бы то ни было изящества, гнетуще монументален, дышал точно таким же пристрастием к грандиозности и надутой вульгарности, каким были привержены в архитектуре некоторые, гораздо более поздние диктаторы. Глядя из наших дней, представлялось просто абсурдным, что каждый следующий фараон фактически посвящал жизнь тому, чтобы стереть с лица земли все и всяческие обращения к памяти потомков, этакий трубный глас, воплощённый в камне его предшественником… потуги столь же смехотворные, как и теперешние претензии на величие, которые высмеивал Сабри. Огромный комплекс всё же обладал некоторой театральностью, но удовольствие Дэну доставляла не столько сама экскурсия, сколько случайные детали: имена путешественников — французов, итальянцев и англичан, высеченные в начале девятнадцатого века у самого верха колоссальных фаллических колонн, — тогда раскопки ещё не были завершены, и верхушки колонн находились чуть выше уровня земли; ему нравилось внутреннее озеро, где когда-то, давным-давно, плавали священные барки. Озеро всё ещё хранило своё очарование. Там он заметил величественную в своём великолепии птицу с медным и изумрудно-зелёным оперением — это был пчелоед, — и Дэн позвал Джейн, рассмотреть птицу поближе; тут его охватило тайное раздражение, так как она волновалась, что пропустит что-нибудь из нескончаемой лекции гида. Дэн счёл было, что она огорчительно добросовестна, обуянна прямо-таки тевтонским чувством долга: покорно останавливается у каждого барельефа, у каждого строения и почтительно внимает изобильному потоку слов. Потом решил, что всё-таки отчасти несправедлив к ней.

Их провели в помещение, где на стене можно было видеть тонко высеченную сцену ритуального излияния паводковых вод в Нил; когда группа последовала за гидом прочь, Дэн и Джейн задержались, чтобы получше рассмотреть изображение. Два божества — мужчина и женщина — стояли лицом друг к другу, подняв опрокинутые сосуды, из которых изогнутыми и пересекающимися струями изливалась вода, образуя изящную арку; только на самом деле это была не вода: в струях текли древние «ключи жизни», каскады крестиков, увенчанных петлёй.

Дэн пробормотал:

— Высший класс. Слов нет.

— Да. Трогает душу.

Они стояли одни, в тишине этой полной теней комнаты, глядя на Изиду и Осириса, сестру и брата, жену и мужа; и впервые с их приезда в Египет Дэну остро вспомнилась Андреа, стоявшая здесь рядом с ним почти двадцать лет назад, на этом самом месте, в это же самое время года; и точно так же они были одни, по той же самой причине — им хотелось в одиночестве насладиться этим маленьким шедевром, скрытым во чреве гнетущих слоноподобных сооружений древней архитектуры. Несмотря на стилизованность, сцена была глубоко человечной, освежающей душу. Джейн, взглянув на него, заметила в его лице что-то, чего он вовсе не хотел ей показывать; Дэн криво усмехнулся, как бы признавая, что он по-глупому расчувствовался.

— Андреа. Мы с ней тут когда-то стояли. — Он покачал головой. — Ей очень понравилось.

Они постояли ещё с минуту, глядя на изображение, и Джейн сказала тихо:

— Я всегда вспоминаю то замечательное место в «Миссис Дэллоуэй» [353] . О том, что единственно возможная жизнь после смерти — это воспоминания тех, кто тебя не забыл.

— Сомневаюсь, что это удовлетворило бы милую старушку Хатшепсут [354] и её родственничков.

— Я думаю, им можно кое в чём позавидовать. Их наивности, например.

— Да? А я подозреваю, что они жили в вечном страхе. Откуда-то же берутся зловредные эманации, которыми известны все эти места.

— Ну это ты слишком! — Они направились к выходу, чтобы догнать свою группу. — Только всё это такое далёкое. Как Стоунхендж [355] .

— Ну, не знаю. Далёкое? Если подумать о том, как мы разрушаем Лондон… Сан-Франциско… Андреа мечтала организовать здесь выставку. «Мегаполис — из века в век». — Джейн улыбнулась, и они вышли на солнечный свет. Дэн взглянул ей в лицо: — Деньги назад?

Джейн рассмеялась и покачала головой.

— Но знаешь, я рада, что вижу всё это теперь, ближе к концу жизни.

— Мы же видели Рим. И кажется, всё поняли правильно. Даже тогда.

— Я тоже об этом подумала. Как это всё на Рим похоже.

— Как Рим похож на Египет.

— Ну разумеется. Наверное, любой из великих цивилизаций необходимы свои этруски.

Они приближались к группе человек в двадцать — тридцать, сгрудившихся вокруг гида.

— Или — свои французы?

Она с иронией взглянула на внимавшую гиду группу.

— Они всё это воспринимают слишком всерьёз. Ты заметил — там есть один, похожий на старомодного театрального режиссёра?

Дэн его, разумеется, заметил: господин лет этак под шестьдесят, с лицом, навсегда запечатлевшим смешанное выражение художнического пыла и напускного аристократизма или по меньшей мере значительного превосходства над всем окружавшим его гетеросексуальным миром. С ним вместе путешествовал молодой человек, возмутительно красивый и, вне всякого сомнения, голубой.

— А я его уже для тебя наметил.

Джейн прикусила губу.

— Отныне нарекаю его «Королевой на барке».

С этими словами она покинула Дэна, ведь они уже подошли к остальным пассажирам; а ему запомнились её смеющиеся губы и промельк — теперь ещё более яркий — прежней Джейн, её былого «я». Она прошла вперёд, прочь от него, как бы откликнувшись на молчаливое осуждение гида, бросившего на отбившуюся от стада овцу полный упрёка взгляд, каким сознательно злоупотребляют эти «пастыри»; Дэн видел теперь лишь её затылок. Он ощущал присутствие мёртвых вокруг — и древних, и тех, кого знали они оба: Андреа, Энтони… но в ощущении этом не было ни печали, ни страха, оно было исполнено поэзии, просвечено яркими лучами клонящегося к западу солнца. Ему вдруг пришло в голову, что он, возможно, вовсе не так уж далёк от всех этих древних правителей и правительниц, как хотелось бы думать. Его тоже не покидали воспоминания и мысль о том, будут ли вспоминать о нём; он не переставал думать о смерти вообще, да и о собственной смерти тоже, о конечности земного существования… но эти мысли приходили к нему, окутанные патиной умиротворённости: человек, может быть, и движется к смерти, но ведь он узнаёт всё больше, всё больше чувствует, всё больше видит — именно это и крылось за словами «ближе к концу жизни», произнесёнными Джейн.

По пути назад, на корабль, они задержались на полчаса, чтобы осмотреть ещё один величественный храм Луксора, где злосчастный Рамзес II, этот дуче древних династий, прославляется в каждом уголке, в каждой гранитной нише, ad nauseum [356] . Потом их на час отпустили — побродить на свободе. Ассад снабдил их адресом «единственного честного продавца антиквариата» в Луксоре, некоего мистера Абдуллама, и Джейн с Дэном отправились в город — разыскивать его лавку. Они натыкались на антикварные лавки чуть ли не за каждым углом, да и на улицах их осаждали торговцы. Какой-то человек на велосипеде следовал за ними, суя им какой-то предмет, завёрнутый в газету, точно так, как это делали жулики-спекулянты в сороковых годах; предмет оказался мумифицированной ступнёй ужасающего вида, странно перекрученной и покрытой пергаментной кожей чёрного, жёлтого и коричневатого цветов, как на картинах Бэкона [357] .

— Спасибо, не сегодня.

Продавец настаивал с каким-то волчьим нетерпением:

— Она правилный, правилный.

— Не сомневаюсь.

— Леди!

Отвратительный предмет сунули под нос Джейн; она подняла руки и затрясла головой. Продавец ещё некоторое время преследовал их, потом отвлёкся — перехватить французскую пару, шедшую позади. Через минуту послышался гневный галльский возглас.

— Что он сказал?

— Oh toi, tu m'emmerdes. Отстань, ты мне надоел.

— Мне кажется, эти лягушатники гораздо лучше управляются с аборигенами, чем мы.

— Потому что француз — это не просто национальность, это мироощущение, состояние ума. Я слышала, что сказала одна из них в Карнаке. Удивлённым тоном она произнесла, обращаясь к приятельнице: «Il у a des abeilles. У них пчёлы есть». Потом добавила: «Я и мух видела». Понимаешь, даже насекомые не могут реально существовать до тех пор, пока их присутствие не обозначено единственным в мире реальным языком.

— Жаль, я его не знаю.

— Не думаю, что ты много теряешь. Мне они кажутся просто сборищем перезрелых деголлевских нуворишей.

— Да?

— На самом деле лучше бы, чтоб мы с тобой знали немецкий. Кажется, их экскурсовод — профессиональный египтолог.

— Я знаю. Старикан кажется человеком весьма учёным.

Они наконец нашли нужную им лавку и, войдя, обнаружили, что их опередили: немецкая группа раньше их закончила осмотр двух святилищ, и теперь в дальнем конце узкого помещения, уставленного по стенам стеклянными витринами, сидел — вот уж лёгок на помине! — «учёный старикан», оживлённо беседующий с горбоносым и ещё более старым хозяином. Перед стариками стояли две крохотные кофейные чашечки. Заметив Джейн и Дэна, хозяин сразу же поднялся им навстречу и обратился к ним на ломаном английском. Их интересует антиквариат? Они хотят что-нибудь купить? Дэн сказал, что они хотят немного посмотреть, и добавил, что этот магазин рекомендовал им Ассад. Продавец почтительно склонил голову, хотя Дэн заподозрил, что это имя (или то, как он его произнёс) ничего старику не говорило. Их интересуют скарабеи [358] , бусы, статуэтки? Он был, пожалуй, чуть слишком навязчив.

— Если можно, мы только посмотрим. И пожалуйста… — Тут Дэн указал рукой в глубь лавки.

Но сидевший там человек поднял руку, как бы в знак вежливого протеста:

— Я здесь как друг, не как покупатель.

Они заулыбались — вот так сюрприз! — «старикан» говорил по-английски почти без акцента. Он был худощав, пепельно-седые волосы реденькой прядью спускались на лоб, подбородок украшала совершенно белая, аккуратно подстриженная вандейковская (а может быть, ульбрихтовская?) бородка. Лицо было живым и чуть властным, но высокомерия в нём не было, лишь едва заметная настороженность. Рядом, у стула, стояла трость. Дэн видел, что в Карнаке учёный использовал её как указку. Мистер Абдуллам принялся доставать подносы со скарабеями и бусами, и Дэн с Джейн задержались у прилавка, несколько смущённые оказанным им вниманием и бдительным взглядом старого хозяина. Джейн взяла несколько ниток понравившихся ей бус — крохотные, цвета морской волны диски перемежались сердоликами — и спросила, откуда они.

— Из захоронений.

— Да, конечно, но из каких именно?

Этот вопрос, казалось, привёл хозяина в замешательство; он повернулся к своему гостю и спросил что-то по-арабски; тот заговорил снова:

— Бусы эти — из разных мест, мадам. А нанизывает их сам хозяин. Они действительно древние, но археологической ценности не имеют.

— Понимаю. Спасибо вам, — сказала Джейн.

Мистер Абдуллам достал ключ и отпер неглубокий ящичек под прилавком. Ящичек был наполнен рассыпными бусами, происхождение которых было лучше известно, но и цена оказалась много выше; оракул в заднем углу лавки теперь молчал, и они не знали, то ли цены много ниже, чем реальная стоимость бус, то ли неизмеримо выше. Они вернулись к уже нанизанным бусам, их цены, по-видимому, варьировались от трёх до пяти фунтов. Джейн выбрала две нитки для своих дочерей и помогла Дэну подобрать бусы для Каро. Но он заметил, что грани двух сердоликов в нитке кажутся совсем недавно обточенными, и, повинуясь какому-то неясному чувству, подсказывавшему, что, имея дело с арабскими торговцами, необходимо хотя бы притвориться, что торгуешься, высказал свои сомнения. Немедленно из заднего угла послышался голос знатока. «Старикан» протянул руку:

— Можно я посмотрю?

Дэн подошёл к нему с ожерельем, а старик достал из кармана маленькую линзу и бегло осмотрел сомнительные сердолики.

— Думаю, всё нормально. — Он указал на грани. — Эти вот, потёртые, так выглядят, потому что они не прямо из земли. Их носили деревенские женщины.

— Вот оно что.

Джейн подошла к Дэну и сказала:

— Я думаю, они от этого только лучше. Оттого, что их так долго носили.

Обращалась она скорее к Дэну, чем к старому учёному, но тот ответил:

— От всей души согласен с вами, мадам. Без сомнения, они более человечны. — И старик возвратил ей бусы.

— Боюсь, мы совершенно ничего в этом не смыслим.

— А! Тогда разрешите мне кое-что вам показать. — Он обернулся к маленькому медному столику рядом с ним, на котором всё ещё стояли кофейные чашечки, и взял с него крупного, в дюйм, скарабея из необычного камня, по цвету похожего на сырое мясо с прожилками жира. — Его тоже носила какая-то женщина — как украшение, видите, какой он потёртый. — Он вручил скарабея Джейн, она повертела камень в пальцах и передала Дэну, чтобы он тоже посмотрел. — И, видите, в нём просверлено отверстие, чтобы продеть нитку… столько поколений это украшение носили, видите, отверстие источилось и приняло форму воронки.

— О да, вижу, вижу. Совершенно необыкновенно.

— Это — скарабей редчайшего класса. Одиннадцатая династия [359] . Мне известны не более десятка подобных. — Учёный посмотрел в другой конец комнаты, где стоял хозяин. — Я только что сказал мистеру Абдулламу, что, на мой взгляд, скарабей подлинный. — Он слегка развёл руками. — Через мои руки прошли тысячи скарабеев, мадам. Меня не так уж легко провести.

— И что же?

— Мистер Абдуллам только что объяснил мне, что этот скарабей был сделан старым мастером из соседней деревни. В прошлом году. Он сам наблюдал, как тот его вытачивал.

— Господи Боже мой!

Мудрый старик смотрел на них с улыбкой.

— Главное правило — чем скромнее вещь выглядит, тем больше шансов, что она подлинная. — Он взял скарабея и любовно водрузил его на место, подле кофейных чашек.

— Спасибо, что показали нам, — пробормотала Джейн.

Он развёл руками: мол, это и мне доставило удовольствие.

— Caveat emptor? [360] Да? Но нашему другу вполне можно доверять. Цену он запрашивает справедливую.

Они снова его поблагодарили, заплатили за покупки, с улыбкой кивнули старику на прощание, а он с серьёзной миной поклонился им в ответ; мистер Абдуллам проводил их к выходу из лавки. Однако не успели они сделать несколько шагов по дороге к судну, как Джейн неожиданно остановилась.

— Подожди меня здесь минутку, Дэн, ладно? — И поспешно добавила: — Очень прошу. И не задавай вопросов.

Он смотрел, как она идёт назад, к лавке, и снова входит туда. Минуты через три она вышла, держа в руках небольшой белый свёрток, похожий на завёрнутый в папиросную бумагу апельсин, и сразу же протянула свёрток ему.

— О, Джейн… ради Бога!

— Не могла удержаться. Увидела в самой глубине шкафа. Ты не заметил.

— Это просто нечестно.

— Ты хоть взгляни.

Он сорвал липкую ленту, скреплявшую бумагу, и развернул вещицу. Это был фрагмент сосуда, полая керамическая голова: широкое лицо, вместо глаз и рта — щёлочки.

Джейн спросила:

— Кого-нибудь тебе напоминает?

С минуту он молча смотрел на фрагмент и вдруг широко усмехнулся, подняв на Джейн глаза:

— Ассад! — Он снова принялся рассматривать голову. — Фантастика! Просто как две капли воды.

— Это — верхушка коптского сосуда для воды. Наш немецкий друг заверил меня, что такие встречаются слишком часто, чтобы кто-то захотел создавать подделки.

— Какое же это время?

— Он полагает, примерно третий век до нашей эры. Плюс-минус лет сто.

Дэн взглянул ей в глаза, потом притянул к себе за локоть, наклонился и поцеловал в щёку; это привело её в замешательство. Она улыбнулась и потупилась, словно показывая ему, что он придаёт всему этому слишком большое значение.

— Ну если только ты не слишком много…

— Да вовсе нет!

— Она восхитительна.

— Просто символ, знак.

— Да нет. Мне на самом деле очень нравится.

Он снова принялся рассматривать древнюю керамику — на расстоянии вытянутой руки; сходство и правда было поразительным… это задевало за живое… устойчивость расовых черт, гены…

Они направились к пристани, разговаривая о лавке, о её хозяине, о том, каким милым оказался старик учёный. Но Дэну припомнилась недавняя неловкость в такси, урок, преподанный ей перед отъездом из Каира — об истинном характере знаков благодарности, — который она, видимо, учла, и он подумал о том, что она не сразу решилась купить эту голову: оказалось, что ему почти так же, как сам подарок, приятна эта победа искреннего порыва над настороженностью, застенчивостью, бережливостью — что бы там ни было. В Каире он ждал слишком многого, совершенно неоправданно надеялся, что сразу же — как дар ему — вернётся её былая естественность или хотя бы их прежняя товарищеская близость.

Очень медленно Дэн начинал кое-что понимать о себе самом: он хочет увидеть, найти в Джейн её былую суть, словно некую реальность, которую она сознательно от него прячет; а это не только означает, что он пытается закрыть глаза на гораздо более значительную реальность всего, что с тех пор произошло, но и выдаёт в нём самом какое-то отставание, замедленность развития, квазифрейдистское стремление отыскать навсегда утраченное, обрести мать, которой не знал. И в этом тоже, как и в отношении к отцу, он оказался гораздо более закомплексован, чем ему самому хотелось бы признать. Что-то в нём всегда заставляло искать её, даже в более юных женщинах… если же повернуть этот процесс вспять, можно сказать, что теперь в Джейн он пытается отыскать Дженни. Все сколько-нибудь близкие отношения с женщинами, даже лишённые какой-либо сексуальности (например, его отношения с Фиби, в которых он давным-давно обнаружил чуть комичные, но вполне ощутимые черты материнско-сыновнего статуса), были вариантами одной и той же модели, и прерывались они именно потому, что не могли удовлетворить требований, предъявляемых его подсознанием. Это постоянно повторяющееся непреодолимое стремление было абсурдно по самой сути своей, и все разочарования и недовольства Дэна, связанные с Джейн, в значительной степени проистекали именно отсюда. Он твёрдо решил про себя: я должен привыкнуть принимать эту женщину такой, как она есть.

Они подошли к украшенным арками рядам недавно выстроенных магазинчиков, предназначенных специально для туристов и заполненных кричащей безвкусицей; пассаж тянулся к Нилу, вплоть до самой пристани. Джейн с Дэном шли не торопясь, от витрины к витрине, приглядываясь к ценам. Джейн хотела купить корзинку, чтобы брать с собой на экскурсию необходимые вещи, и они зашли в одну из лавок — может, что-нибудь подходящее и отыщется; минут десять спустя они вышли оттуда с дешёвой тростниковой сумкой в руках. Остановившись под аркой входа, Джейн приподняла сумку, чтобы получше её разглядеть. Позади них раздался голос:

— Это уж и вовсе не антикварная вещь.

Они увидели знакомую бородку — старик немец тоже возвращался на корабль. На нём был строгий серый костюм, сорочка с галстуком и панама с чёрной лентой и чуть загнутыми полями: панаме вроде бы очень хотелось походить на котелок; старик выглядел так, словно давно привык к здешнему климату, задолго до наступления эры «демократичной» одежды. А может быть, это трость и белая гвоздика в петлице делали его похожим на космополита былых времён. Они улыбнулись его шутке, и Дэн ещё раз поблагодарил его за помощь, тем более что советы были даны на таком прекрасном английском; не возражает ли он, если они продолжат обратный путь вместе?

Они пошли дальше, Джейн — меж двумя мужчинами. Она сказала, что её удивляет невероятное количество продающихся антикварных вещей.

— Это — тяжкая проблема. Здесь по крайней мере это делается открыто. Если поступать так, как это пытаются делать турки… — Он пожал плечами.

Дэн спросил, что будет дальше с тем скарабеем. В серо-голубых глазах старого учёного появился ледяной блеск.

— Вне всякого сомнения, в один прекрасный день он осчастливит какой-нибудь из американских музеев. Пройдёт через множество рук. К тому времени истинная история его обретения — как бы это получше выразиться? — будет утеряна.

— Думаю, если он мог ввести в заблуждение даже такого специалиста, как вы…

Старик поднял руку.

— Он ввёл меня в заблуждение при первом взгляде. Но у меня большой, ах, очень большой опыт. Привыкаешь ни за что не верить своим глазам. Никогда. Даже если откопал находку собственными руками. Потому что многие экспедиции платят рабочим за ценные находки. В этом всё дело. И ценные находки вам время от времени устраивают. — Он указал тростью на Фивейские холмы. — Там есть деревушка. Курна. Известна величайшими мастерами по подделкам любого рода; они даже способны захоронить подлинные вещи там, где — как им известно — вы ожидаете их найти. С их точки зрения, такое вполне простительно. Раскопки — это значит работа, так почему бы и нет? — Он улыбнулся. — Египтология не времяпрепровождение для дурачков.

— Вы доверяете мистеру Абдулламу?

— Доверяю — слишком сильное слово, мадам. Я доверяю его знаниям. Он действительно много знает. Фальшивая вещь должна быть совершенно уникальной, чтобы ввести его в заблуждение. Он знает все их уловки, знает — как это у вас говорят? — торговую марку каждого. — Учёный постучал себя пальцем около уха. — У него множество ушей, как говорят арабы.

— Он давно этим занимается?

— Дольше, чем вы могли бы подумать. Он присутствовал при вскрытии захоронения Тутанхамона в тысяча девятьсот двадцать втором году. Был одним из рабочих в экспедиции Говарда Картера.

— Боже милостивый!

— Очень интересный человек.

Тут, словно решив, что всё это для них скучные материи, он спросил Джейн, где именно они в Англии живут.

— Я живу в Оксфорде.

Это доставило старому немцу такое удовольствие, что он не обратил внимания на главное слово в её фразе.

— Ах вот как! Я работал в Музее Ашмола [361] . Очень люблю Оксфорд, по правде говоря. Один из самых очаровательных городов в мире. — Он взглянул на Дэна. — А вы, сэр? Вы не преподаёте?..

Дэну пришлось объяснить ситуацию: Джейн совсем недавно овдовела… её муж действительно преподавал в Оксфорде. Старик выразил свои сожаления. Философия — благородная наука, в юные годы он и сам подумывал заняться изучением философии. Слово «благородная» в применении к философии заставило их обоих заподозрить, что представления учёного об этой науке весьма старомодны, однако их, хоть и опосредованный, университетский статус дал ему возможность перейти от настороженной вежливости к большей открытости. Пока они, прогуливаясь, приближались к пристани, он рассказал им кое-что о себе.

Он не из тех археологов, что занимаются раскопками: его область — экономика Древнего Египта. Пять лет назад он перенёс инфаркт и оставил преподавание в Лейпцигском университете; теперь он живёт в Каире на положении «заслуженного профессора в отставке» и занимается разысканием древних папирусов, имеющих отношение к его области исследований; именно эта его специальность и позволяла ему в прошлом неоднократно бывать в Англии.

Похоже было, что он вовсе не находит нужным как-то оправдываться из-за той роли, какую теперь играл, и Джейн с Дэном, поразмыслив, решили, что за это он нравится им ещё больше. Они предположили, что работа экскурсовода даёт ему какие-то дополнительные средства и, возможно, как гражданин социалистического государства, чтобы получить статус «заслуженного», он должен был согласиться на определённые условия. Профессору было семьдесят два года, и звали его Отто Кирнбергер. Два года спустя Дэну снова попалось на глаза это имя — в некрологе, опубликованном в газете «Таймс»; оттуда же он узнал, что этот учтивый и доброжелательный человек был крупнейшим в мире специалистом по системам налогообложения во времена фараонов, а также блестящим папирологом, «человеком непревзойдённой эрудиции».

Джейн сказала ему, что они жалеют, что не знают немецкого, иначе могли бы участвовать в экскурсиях, которые ведёт он, но профессор отверг этот неприкрытый комплимент.

— Я думаю, вы только выиграли от этого, мадам. Я гораздо суше и педантичнее.

Они расстались, и Джейн с Дэном спустились к своим каютам.

— Какой воспитанный и культурный человек.

— Да.

— Интересно, как он относится к своим подопечным? Что он вообще тут с этими людьми делает?

— Думаю, делает их чуть-чуть более воспитанными и культурными, Дэн.

Дэн улыбнулся, угадав по её ироническому тону, что она понимает: на самом деле он спросил, как сама она относится к этим людям. Верный своему недавнему решению, он счёл, что его на этот раз не одёрнули, а вполне заслуженно и аккуратно поставили на место.


Перед обедом Дэн ждал Джейн у себя в каюте: бар обещал быть забитым до отказа, а от здешних цен на мизерные порции виски волосы вставали дыбом. Места в каюте едва хватало на то, чтобы два человека могли спокойно сидеть. Окна в обеих каютах были широкие и выходили на правый борт; из них открывался вид на Нил, на заходящее солнце. Дэн снова принялся рассматривать коптскую голову. Она доставляла ему истинное удовольствие, хотя он вовсе не был коллекционером. Голова стояла на складном столике у окна, освещённая последними лучами солнца; лицо казалось чуть самодовольным и в то же время чуть встревоженным: этот последний эффект объяснялся несколькими царапинами над глазами-щёлочками.

В дверь постучала Джейн, и он пригласил её войти; потом, пока она устраивалась возле окна, позвонил, чтобы принесли лёд. Лёд принесли, Дэн налил обоим виски и с бокалом в руке уселся в дальнем конце койки. Они смотрели, как заходит солнце, окрашивая величественный небосклон в розовые, жёлтые и оранжевые тона. Краски менялись и угасали с тропической быстротой, но небо ещё долго хранило отблеск вечерней зари, а переливчатый шёлк воды мягко и нежно отражал его великолепное сияние. Вниз по течению прошли две фелюги — два изящных чёрных силуэта; их огромные праздные паруса свободно свисали с изогнутых кроссмачт; отражённый свет, потревоженный их медленно расходящимися кильватерными струями, был особенно красив. Пальмовые рощи на том берегу вырисовывались бархатно-чёрным на фоне светящегося неба, а Фивейские утёсы за ними меняли цвета — розовый сменялся фиолетовым и постепенно переходил в серый. В воздухе вились летучие мыши; то одна, то другая пролетала так близко от окна, что можно было подробно всю её разглядеть. Всё — и снаружи, и в каюте — было окутано покоем, мягкой тишиной. Джейн и Дэн почти ни слова не произнесли, пока свершалось это бесподобное умирание света.

На Джейн были длинная юбка и кремовая блузка, и она надела одно из купленных в этот день ожерелий. «На всякий случай: вдруг на нём лежит какое-то древнее проклятие?» Дэн поставил один из своих чемоданов напротив койки, рядом с единственным стулом, на котором сидела Джейн, чтобы она могла дать «плохой» ноге отдых — она побаливала, не из-за ходьбы, а из-за того, что пришлось долго стоять. Нога в чёрной туфельке, похожей на балетную, улеглась на чемодан; Джейн сидела, подперев локоть руки, в которой держала бокал, ладонью другой, и глядела, как садится солнце, время от времени отпивая из бокала… наконец и её профиль стал лишь силуэтом на фоне заката.

Но вскоре покой их был нарушен: послышался рокот машин, затем — лёгкое подрагивание, и минуту спустя корабль медленно двинулся прочь от пристани. Асуан оставался позади: начиналось путешествие вниз по реке, назад к Каиру, чтобы туристы могли посетить Абидос [362] ; позже они вернутся в Луксор — провести день в Долине царей. Джейн пошла взять пальто, и они вышли на палубу, где уже собрались почти все пассажиры, — посмотреть, как их судно отходит от берега. Тёмные тени храмов Луксора и Карнака скользнули мимо. Плавание началось.

Дэн прекрасно понимал, что дистанция, установившаяся во время ленча, не может сохраняться в течение всего путешествия. Он оказался прав: едва они уселись, компьютерщик объявил, что его зовут Митчелл Хупер, а его жену — Марсия, на что Дэн в свою очередь ответил, что «это» — Джейн Мэллори, а сам он… он надеялся, что его имя ничего им не скажет, но ему суждено было тут же пережить разочарование. Молодая женщина бросила на него быстрый взгляд:

— Тот самый? Киносценарист?

— Боюсь, что тот самый.

— А я читала, что вы здесь. В одной каирской газете, которая на английском выходит. Вы про Китченера снимаете, верно?

— Собираемся. Пока рано о чём бы то ни было говорить.

Муж смотрел на неё во все глаза, потом, взглянув на англичан, усмехнулся:

— Ох и повезло ей с поездочкой! Ну и ну!

— Митч!

Не обращая внимания на её упрёк, он продолжал, по-прежнему усмехаясь:

— Она совершенно помешана на кино и книжках. А я просто технарь.

— Мы сейчас в отпуске. Отдыхаем. Как и вы.

— Понятно. Замечательно.

Тон Дэна чуть слишком явно был рассчитан на то, чтобы прекратить дальнейшие расспросы, и Джейн вмешалась, стараясь более деликатно перевести разговор:

— Вам всё удалось понять из того, что гид говорил?

— Вроде бы… ну вы же понимаете. С пятого на десятое.

— Я могу как-то помочь?

— Спасибо.

— Вам понравилось?

Марсия возвела очи горе:

— Невероятно! — Потом спросила: — А вам так не показалось?

— Я до сих пор под впечатлением. — Джейн улыбнулась. — Чтобы не сказать — просто потрясена.

— О, я вас так понимаю. Я так и говорила мужу, перед тем как вы пришли. Всё это просто невозможно переварить.

— Да, пожалуй.

Появился официант с первым блюдом, и беседа заглохла. На какую-то долю секунды глаза Джейн встретили взгляд Дэна, впрочем, их выражение было предельно корректным. Вероломный Альбион снова брал своё, требуя от них двуличия. В перерыве между блюдами разговор возобновился (Джейн и Дэн в основном слушали). Вообще-то молодые американцы были из Джолиета, что недалеко от Чикаго, но Митч пару лет работал в Калифорнии. Им нравится Каир, Египет, нравятся египтяне. Надо просто привыкнуть к их образу жизни. Как сказал один человек, если вы приехали сюда, не обладая достаточным терпением, вы его обретаете, а если вам с самого начала терпения хватало, вы его утрачиваете. «Маллеш» — знаете это слово? Очевидно, оно означало «жаль, но ничего не поделаешь», кисмет [363] . Просто надо привыкнуть с этим сосуществовать. Просто «такая уж у их общества структура». Возвращаться в Штаты им не хочется, они подумывают, не стоит ли Митчу ещё на годик тут остаться или в Ливан поехать, а то и куда-нибудь в Европу. Они ничего не планируют, пусть идёт как идёт.

После обеда Джейн и Дэн вышли на палубу. Пустыня дышала свежестью, и хотя быстрый ход корабля ещё усугублял холод, это было терпимо.

Они опёрлись о поручни, укрывшись от ветра за судовыми надстройками, и смотрели, как мимо скользят тёмные, безмолвные берега. Время от времени судовые огни выхватывали из тьмы размытый белый силуэт дома или виллы; там и сям глаз отмечал тускло мерцающую точку, вроде бы — огонёк масляной лампы… Звёзды, чуть слышный бег воды… Они заговорили о соседях по столу.

— Я когда-то злилась на мать — она была ужасно резка с такими людьми. А теперь не знаю, может — так честнее, чем в игры с ними играть.

— Вряд ли можно ждать особой тонкости от жителей захолустного городка в Иллинойсе.

— Я их и не виню, Дэн.

— Только нас.

— В чём-то — да, несомненно.

— Если и есть, за что винить, так это за то, как я подозреваю, смехотворное убеждение, что передовая технология порождает более одарённых людей. Когда становится всё яснее, что на самом деле всё наоборот. Мне кажется, наши двое знакомцев и сами наполовину согласны с этим. И пытаются держать оборону.

— Да. Я это почувствовала.

— Может быть, из-за того, что хотят вырваться из своего окружения. Думаю, нам с тобой очень повезло. Мы из тех, кто — благодаря национальному характеру — рождается вне своего окружения.

Она не сводила глаз с проплывающего вдали берега.

— Забываешь, что значит родиться в Англии. Пока не попадаешь в ситуацию вроде этой.

— А я, кажется, к старости стал чуть-чуть больше патриотом. Наверное, оттого, что так много времени провожу за океаном.

Ей это показалось забавным.

— Моя маленькая Британия? Любимый островок?

Он сказал тихонько:

— Если бы не твой замечательный подарок…

— Но ведь мы только что вели себя как самые настоящие островитяне-британцы. Наши соседи, во всяком случае, были искренни.

— Следуя иной шкале ценностей.

— Но мы-то о своих ценностях молчим, будто стыдимся их.

Дэн смотрел на воду.

— Ах, я — твердокаменная марксистка? Я не потерплю возвеличивания чего бы то ни было индивидуального, ни за что и никогда? И ты полагаешь, они на это клюнут?

Он бросил на неё взгляд и заметил, что она чуть раздражённо поджала губы.

— А я-то полагала, мы пришли к выводу, что я всего-навсего заплутавшаяся идеалистка.

— И это им тоже не по зубам. — Джейн не ответила. — Они потратили честно заработанные деньги на то, чтобы всё это увидеть. Путеводители утверждают, что всё это — великое, значительное, замечательное. Как они могут думать иначе?

— Но это и правда — великое и замечательное, Дэн.

— Это ты мне назло говоришь.

— Почему?

— Потому что прекрасно понимаешь, что разговор не об этом.

— Я понимаю, они — туристы, не отличающиеся очень уж развитым воображением. Вспоминаю, как училась там в школе. Ребята там казались мне гораздо более открытыми, по крайней мере в том, что касалось личных пристрастий. Всегда рассказывали, что чувствуют.

— Да дело вовсе не в том, что они об этом не рассказывают.

— А в том, что недостаточно чувствуют?

— Да и не в этом тоже. Недостаточно знают. Не позволяют себе много знать. Как с этим Грамши, о котором ты говорила. — Он помолчал и добавил: — Всё всегда делают по правилам.

Джейн помолчала немного.

— Питер писал о чём-то вроде этого в одном из писем. Как вначале тебе нравится их прямота… а потом начинаешь тосковать по извивам.

— Я испытал то же самое. Прозрачность — прекрасная вещь. Пока не начинаешь понимать, что она основана не столько на внутренней честности, сколько на отсутствии воображения. И эта их так называемая откровенность по поводу секса. Они просто не понимают, что утратили.

— Ну некоторые, должно быть, понимают.

— Разумеется. Немногие счастливчики.

— А разве повсюду не то же самое?

— Вероятно. Но самая возможность присоединиться к этим немногим там, у них, гораздо реальнее, чем где бы то ни было. Если бы только они могли это понять.

— Наверное. Если смотреть на это так же, как ты.

— Абсурдность ситуации в том, что они ухитрились превратиться в самый культурно обездоленный народ из всех развитых наций Запада. Я не говорю о больших городах. И поэтому — самый ограниченный. Как иначе они могли бы выбрать себе в качестве президента такую свинью, как Никсон? Да ещё таким большинством голосов?

— Терпеть не могу политические игры, построенные на образе лидера.

Дэн подождал немного, но она, казалось, готова была слушать и по-прежнему не отрывала взгляда от берега. Он пожал плечами:

— А как иначе могла бы функционировать Медисон-авеню [364] ? У них же нет никаких собственных критериев. Что и делает их абсолютно открытыми любому мошеннику, политическому или литературному, какой подвернётся под руку. — Он опять подождал немного, потом продолжил: — Все эти рекламные разговоры о полной свободе, которая есть самое великое из человеческих обретений. Хотя уже ясно, как звёзды на небе, что всю последнюю сотню лет эта полная свобода означает свободу эксплуатации. Выживание самых умелых по части лёгкой наживы… — Он глубоко вздохнул и взглянул в её сторону. — Абсурд какой-то. Ты заставляешь меня учёного учить.

Джейн наклонила голову, пряча улыбку. Помолчала с минуту, а когда заговорила, казалось, что обращается она к самой себе или к окутавшей их ночи.

— Жалко, мы не выяснили, почему они не хотят возвращаться.

На этот раз недавно принятое решение не помогло: Дэн чувствовал, что из него словно выпустили воздух. Он слишком много говорил, стараясь доставить ей удовольствие, говорил языком широчайших обобщений, в то время как она только и думала что о двух чужих людях, плывущих на одном с ними судне, чьи взгляды она наверняка считает примитивными, чьи речи она выслушивала — точно так же, как и он сам, — как слушает профессиональный пианист игру бесталанного любителя… но признаться в этом не желает.

— Не думаю, что это было бы трудно сделать.

Джейн заговорила, словно пытаясь что-то объяснить:

— Перед тем как зайти к тебе выпить, я читала ту брошюрку о феллахах.

— Да?

Она помолчала.

— Как целых пять тысячелетий они были лишены буквально всего, их не замечали, их эксплуатировали. Никто никогда и не думал им помочь. До недавнего времени их даже антропологи не изучали.

— И что же?

Она опять помолчала.

— Сегодня в Карнаке, знаешь, о чём я на самом деле думала? Очень ли отличается то, как живём мы — сегодняшние немногие счастливчики, — от того, как жили те, когдатошние немногие. Если поглядеть на то, что реально происходит вне нашего круга.

Голос её звучал на удивление нерешительно, словно она боялась вызвать его презрение.

— Но кто-то же должен излить те самые символические воды, Джейн. В частности, и ради тех бедолаг, что вне нашего круга.

— Только в данный момент там, вовне, бесчинствует ужасающая и вовсе не символическая засуха. Не вижу большого смысла в излиянии символических вод.

— А цивилизованность? Учёность, искусство? Всё то, что мы с тобой сегодня увидели в старом профессоре? Это всё ведь идёт изнутри наших стен. Разве нет?

— Этот аргумент я всю жизнь слышу в Оксфорде. Существование варварских орд как оправдание любых проявлений эгоистической близорукости.

— Я её вовсе не оправдываю. Но если ты станешь смотреть на всякое сложное чувство или развитый вкус как на преступление, ты наверняка станешь запрещать и всякое углублённое знание.

— Если бы только оно получалось не такой дорогой ценой.

— Но разве гильотина — это ответ? Им нужны такие вот профессора. Да и мы с тобой тоже, некоторым образом. Такие как есть, несмотря на все наши грехи.

Джейн проводила взглядом крылатую тень — потревоженную белую цаплю.

— Мне просто хотелось бы, чтобы среди «нас» было поменьше тех, кто не считает первейшей необходимостью бороться с нуждой. Кто смотрит на привилегии как на неотъемлемое врождённое право. Кто считает это аксиомой.

— Не можем же мы все стать активистами, Джейн. — Она не ответила, и он продолжал: — Мне думается, следует сберечь определённый интеллектуальный климат. Сохранить науки. Знания. Даже развлечения. Когда революция закончится.

Казалось, это заставило её в конце концов умолкнуть, хотя ему было неясно, оттого ли, что она согласилась с ним в одном-двух пунктах или утратила всякую надежду его убедить. Но тут он украдкой глянул на её профиль и заметил в нём что-то совсем иное. Она как будто ушла в себя, погрузилась в собственные мысли в тишине ночи; однако в лице её не было того, что он искал, ни малейшего признака сожалений, что такой разговор состоялся. Что-то в ней виделось такое, что и раньше приводило его в замешательство, — робость, колебания, изменчивость, неожиданное безмолвие. Он-то априори предполагал, что Джейн привыкла к гораздо более сложным дискуссиям, к различным взглядам, изощрённым аргументам. Что-то от образа мыслей Энтони, от его манеры их излагать должно же было перейти к ней за все эти годы, повлиять на вдову философа не только внешне, но и внутренне. Он считал, что она не показывает этого, возможно, из доброго к нему отношения, сомнительно доброго, по правде говоря, очень близкого к скрытому снисхождению, с которым оба они отнеслись к молодым американцам. А ведь именно за это Джейн и винила себя и его.

Но теперь, пока оба хранили молчание, до него вдруг дошло, что его, может быть, вовсе и не держат на расстоянии, что он лишь вообразил себе такое, а то, что, по его мнению, отвергалось, на самом деле принимается; скорее всего Джейн проявляет свои истинные чувства, заблуждения, сомнения, а вовсе не демонстрирует интеллект: то, о чём она говорит, — её искренние стремления, а не пропаганда. Угадал он и ещё кое-что: тот «значительный поступок», тот конкретный шаг, который она не могла совершить, отделял её личное сочувствие марксистским — или неомарксистским — идеям от их публичного осуществления в практической, организационной форме. Нетрудно было понять, что её опасения уходят корнями в её католическое прошлое, провести параллель между несоответствием марксизма — благородной гуманистической теории — марксизму как тоталитарной практике и таким же несоответствием личных христианских убеждений вульгарному догматизму и глупости массовой римско-католической церкви. Вот что оказывалось для неё камнем преткновения: опасение, что её собственные чувства и убеждения снова будут втоптаны в грязь. Для Дэна вдруг пришедшее понимание было очень важно, ведь он и сам прятал от неё не так уж мало. Против ожиданий, Лукач накануне, в каирской гостинице, не смог сразу же его усыпить, и разрозненные чувства и мысли, им вызванные, были очень похожи на те, что Дэн теперь приписывал Джейн: он лично сочувствовал многим идеям, скептически относясь к их публичному воплощению, одобрял многие общие посылки, но сомневался в их политических последствиях. Здесь и сейчас он ощущал не выявленное открыто, но весьма существенное сходство между ними обоими. Ощущение было странным: словно невидимая рука протянулась к нему, чтобы, коснувшись, оберечь и успокоить.

А Джейн вдруг, ни с того ни с сего, попросила:

— Расскажи мне про Андреа, Дэн.

Он усмехнулся, глядя на воду.

— Странная смена сюжета.

— Вовсе нет. Она — вроде такой вот американской пары, с которой я только и могу что в игры играть. Или смотреть, как Нэлл играет.

— Ты не замёрзла?

— Нет. Только давай походим по палубе. Воздух такой свежестью пахнет.

Они принялись прогуливаться взад-вперёд, между пустыми креслами, и он рассказывал ей об Андреа: о том, что ему в ней не нравилось, что нравилось, почему они расстались, почему, как он думает, она покончила с собой. В конце концов они зашли в салон и выпили чаю, сидя бок о бок на банкетке у стены и чуть посмеиваясь над собой за собственное стойкое англичанство. Но разговор всё шёл неспешно и наконец незаметно перешёл на то, что же не задалось между ним и Нэлл… хотя бы в том, что касалось каждодневной жизни и психологических несоответствий. Оба старались быть объективными, и Дэн говорил о себе, как и на этих страницах, в третьем лице: он был слеп и своеволен, этот молодой человек, всё ещё в свободном полёте от подростковой незрелости. Подумывал он и о том, не признаться ли и в другой непростительной измене — с актрисулей по прозвищу Открытый чемпионат, но это было бы уж слишком: слишком недалеко от рокового дня «женщины в камышах».

По ту сторону салона Королева на барке собрал вокруг себя чуть ли не целый двор. Четверо или пятеро французских туристов сидели с ним за столом. Юный Ганимед [365] в очень дорогом на вид костюме и чёрной сорочке, расстёгнутой почти до талии, и с шарфом, артистично обмотанным вокруг шеи, то и дело подходил к стоящему в углу автоматическому проигрывателю. Постепенно беседа Джейн и Дэна заглохла — они наблюдали за действиями компании напротив.

— О чём они говорят?

— Не очень хорошо слышно из-за грохота этой штуки в углу. Кажется, о современном искусстве. О живописи.

— Ох уж эти мне лягушатники!

— Человек рассуждает. Рассуждает логично. Демонстрирует своё красноречие. И сверх того, этот человек, разумеется, гораздо цивилизованнее, чем комичная пара англосаксов, усевшаяся напротив. — Джейн толкнула Дэна локтем в бок. — Пожалеешь, что котелок с собой не взял.

— А ты уверена, что тебе не было бы интереснее с ними?

— Абсолютно уверена. Иду спать.

Она с улыбкой подняла на него глаза и легонько коснулась его руки, потом поднялась с банкетки.

— Один я здесь не останусь. Этому мальчику всё так прискучило, что он просто опасен.

Однако, покинув салон, Дэн позволил Джейн спуститься в каюту самостоятельно. Спать ему не хотелось, и он снова вышел на палубу — выкурить сигарету. Ночь, звёзды, движение корабля теперь отчего-то казались ему гнетущими, однообразными, утратившими смысл. Когда он возвращался в каюту, через стеклянные двери салона видно было, что группа французов рассеялась. Лишь Королева с компаньоном сидели за столом друг против друга. Старший явно за что-то отчитывал младшего, и тот, сидевший лицом к двери, упрямо и зло разглядывал поверхность стола между ними.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №39  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:19 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Нил

Шесть дней путешествия незаметно перетекали один в другой, столь же невидимо, как текли меж берегов спокойные воды вечной реки. Джейн и Дэн влюбились в Нил и прибрежные пейзажи… Что касается Дэна — он влюбился во всё это не в первый раз. Казалось, воды Нила уходят не просто в самое сердце Африки, а в самое сердце времени. Отчасти так казалось из-за древних руин, из-за древних обычаев и образа жизни феллахских деревень, мимо которых они плыли: поля, минареты, пальмовые рощи, женщины с глиняными кувшинами для воды, фелюги, шадуфы и сакийи — длинные тонкие шесты с черпаками на конце и водяные колёса, увешанные сосудами из обожжённой глины, — такое колесо вращал ослик или бык; но в основе этого чувства лежало что-то более глубокое, связанное с преходящестью и неизбывностью жизни, что, в свою очередь, отражало их собственное обострённое ощущение слиянности личного настоящего и прошлого… в чём оба они признались друг другу.

Река двигалась вперёд или оставалась на месте, в зависимости от того, постигал ты её силой взгляда или силой воображения, она была «той же» и «не той же», как у Гераклита [366] . Нил — река жизни, и Дэну вспомнились изумительные начальные стихи Екклезиаста, из которых многие помнят лишь слова «Суета сует…», а ему эти стихи всегда казались (и это, по-видимому, говорит о многом) необъяснимо успокаивающими… Отец любил их и часто включал в свои воскресные поучения: «…Земля пребывает вовеки… и нет ничего нового под солнцем…» [367] . Оба замечали, как эхо библейских текстов отдаётся в их душах, как часто оба они неожиданно обращаются к когда-то недопонятым, но неотступным образам детства. И они пришли к выводу, что река, как и Библия, — это нескончаемая поэма, изобилующая всё ещё актуальными метафорами.

Метафоры эти обычно имели видимые соответствия, однако так же, как некоторые места в Библии трогают душу даже самого убеждённого атеиста, Нил, казалось, обладал ещё каким-то мистическим очарованием, помимо более очевидных физических красот. Он очищал и упрощал, помещая саму жизнь в некую перспективу. Память о сотнях поколений, о людях бесчисленных рас, обо всех и вся, исчезнувших под речным илом, отрезвляла и приземляла, превращая отдельного человека в малую песчинку в той бесконечной пустыне, что простиралась до самого небосклона за пределами возделанной долины. Но такое множество пейзажей, видов, настроении и красок великой реки потрясало своей красотой, особенно на утренней заре и на закате, что это само по себе служило оправданием жизни, искупая её неизбывное равнодушие, её сугубо географическое бытие. Джейн и Дэн обнаружили, что им не так уж легко испытывать жалость к этому допотопному крестьянскому миру, несмотря на его нищету, бильгарциоз, талассемию [368] и всё остальное.

открыть спойлер
То и дело женщины, купающиеся в реке и похожие на античные статуи под облепившими их тела мокрыми одеждами, женщины, берущие воду или стирающие бельё у берега, поднимали головы — поглядеть на белоснежный корабль, со смехом отступая от набегающей кильватерной волны. Поначалу, когда такое случалось, Джейн и Дэн испытывали чувство вины, как если бы в королевской кавалькаде мчались вихрем через средневековую деревушку или взирали на всех из окон этакого передвижного Версальского дворца. Когда корабль подходил близко к берегу, некоторые из женщин, под прицелом бесчисленных фотокамер, поворачивались к ним спиной или, с мусульманским спокойным достоинством, просто и серьёзно (а иногда и чуть лукаво, потому что молодые девушки явно подсматривали сквозь пальцы, как когда-то в гаремах и на женских половинах домов) закрывали лица скрещёнными ладонями, ожидая, пока непрошеные зрители удалятся. И тогда Джейн и Дэну явилось то, что можно было бы счесть самым главным предметом зависти из всех проявлений безыскусной жизни под этим синим небом, в этом зелёном, текучем, извечно плодородном мире: так мог бы взирать на это снедаемый завистью пришелец с иной, более мрачной и заледеневшей планеты: Земля! Перед такими вот идиллически пасторальными сценами сверхзакомплексованное существование людей двадцатого века выглядело как мимолётная тень скользящего в небе облака, как каприз природы, погодное невезение. Джейн вспомнила Монтескьё, и оба подумали, а не был ли весь западный «прогресс» результатом необходимости хоть чем-то заполнить ненастный день истории? Однажды утром, стоя у поручней в лучах солнца рядом с Дэном, Джейн придумала для реки эпитет. Мудрая: как сама по себе, так и по отношению к тому, что на себе несёт.

Другие пассажиры на корабле тоже воспринимались ими как своего рода библейская притча. Они были постоянным источником интереса: Джейн и Дэн развлекались, наблюдая за ними и за собственными реакциями на многоязыкий микрокосм, куда они оба оказались временно погружены. Если Нил представлял собой человеческую историю, их корабль был не чем иным, как миниатюрной карикатурой на весь род человеческий или хотя бы на его западную часть. Примерно со второго дня путешествия между двумя основными группами — французской и восточноевропейской — началось какое-то общение. Между экскурсиями, во время плавания, и теми и другими овладевала маниакальная страсть к фото — и киносъёмкам. Когда на обоих берегах появлялись достойные съёмки объекты, переполненная загорающими верхняя палуба становилась до смешного похожей на сцены из фильма Тати [369] : тирания линзы и возгласы восторга бросали неумелых Картье-Брессонов [370] от поручней правого борта на левый и обратно.

Своим «Никоном» Дэн пользовался очень редко: иногда снимал Джейн или какой-нибудь вид, чтобы она могла потом показать снимок домашним; такие снимки он мог бы сделать и «Инстаматиком». Всю жизнь избегавший общения с туристами, он успел забыть, до какой степени нынешний человек стал творцом собственного образа. Маниакальная жажда уловить мгновение при помощи лишь одного из чувств, к тому же такого, которое не требует (во всяком случае, на том уровне, какой ежедневно наблюдали Джейн с Дэном) особого усилия мысли или концентрации внимания, просто пугала. Бездумное щёлканье. Оно поощряло щёлкателя не думать, не помнить, не пользоваться воображением и прежде всего не чувствовать. Возможно, это и было главным достоинством пребывания на этом корабле, перегруженном недоступными другим культурными и экономическими благами: запечатлеть, продублировать увиденное, чтобы когда-нибудь в будущем заявить — мы там были. Дэн сказал Джейн об этом, и она высмеяла его за предательство по отношению к собственным средствам отображения действительности.

На следующий день после этого разговора, во время экскурсии, она подошла к нему, потупив глаза в притворном раскаянии.

— Дэн, я понимаю, что это вульгарно и по-мещански, но не мог бы ты продублировать увиденное мной? Запечатлеть вон тот фриз?

Он сделал снимок, о котором она просила, но проворчал:

— И всё-таки я прав.

Она улыбнулась:

— А я и не говорю, что не прав.

На палубе, во время путешествия, всё это фотографирование, сравнение камер, обмен впечатлениями и сведениями о себе создавали атмосферу интернационального товарищества. Но англичанам восточноевропейцы казались слишком сдержанными, вечно настороже, а французы — слишком уж любящими жизнь эгоцентристами; если одна группа была одержима чувством долга, то другая — жаждой наслаждений. Исключения, разумеется, были. Очень скоро стало известно, что Джейн знает французский, а кое-кто из восточноевропейцев вполне терпимо говорил по-английски. Каждый спешил продемонстрировать знание иностранных языков.

Среди пассажиров был горный инженер из Чехословакии, человек тихий и скромный, который провёл военные годы в Шотландии: он очень понравился обоим; понравились им и двое молодых французов — профессиональный фотограф и журналист, делавшие для какого-то иллюстрированного журнала статью об этом круизе. Оба прилично говорили по-английски, и французский шарм в них сочетался с несколько циничным отношением к жизни, чего Дэн не мог не одобрить. Молодёжи на корабле было маловато, и эти двое вроде бы искренне привязались к Дэну и Джейн, словно с ними им было веселее, чем с соотечественниками; а может быть, они просто хотели продемонстрировать свою любовь ко всему английскому. Молодые люди, когда об этом зашёл разговор, подтвердили впечатление, которое создалось у Джейн в первый же день: журналист Алэн презрительно провёл ребром ладони под подбородком. Группа их соотечественников состоит из людей абсолютно rasant [371] , занудных, скучных и агрессивно-консервативных. Как большинство образованных молодых людей, придерживающихся левых взглядов, Алэн сохранил нездоровое пристрастие к стилю. Однако он разделял всё возраставшую уверенность Джейн и Дэна, что феллахи не менее интересны, чем древние поселения, и англичане простили ему это пристрастие. Журналиста, как и его коллегу, тоже забавляли нелепый старик — Королева на барке — и его юный дружок. Королева, как выяснилось, был известный искусствовед, завсегдатай фешенебельного парижского общества; он знавал Жана Кокто [372] и никому не позволял об этом забыть. «Кариссимо» [373] — обнаружилось, что Джейн и Дэн не единственные на корабле, кто даёт прозвища, — оказался итальянцем.

Вообще-то французы интересовали обоих больше всего, может быть, из-за их явно выраженного индивидуализма и не менее явной эгоцентричности. Трудно было решить, то ли этот народ обогнал всю остальную Европу, то ли сильно от неё отстал. Рядом с трезвыми, солидными восточноевропейцами французы порой выглядели старомодными напыщенными индюками, индивидуалистами, ведущими последнюю партизанскую войну против неизбежной унификации будущего мира. А порой они казались блестящим воплощением того образа жизни, к которому несмело и робко стремились сами британцы в последние три десятилетия, казались людьми, отбросившими пуританские взгляды, занятыми исключительно собой, потакающими собственным прихотям… всё это когда-то было поставлено под запрет самим словом «британец», с такими его коннотациями, как национальное чувство долга и святость принципа «дело прежде всего». Время от времени Дэн представлял себе эту современную человеческую комедию под яростным взглядом холодных голубых глаз Китченера. С профессиональной точки зрения он был рад, что этот опыт выпал ему на долю, в немалой степени потому, что в своём сценарии «застрял» — как он думал теперь, благодаря счастливой интуиции — на инциденте в Фашоде [374] , в 1898 году. Майор Маршан, несгибаемый французский офицер, этот инцидент спровоцировавший, давно занимал его воображение, а теперь он представлял его с подвижным и ироничным лицом их нового друга — молодого журналиста Алэна; представлял, как сможет изобразить этот конфликт девятнадцатого века с точки зрения века двадцатого, сумеет из сегодняшнего дня накрутить хвост Британскому льву за его вчерашние проделки. Разумеется, Британия и Китченер выиграли ту политическую битву, но Дэн теперь яснее видел, как можно показать, что имперские амбиции уже тогда были обречены на провал.

В один из вечеров они с Джейн заговорили о том, является ли новое осознание самоценности индивида — его потребностей, его привилегий, его прав, — завладевшее ментальностью западноевропейцев после Первой мировой войны, положительным или, в главных его чертах, отрицательным результатом капиталистического свободного предпринимательства… не стал ли человек марионеткой в руках средств массовой информации, намеренно принуждающих его к такому самосознанию, чтобы увеличить доходы кукловода, или же новое самосознание представляет собой новую либерализующую силу в человеческом сообществе. Вполне предсказуемо, Джейн разделяла первый взгляд, а Дэн — второй. Он полагал, что в конечном счёте такое самосознание означает большую честность в человеческих отношениях, хотя втайне сам себе говорил, что вряд ли сможет привести какие-то иные аргументы, если учитывать его неизменное уважение (совсем как у французов) к собственным решениям и желаниям; а Джейн не видела в этом ничего, кроме пряника, которым заманивают глупцов. Она не способна была увидеть даже совершающуюся в обществе благотворную ломку, и Дэн обвинил её в стремлении создать новое общество, столь же закостенелое, как и старое, хоть и основанное на ином понимании долга и судеб страны. Но всё дело было в её отношении к чувствованиям: сознание собственной ценности направляет все чувствования человека внутрь себя самого, а это — самоубийственная тенденция в век, когда миру так необходима открытость.

Джейн даже не была уверена, не следует ли отдать предпочтение Китченеру: ведь он тревожился о судьбах страны (она взяла у Дэна его биографию — почитать), хоть и в неверном контексте. Разумеется, она, как и Дэн, с презрением относилась к империализму, но и это её презрение брало начало из иных источников. Джейн считала, что Британская империя развеяла по ветру потенциально добрую нравственную энергию и, поскольку она по самой сути своей была основана на силе, а не на справедливости, она навсегда похоронила наше доброе имя. Мы утратили всякую надежду стать арбитром для других народов.

Дэн с некоторым злорадством заметил, что как-нибудь переживёт, если Великобритания не станет Швейцарией двадцать первого века.

Джейн улыбнулась, но удержалась от ответа. Однако он понимал — она думает, что бывают на свете роли и похуже.

Роли, которые выпали на долю им самим, немало их забавляли: их англичанство, их вежливые мины, палки, которые они периодически вставляли в колёса незыблемых представлений путешествовавших с ними иностранцев. Как всякое меньшинство, они волей-неволей превратились в своего рода арбитра, это их сближало. Однако появление новых знакомых, тот факт, что они теперь редко могли остаться одни за столиком в переполненном салоне наверху, привело к тому, что они всё меньше времени проводили наедине. По молчаливому уговору, они по-прежнему не ходили перед обедом в бар. Когда запас взятого Дэном с собой спиртного иссяк, он звонил, чтобы виски приносили в каюту. Эти полчаса вдвоём, когда они могли быть самими собой, стали доставлять ему удовольствие, а бесконечных послеобеденных бесед он теперь страшился.

Если бы он был один, он сразу после обеда отправлялся бы к себе в каюту, но Джейн общение, по-видимому, доставляло больше удовольствия, чем ему. Обычно она не очень много говорила сама, но Дэн заметил, что часто она исподволь направляла беседу каким-нибудь вопросом или вежливым возражением. Как-то вечером, когда они вышли на палубу прогуляться перед сном, он упрекнул её за это, и она была слегка огорчена, словно решила, что ему это неприятно Это не её вина, это всё Оксфорд, сократовский метод, весь остальной мир воспринимается как группа студентов… это ужасно, она и не замечала такого за собой; на следующий вечер она была заметно молчаливей. Дэн намеренно занял её место, задавая такие же вопросы, высказывая такие же возражения. В какой-то момент, когда он наиболее явно вмешался в беседу, их взгляды встретились. Её глаза смотрели сухо-иронично, словно он пытался незаслуженно её обидеть, словно сделал что-то неподобающее. Но она ничего не сказала — ни тогда, ни потом.

Несмотря на то что это было разумно и вполне ожиданно — Дэн ведь этого ждал, на это надеялся, — его поразило, с какой лёгкостью она вошла в общество, окружавшее их на корабле; теперь он лучше понимал, как Каро могла быть введена в заблуждение внешней манерой поведения. И разумеется, заявление Джейн, что она больше не умеет вести себя так, как этого ждут от неё другие, оказалось абсолютной чепухой. Он очень скоро обнаружил, что она почти ничего не утратила из былого умения вести себя, как того требуют обстоятельства. Дэн понимал, что её интерес к собеседнику не был сознательно преувеличенным, как это выглядело когда-то у её дипломатичной сестры, ведь Джейн на самом деле интересовали другие люди; но раз-другой, наблюдая её оживлённую манеру разговора с Алэном, а потом — демонстрацию интереса к более тривиальному представителю французской группы (к которому, как он понимал, она вряд ли и вправду испытывала интерес), — он взглянул на неё с тем же выражением суховатой иронии, впрочем, вполне добродушно: он не сердился, а забавлялся.

Среди французских туристов были две молодые женщины, лет по тридцать, обе с мужьями значительно старше себя, но если говорить о дамах среднего возраста, то ни в одной из групп соперниц у Джейн не было. Дэн очень скоро заметил, что ему завидуют, и не только из-за её ума и эмансипированности, но и из-за того, что он, как предполагалось, имел доступ в её каюту. Горный инженер недавно овдовел, и Дэн прекрасно видел, что именно привлекает к ним этого чеха, когда все они выходили на палубу. Несколько по-иному, но тот же магнит притягивал и двух молодых французов, особенно Алэна, который очень скоро стал вести себя с Джейн полунасмешливо-полулюбовно, в манере, столь любимой французскими мужчинами. Это делалось несколько напоказ, он словно поддразнивал, иногда явно стремясь вызвать ревность Дэна: реплики в сторону по-французски, шутливые ухаживания. Дэн догадывался, хотя сам ничего у Джейн не спрашивал, что она рассказала журналисту о реальном положении вещей, и не мог винить темноглазого и довольно красивого молодого человека за то, что он позволял себе некоторые вольности. В этом не было ничего серьёзного. Он вёл себя точно так же и с одной из молодых француженок, как только её муж поворачивался к ним спиной.

А Джейн из-за всего этого молодела, во всяком случае, выглядела моложе своих лет, моложе, чем была дома, в Англии; Дэн всё чаще и чаще чувствовал, что её иная, «старшая» ипостась приберегается специально для него. Создавалось впечатление, что она остаётся сама собой, когда они вдвоём или за обедом, что всё остальное время она играет роль; эта спокойная женщина, разумная и обязательная, и есть реальная — или реалистичная — Джейн.

Но психологическая дистанция между ними постепенно стиралась, это выплыло, хоть и не прямо, в одной или двух из их бесед наедине. Возможно, в ответ на его рассказ об Андреа она в какой-то из вечеров рассказала ему о Питере, о его достоинствах и недостатках, об их отношениях. Говорила она легко, бесстрастно, и он не расслышал в её тоне ни малейшего отзвука скрываемого горя; гораздо больше было в нём явного облегчения, которое он почувствовал и тогда, когда она впервые сообщила ему эту новость. Очевидно, и Питер каким-то образом не прошёл испытания. Она говорила и об Энтони, об их браке, гораздо более спокойно, чем прежде; но тут он ощутил, что от него по-прежнему что-то утаивают. Он не настаивал. Чувство привязанности к ней говорило ему, что надо молчать: выбор оставался за ней.

В другой раз, тоже вечером, подражая её бесстрастному тону, он счёл возможным более откровенно поведать о Дженни Макнил и о своей собственной дилемме. То есть он начал было говорить откровенно, но постепенно его рассказ, словно алгебраическое разложение на множители, свёлся к тривиальному описанию стрессов, характерных для той жизни, которую Дженни вела, и того, как эти стрессы автоматически навязывают человеку псевдопокровительственную роль; об истинных своих чувствах и о реальных отношениях с Дженни он так ничего и не сказал. И если он и был недобр в чём-то, рассказав о чувстве deja vu, возникшем у него, когда он наблюдал, как Дженни влюбляется в Калифорнию, в калифорнийский стиль жизни и речи, он постарался быть справедливым в другом: говорил о её здравом смысле, о честности, о том, как она пытается сохранить незамутнёнными свои собственные суждения.

Беседа получилась странной и трудной; Джейн, как всегда, настаивала, что женщины знают и понимают всё, что нужно знать о взаимоотношениях подобного рода. Стараясь быть справедливым к Дженни и хваля её ум и здравый смысл, Дэн подрубил сук, на котором сидел: не смог чётко дать понять, что хоть и сам находит, что вёл себя эгоистично, однако слепым эгоистом он не был. Он ощущал какое-то лицемерие, искусственность в том, что говорил, чувствовал, что совершил предательство по отношению к Дженни, так как, хоть и послал ей из Луксора открытку, не удосужился даже узнать, можно ли заказать разговор с Америкой. Кроме всего прочего, ему вроде бы выразил сочувствие человек, которого он сам собирался утешать, но вовсе не то сочувствие, какого он ждал: фактически на его грехи как бы посмотрели сквозь пальцы, но сказали, что он не прав… а надо было бы подтвердить, что скорее всего всё-таки прав. По правде говоря, больше всего удовольствия во время этой беседы он получил не от того, что было сказано, а от заполнявших её пауз, от молчания.

Потому что им, как когда-то, в далёком прошлом, всё меньше нужны были слова, чтобы понимать друг друга. Да и сама ситуация способствовала этому, ведь всё чаще они не могли сказать, что на самом деле думают, из-за посторонних, при Хуперах за обедом: приходилось пользоваться иной сигнальной системой. И даже когда они оставались одни, молчание всё реже и реже было неловким. Как-то вечером, когда Джейн зашла к нему в каюту выпить перед обедом, она уселась за стол и принялась писать открытки; казалось, она забыла о его присутствии, и это доставило ему такое же удовольствие, как если бы они поговорили. Их отношения менялись, становились более естественными хотя бы в этом; но дело шло так медленно, такими едва заметными шажками, что Дэн смог заметить это только гораздо позже, оглядываясь на прожитые на корабле дни.


Что-то менялось и в нём самом, менялось в тот самый момент, когда она, сидя в его каюте, писала открытки, а он, пока она писала, читал ту книгу, что она — как он теперь понимал, вовсе не из вежливости — подарила ему в самолёте: книгу Лукача. Совершенно случайно, пролистывая её в тот вечер в каирской гостинице, выбирая наугад то одну страницу, то другую, он набрёл на отрывок, сразу же завладевший его вниманием, наверное, потому, что фактически повторял слова Энтони, сказанные в тот незабываемый вечер. В отрывке говорилось:

«Современному буржуазному писателю придётся выбирать между двумя методами, между Францем Кафкой и Томасом Манном. При этом писателю вовсе нет необходимости отказываться от привычного ему буржуазного образа жизни, чтобы сделать выбор между социальным здравомыслием и болезненным воображением, отдав предпочтение великим прогрессивным традициям реалистической литературы, а не формалистическим экспериментам. (Разумеется, многие писатели выберут социализм как путь решения собственных проблем. Я лишь хочу здесь подчеркнуть, что это не единственно возможный выбор для современного писателя.) Личный выбор очень важен. Сегодня он определяется тем, принимает писатель angst [375] или отвергает его? Возводит ли его в абсолют или стремится преодолеть? Рассматривает ли его как одну из человеческих реакций или считает определяющим фактором condition humaine [376] ? Вне всякого сомнения, эти вопросы в первую очередь относятся не к литературе, а к поведению человека, к опыту его жизни в целом. Главный вопрос заключается в том, бежит ли человек от современной ему жизни в мир абстракций — так происходит, когда в человеческом сознании поселяется angst, — или лицом к лицу встречает эту жизнь, готовый бороться со злом и отстаивать то доброе, что она с собою несёт. От первого решения зависит и второе: что человек — только ли бессильная жертва непостижимых трансцендентных сил или же член человеческого сообщества, в улучшении и преобразовании которого он может принимать хотя бы малое участие?»

Дэн тотчас же перечитал отрывок и сделал пометку карандашом. И всё-таки, всё-таки с политической точки зрения он не был убеждён в правоте сказанного: он оставался на стороне Брехта в яростной схватке, что произошла между двумя этими людьми в тридцатые годы; правда, он в своё время был совершенно потрясён блестящим эссе Брехта о Вальтере Скотте, пусть даже причиной тому был неудачный сценарий, когда-то написанный для предполагаемой постановки фильма «Айвенго»: он сразу же понял тогда, какую важную роль играет для него самого мастерски изложенный новый взгляд на достоинства и недостатки Скотта, на очаровательную недалёкость его аристократических персонажей.

Короче говоря, Дэн обнаружил, что подпадает под влияние великого венгерского литературоведа или по меньшей мере под очарование гуманистической, в духе Эразма [377] , направленности его взглядов, того же течения, что проходит сквозь всю историю Западного мира, как Нил сквозь Африку. Как обычно, это произошло с ним главным образом потому, что он увидел во взглядах Лукача нечто такое, что мог абстрагировать при помощи аналогий, деполитизировать и применить к собственному жизненному опыту… несколько позже он понял, что поступает фактически почти так же, как сам Лукач, ни за что не желавший судить о Томасе Манне, подобно Брехту, как о «типично буржуазном приспособленце, создающем пустые, бесполезные, надуманные книги». Дэна привлекала эмоциональная попытка увидеть жизнь в целом, как её суть, так и отдельные феномены, привлекала сила, ход мысли, серьёзность. В каком-то смысле книга была лекарством, которое порой было вовсе не по вкусу добившемуся успеха буржуа, угнездившемуся в душе Дэна. И всё же эта книга неожиданно произвела на Дэна глубочайшее впечатление: он чувствовал, что его взгляд на мир и на себя самого как на писателя ширится и преобразуется.

Впечатление оказалось гораздо сильнее, чем он признавал потом, в беседах с Джейн: он не скрывал, что ему интересно, что он в восторге от знакомства с этой книгой; но, как в разговоре о Дженни, в этих нейтральных, осторожных дискуссиях о взглядах и теориях Лукача было что-то искусственное. Дэн понимал, что говорит не то, что действительно чувствует, а невольно, в зависимости от ситуации, старается занять позицию за или против того, на чём настаивает Джейн, или, точнее говоря, пытается убедить её признать его правоту, правильность того, что он говорил в тот первый вечер, на палубе, — о разнице между теоретическим, даже эмоциональным приятием идеи и тем, к чему она обычно приводит на практике.

Все ведь знают, к чему привело уничтожение неравенства в Восточной Европе и кое-где ещё; а Восточная Европа во плоти, окружавшая их на корабле, вряд ли могла служить доказательством, что люди там живут свободнее и радостнее, — свидетельством торжества контргегемонии. Многие из этих людей держались скованно и по-мещански официально, как будто они втайне чувствовали себя философски и политически обездоленными, а вовсе не свободными. Джейн пришлось с этим согласиться, хоть она и возразила, что это в значительной степени национальная черта, навязывание русского коммунизма другим народам, без учёта их национальных потребностей; однако Дэн разглядел за её рассуждениями всё то же иррациональное чувство вины. Казалось, она пытается сказать — нам не дано судить, наши суждения слишком сильно обусловлены нашей культурой. И всё же он чувствовал всё возрастающую уверенность, что в глубине души разногласий между ними было гораздо меньше, чем могло показаться; однако не успел он прямо сказать ей об этом, как понял, что сделал это зря. Она тут же замкнулась, заподозрила, что он из сочувствия к ней скрывает собственные взгляды, просто старается быть вежливым. И его снова осенила догадка: она совершенно не представляет себе, что он такое, не знает, каким он стал и почему, точно так же, как и он не знает этого о ней.


Но бывали у них и периоды искреннего согласия. Прежде всего, когда дело касалось отношений с молодой американской парой и с герром профессором. В первом случае Джейн и Дэн многое давали американцам, во втором — сами многое получали от профессора.

На следующий день после экскурсии по Луксору и Карнаку целая кавалькада потрёпанных такси повлекла их в Абидос; Джейн и Дэн ехали в одной машине с Хуперами. Дорога шла через нескончаемые поля сахарного тростника, по берегу широкого затхлого оросительного канала. Было жарко и пыльно, и они были буквально потрясены нищетой деревенских жителей и деревушек, которые они проезжали (туристов предупредили, что это один из наиболее заражённых бильгарциозом районов). Некоторые из девчушек, выбегавших навстречу проезжавшим и тянувших за пиастрами руки, были оживлены и миловидны в своих разноцветных одеждах, но взрослые женщины, в траурно-чёрном, казались усталыми и измождёнными. Мужчин было очень мало. Дети плескались в смертоносной воде канала, а женщины наполняли ею глиняные кувшины; создавалось впечатление какого-то тупого, животного фатализма, хотя Митчелл Хупер заверил Дэна и Джейн, что дело здесь вовсе не в голоде. Основной крестьянский рацион — бобы — богат протеинами, а заработки в районах, где выращивают сахарный тростник, по сравнению с другими не такие уж плохие.

Дэн чувствовал, что Джейн растерянна, она прямо-таки застыла в недоумении, хотя всё, что они увидели, лишь на практике подтверждало прочитанное ею в брошюре о феллахах. Он подозревал или, скорее, надеялся, что это было не столько потрясением от необъятности, неразрешимости проблем «третьего мира», сколько от неожиданного понимания ограниченности и бессмысленности слишком многого в политической жизни Англии.

Наверное, из-за гнетущего впечатления от окрестностей Джейн и Дэну не понравился Абидос, несмотря на его элегантность, но их тем не менее поразила странная изнеженность, болезненность его настенных скульптур. Многоречивый чичероне, клаустрофобия, которая охватывала обоих в малых святилищах, недостаток освещения… Джейн с Дэном и Хуперы потихоньку отстали от группы и следовали за гидом и французами на приличном расстоянии. Но вот они остановились перед огромным барельефом Изиды и Осириса: богиня массирует пенис супруга во время его ежегодного воскресения из мёртвых. Дэн ещё с первого посещения помнил удивительное, напряжённо-нежное выражение лица богини, стоящей на коленях у безжизненного тела мужа, — эхо легенды о Персефоне [378] , и ему вспомнился эпизод из его жизни с Андреа. Из-за болезни ей довольно долго было не до секса, и эта эротическая сцена древнейших времён, хоть и вполне успешно отцензурированная и христианами-коптами, и мусульманами, помогла им в тот вечер тоже пережить что-то вроде воскресения. Теперь Дэн и его спутники молча стояли перед барельефом, каждая из пар испытывала смущение от присутствия другой. Необходимо было разрядить атмосферу. Дэн едва слышно произнёс:

— На самом-то деле это, видимо, Дэвид Герберт Лоуренс и Фрида [379] .

Американцы рассмеялись, а Джейн сказала:

— Как тебе не стыдно!

— Всё налицо, вплоть до цензуры.

— Вот тут я с тобой могу согласиться.

— Религия не могла руку не приложить. Умерщвление плоти. — Он вдруг испугался, что оскорбил чувства своих спутников, и поспешно взглянул на молодых американцев. — Простите, я не хотел вас обидеть.

— Да нет, мы… — смущённо возразила молодая женщина. — Я обожаю Лоуренса. — Потом объяснила, немного робея, будто боясь, что ей не поверят без университетской зачётки, что она когда-то писала о Лоуренсе курсовую.

Когда выходили из святилища, Джейн спросила, в каком университете она училась, и между двумя женщинами завязалась беседа, урывками продолжавшаяся в течение всей экскурсии. Со стороны Джейн, как убедился Дэн, следуя за ними на небольшом расстоянии и прислушиваясь к беседе, это было исполнением твёрдого решения творить добро. Сам он пришёл к убеждению, что американка ничего особенного собой не представляет и вовсе не интересна; из общей массы других таких же полуобразованных американок её выделяла некоторая неуверенность в себе; а так как к способности представителей своего пола общаться с себе подобными он обычно предъявлял ещё более высокие требования, муж её показался ему до смешного лишённым воображения. Несмотря на страсть к фотографированию, Митчелл, казалось, был начисто лишён эстетической интуиции. Больше всего его поражали размеры, то, как же, чёрт побери, эти ребята могли построить такое: извечная манера прагматических американцев судить о чём бы то ни было.

Дэн решил, что Митчелл и сам чем-то похож на древнего египтянина. В Абидосе, да и в других исторических местах, где они потом побывали, обуянность количеством, большими числами, перечнями была невероятно велика; древние египтяне никогда не довольствовались чем-то одним там, где можно было использовать много. Где-то в святая святых египетского пантеона Дэн обнаружил некое сверхбожество с математическим, каталогизирующим складом ума и вечным horror vacui или, точнее говоря, horror uni [380] Позднее герр профессор объяснил ему, что это не так, но тогда Дэн, как-то по-детски, а может быть, и типично по-английски, придумал себе образ цивилизации, разделённой на крикетные команды. Противники его находились здесь — в Египте, в Риме, в современной Америке и в России, в китченеровской Великобритании; в его же команду входили минойская и этрусская эпохи, Ренессанс и… Англия, но не совсем та, что есть, а хотя бы та, какой она всё ещё иногда бывает: его Англия.

Возможно, самую глубокую неприязнь в крикетной команде, капитаном которой оказался Египет, вызывало то, что её искусство нельзя романтизировать. Слишком уж явно оно основывалось на потребительстве и престиже: фараоны и их боги были первыми самодовольными буржуа в мире, породившими «искусство пожарных», по убийственному определению Алэна Мейнара. От этого было некуда деться, об этом буквально кричали рассчитанно точные, холодные, статичные, официальные картины и скульптуры. Они были лишены какой бы то ни было индивидуальности, любви к жизни, избыточной импульсивности, спонтанных преувеличений или абстракции. Они использовали, «осуществляли» искусство, вместо того чтобы позволить искусству в них осуществляться: Сталин и Жданов явились в мир уже тогда.

Однако через пару дней Дэн смягчил своё суждение о Митчелле Хупере. В Абидосе Джейн выяснила, что молодая пара была бездетна; вернувшись после долгого дня в Фивах, когда их корабль снова стоял в Луксоре, Джейн рассказала Дэну, что в жизни Хуперов не всё так просто. Трагедия заключалась в том (Джейн посвятили во все гинекологические подробности), что они не могли иметь детей… по крайней мере Марсия была в этом уверена, хотя Митчелл всё ещё надеялся, что наука отыщет путь к решению проблемы. Марсия хотела усыновить ребёнка, но для её мужа усыновление стало бы окончательным признанием поражения, и он не мог на это согласиться. Египет фактически спас их брак, необходимость «соответствовать» в Штатах угнетала невероятно, да тут ещё родители Митча… по-видимому, душевная робость обоих была отчасти результатом потерянности.

По крайней мере так полагала Джейн, и Дэн не собирался её разубеждать. Он стал с ними любезнее.

Марсия явно испытывала к нему благоговейное почтение: ну как же — его известность, постоянное пребывание в мире кино… она жаждала услышать от него киношные сплетни, хотя бы обрывки сплетен, ждала того, чего в присутствии Джейн он делать никак не желал… но из этого её рассказа он сделал вывод, что наивное любопытство Марсии следует удовлетворить. Джейн очень быстро стала восприниматься как человек всё понимающий: даже за столом Марсия обращалась главным образом к ней, как бы предполагая именно у неё найти одобрение. Как-то раз, в Эдфу [381] , Дэн заметил, как Марсия исподтишка разглядывает Джейн (к тому времени Джейн успела ей рассказать о собственной недавней трагедии); взгляд был странный, печальный, в нём не было зависти, наоборот — какая-то почти собачья преданность. Однажды, когда Дэн явился к ленчу раньше Джейн, Марсия сказала ему, что «миссис Мэллори» похожа на одну английскую девушку, с которой она дружила в Мичигане. Она, видимо, полагала, что Англию населяют чуткие и ласковые, всё понимающие женщины. В Англии она никогда не была, и Дэн не стал её разочаровывать.

К этому времени уже не было необходимости выяснять, почему Хуперы не хотят возвращаться в Штаты; Джейн и Дэн составили себе довольно чёткую картину: это люди, переживающие смену критериев отчасти из-за событий, происходящих в мире, отчасти — из-за личной трагедии. Особенно ясно это было выражено у женской половины семейства. Открытие, что она не может иметь детей, вполне очевидно, поразило её гораздо глубже, чем мужа. Оба голосовали за демократов, но расходились во взглядах на войну во Вьетнаме: это неожиданно выяснилось как-то во время ленча. Марсия считала, что следует из Вьетнама уйти — они не имеют права там оставаться; Митчелл же проявил несколько поношенный шовинизм: он согласен, что не надо было вообще туда лезть, но раз уж влезли, надо довести дело до конца. Оба страшно разгорячились. Марсия даже вооружилась статистическими данными — потери, затраты…

— Да я не спорю, Марсия. Я и сам знаю эти цифры. Если б дело только в цифрах — кто бы спорил. Сокращаем потери, уходим — и вся недолга.

Марсия смотрела в стол.

— Интересно, ты долго станешь работать с программой, если вирус там обнаружишь?

— Господи, это же совсем разные вещи. Это же люди. Ну откажемся мы от всего этого плана. Только тогда не проси меня объяснять все «почему» тем ребятам, у кого жизнь покалечена. Ну я хочу сказать — как ты это объяснишь? Простите, парни, мы вас случайно не тот матч играть отправили?

— И с чего это ты таким агрессивным стал?

— Ох Господи. Агрессивным! — Растерявшись от такого наскока, бедняга несколько раз кивнул и наконец смог усмехнуться Дэну. — Вы уж нас простите, пожалуйста. Очень распаляемся из-за всего этого. Может, просто опыта не хватает — отступать.

Но Марсия не желала сдавать позиции. Обратилась к Джейн:

— А что в Англии по этому поводу думают?

— Думаю, мнения разошлись. Как у вас.

— В Оксфорде Джейн была активным участником кампании против войны во Вьетнаме, — сказал Дэн.

— Если распространение небольшого количества листовок можно назвать активным участием.

— Так вы — против? — спросила Марсия.

— Боюсь, что да. От всей души против.

Она бросила быстрый взгляд на мужа.

— Митч на самом деле тоже против, только не хочет признаться.

— Не хочет признаться, потому что не уверен. В этом всё дело. — Он взглянул на Дэна. — Европа, да? Согласен, конечно, это где-то у чёрта на рогах находится. Только я смотрю на это как на Вторую мировую. Как это тогда было с вами и нацистами. То есть я что хочу сказать — если с ними до самого конца не воевать, где они-то остановятся?

Джейн возразила:

— Насколько я помню, Гитлер заявил о своём намерении завоевать Британию. Мне кажется, руководители Северного Вьетнама вряд ли намереваются переплыть Тихий океан.

Её с явной охотой поддержала Марсия:

— Вот именно.

— Постой. Простите, пожалуйста, а ваша позиция — не упрощенчество, если речь о коммунизме идёт? Как я слышал, за Ханоем ещё кто-то стоит, верно?

Марсия вмешалась прежде, чем Джейн успела ответить.

— Ну и что? Будем решать эту проблему, когда она возникнет.

— Господи Боже мой, детка, да она же уже возникла!

Спор продолжался ещё несколько минут, и Дэну стало казаться, что это скорее не политическая, а лингвистическая или — в данном случае — ещё и психологическая проблема, тот случай, когда волнения из-за личной жизнеспособности усилены опасениями за жизнеспособность страны; тут, разумеется, была и неспособность регулировать собственный дискурс, видеть иные перспективы. Он прекрасно понимал, что на самом деле беспокоит Митчелла — проблема свободы: хоть на посторонний взгляд он и выглядел как человек с промытыми до предела мозгами, он верил в свободу как в панацею от всех мировых бед. Джейн высказала предположение, что коррумпированность южновьетнамского правительства вряд ли свидетельствует о существовании там свободного общества, но Митч этого не принял. Там надо провести свободные выборы. Но это всё-таки привилегия развитых демократических государств, не так ли? В ответ на это он, весьма симптоматично, вдруг помрачнел и с чудовищным высокомерием заявил: он-то думает, вовсе не «всякому» позволено решать, что народ так уж чертовски невежествен, что не имеет права сделать свой выбор; и Дэн в который уже раз подивился, как могла мысль о том, что прагматизм — твёрдая основа американского характера, возникнуть и утвердиться во всём мире.

Это показалось ему ещё одной древнеегипетской чертой Соединённых Штатов. Подтверждение своей мысли он обнаружил в путеводителе (Джейн с улыбкой указала ему на эту страницу). У египтян Земля мёртвых находилась там, где садится солнце, на западе, и умершие обозначались эвфемизмом «жители Запада». Страх смерти, когда-то пронизывавший всё и вся, теперь превратился в пронизывающий всё и вся страх перед несвободой; этот страх столь же трагичен и бесплоден, столь же преувеличен и глух к доводам разума, как и параноидальное стремление доказывать существование жизни после смерти, миллионы азиатских крестьян должны были погибать, чтобы иллюзия оставалась живой. Реальные и архетипические «красные под кроватью» были результатом детерминизма, тем более устрашающего, что их «пятая колонна», их агенты и вредители, их пропагандисты проникали во все области жизни… и более всего — в каждодневный бытовой язык.

Они вышли из-за стола и отправились готовиться к очередной экскурсии, так и не разрешив спора. Марсия к тому времени совсем умолкла, и, когда через двадцать минут все собрались у трапа, чтобы сойти на берег, она не появилась. Митчелл сказал, что она устала — плохо спала ночь. Но во время экскурсии, когда они на минуту остались одни, он вдруг рассказал Дэну об их бездетности, как будто считал, что только мужчина может по-настоящему понять эту проблему. Он явно не знал, что Марсия уже говорила Джейн об этом. С Марсией из-за этого порой бывает очень нелегко, сказал он, она вроде бы переключает то, что чувствует и о чём не может сказать, на отношение к войне. Зря он ввязался в этот спор.

Дэн сказал:

— Это тяжело. — И сочувственно улыбнулся: — Жизнь иногда просто дерьмо.

— Это вы верно сказали.

— А вы пытались?..

— Ещё бы. У меня приятель — врач. Держит меня в курсе последних достижений. Как только выход какой появится, мы — со всех ног домой.

И Дэн остался с этим печальным доказательством веры в новейшие технологии, в этот ключ к самому лучшему из миров. Этот славный и пагубный миф, казалось, лежал в основе всех взглядов и восприятий его спутников. Если придерживаться бейсбольных образов, близких Митчеллу, он уже пробил в аут, но всё ещё надеялся снова завладеть битой; а то, может быть, в игре даже не было подающего, просто так уж сложилось. Он был так простодушен, словно Вергилий и Вольтер ещё не явились в мир. В тот день он почти не фотографировал, мрачно тащился за гидом, и Дэну стало его очень жаль.

Но обедать Марсия всё-таки пришла. Она выглядела посвежевшей, пришедшей в себя, она выспалась; по-видимому, семейное согласие было восстановлено, и как бы для того, чтобы это продемонстрировать, они заговорили о Ливане и Сирии, об отпуске, который они провели там вскоре после приезда в Египет: Бейрут, Дамаск, Библос, Пальмира… [382] Пальмира особенно, это ни на что не похожее, чертовски странное место — самое странное на земле. Джейн слышала о ней от одного из оксфордских знакомых. Это ведь там замок крестоносцев, да? Да, там христиан львам скармливали, да-да, они и там были. Крак-де-Шевалье [383] , на краю света, Дэн и Джейн просто и представить не могут… — просто фантастика… какая жалость — Митч свои потрясающие снимки с собой не взял. С этим Дэн в глубине души согласился: их энтузиазм становился всё более и более утомительным. Опасная вещь — путешествовать мало и редко. Впрочем, он слушал, улыбался, удивлённо приподнимал брови и полагал, что подчиняется ослабленной версии знаменитого трафальгарского сигнала Нельсона, на сей раз выброшенного Джейн [384] .

На самом же деле он не просто выполнял свой долг: во время этого нагонявшего скуку обеда, совершенно ни о чём не подозревая (возможно, потому, что в памяти его ещё живы были образы двух египетских божеств, слишком точно изображённых в слишком специфических позах) и не осознавая оказанной ему чести, он лицом к лицу встретился с олицетворением самого тёмного, самого странного и самого могущественного божества из всех богов Египта.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №40  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:21 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Река меж берегами

Во время плавания по Нилу огромное удовольствие, которого Джейн не разделяла, хоть порой и проявляла к этому некоторый интерес, доставляли Дэну птицы на реке. На этот раз он не повторил старой ошибки — не забыл взять с собою полевой бинокль. Нил не только главный миграционный путь пернатых, но и место птичьих зимовок: птицы были повсюду — сотни трясогузок на обоих берегах и даже на корабле, клубящиеся тучи стрижей и прелестных красногрудых сине-фиолетовых ласточек, неисчислимые стаи уток — шилохвостки, кряквы, чирки, красноголовые нырки и другие, названий которых он не знал; египетские дикие гуси, чьих далёких предков он только что видел прямо перед собой изображёнными на стенах храмов; белые и серые цапли, ястребы, соколы. Он считал, что любому пейзажу соответствует своя, наиболее для него характерная, эмблематическая птица; здесь, решил он, это должна быть острокрылая ржанка, родственница английского чибиса, который порой встречался ему на торнкумских лугах, только гораздо более красивая, элегантная — Нефертити рядом с замарашкой. Как в Нью-Мексико и повсюду в его жизни, жизнь природы восхищала его и успокаивала. Земля пребывала вовеки, и за внешними покровами, за оперением не было ничего нового под солнцем.

В каком-то смысле птицы были первобытным подобием феллахов: как и те, они выжили за счёт простоты, они создавали мир, непохожий на тот, что существовал на корабле, убежище от неврозов, повышенной восприимчивости, пустого времяпрепровождения, от иллюзий и дилемм представителей его собственного сверхумудренного биологического вида. Птицы же были и причиной возобновления бесед с герром профессором. Это случилось, когда они плыли назад из Абидоса, чтобы посетить Дендеру [385] . Дэн не мог отойти от поручней, глядя на широко распростёршийся перед ним Нил, на песчаные отмели, там и сям выступающие из воды. За его спиной раздался голос:

— Наблюдаете птиц?

Дэн опустил бинокль.

— Да. Впрочем, тут я не вполне в своей стихии.

открыть спойлер
Старый учёный указал тростью на небольшую стайку птиц вдалеке.

— Вот там — Chenalopex aegyptiacus — египетский гусь.

— Я как раз их и рассматривал. — Дэн улыбнулся профессору. — Так вы ещё и орнитолог?

Старик протестующе поднял руку:

— Пришлось выучить названия — это связано с моей работой. Иногда этими птицами уплачивали дань.

— В Карнаке мы видели замечательную птицу. Зелёную. Пчелоед?

— Пчело… Ах да, Bienenfresser. Зелёный, как попугай? Это Merops superciliosus. — Он пожал плечами, как бы сознавая, что латинское название здесь — излишний педантизм. — Ими тоже уплачивали дань. Из-за перьев. Во всяком случае, мы так полагаем. Этот иероглиф вызывает споры. — Потом продолжал: — А знаете, египтяне оказали этой птице великую честь. Они сделали её символом самого главного понятия в любом языке. Души. Духа.

— Я и не подозревал.

До этого момента Джейн лежала в шезлонге, в нескольких шагах от них, читала биографию Китченера. Теперь она подошла к ним. Профессор приподнял панаму.

Дэн сказал:

— Всё. Больше я не позволю смеяться над моей любовью к птицам. Профессор Кирнбергер только что со всей убедительностью доказал, что она вполне оправданна. — И он передал ей то, о чём рассказывал профессор. Джейн склонила голову в шутливом раскаянии и обратилась к учёному:

— Хочу задать вам гораздо более банальный вопрос, профессор. Что за растение они выращивают вдоль берега реки? — Она указала назад, за палубу, на ближний к судну берег Нила, до самой воды испещрённый небольшими участками яркой зелени.

— Это — барсим. Вроде зимнего клевера. Для скота.

— Наверное, они веками выращивают одно и то же?

— Ничего подобного. Не меняются только методы.

Официант принёс кофе, и они уговорили старика посидеть с ними. Он сел на краешек стула, выпрямив спину, сложив руки на набалдашнике трости. То и дело он наклонял голову — отвечал на приветствия кого-нибудь из членов своей группы, проходивших мимо. Когда они садились за столик, Джейн улыбнулась профессору.

— Как вы думаете, это своенравие — считать, что феллахи не менее интересны, чем храмы?

Профессор замешкался с ответом, как это порой бывало ему свойственно, будто сначала составлял в уме английскую фразу, потом заговорил. В глазах его зажёгся огонёк.

— Мадам, я подозреваю, что вы знаете — женщины более всего привлекательны, когда своенравны. — Увядшая кожа у его глаз собралась тонкими морщинками. — Так что, пожалуй, я не стану говорить, что это не своенравие. — Он бросил взгляд в сторону берега. — Мы обычно тратили всё наше время, раскапывая прошлое. — Он снова посмотрел на Джейн и Дэна и улыбнулся. — А нас всюду окружало живое прошлое. Сейчас ситуация меняется. Наши коллеги-антропологи делают всё новые и новые открытия.

И он принялся рассказывать им о феллахах, а они слегка подыгрывали ему, не признаваясь, что какие-то вещи им известны из купленной Джейн брошюрки. «Феллах» происходит от слова «фаллаха» — возделывать землю. Существуют деревни и коптские, и мусульманские, чаще всего — но вовсе не всегда — раздельные. Проклятием истории феллахов было отсутствие сельских земельных собственников: крестьян эксплуатировали живущие где-то далеко крупные землевладельцы, веками полагавшиеся на безжалостную касту надсмотрщиков. Но после того, как Насер начал земельные реформы, положение стало быстро меняться. Дэн и Джейн не должны быть введены в заблуждение видимым спокойствием, которое они могут здесь наблюдать: между кланами существует кровная месть, яростное соперничество, очень часто крадут скот. Оружие под запретом, но оно есть практически в каждом доме; женская честь — предмет яростных стычек. История Ромео и Джульетты на феллахский манер разыгрывается чуть ли не каждый день, сказал герр Кирнбергер.

Джейн спросила, сочувствуют ли феллахи социалистическим тенденциям в политике Египта. Старик покачал головой:

— Это вне пределов их понимания. Каир столь же далёк от них, как Лондон или Берлин. Они такие древние, они были свидетелями возникновения и ухода стольких, так сказать, сверхцивилизаций, со всеми свойственными им жестокостями, ложью, заманчивыми обетами. Всё, что остаётся феллахам, — это земля и река. Это всё, что их интересует. Социализм для них просто ещё одна разновидность чужой культуры. Может, хорошей, а может — плохой. Полковник Насер вернул им часть их земли. Это хорошо. Но ведь он построил Асуанскую плотину, что означает, что их поля больше не будут каждый год удобряться речным илом. Это очень плохо. Зачем им гидроэлектростанция? Они ждут: поживём — увидим. Да? И так — с начала и, думаю, до скончания времён. — Он снова устремил взгляд на берег. — Они меня восхищают. Несмотря на все их недостатки. Мужественные люди.

Под конец он назвал им два слова, без которых невозможно расшифровать характер феллахов. Одно — «кадим», что значит «древний», «получивший силу и власть из прошлого» и потому не имеющий возможности от неё отказаться. Это — их ключ жизни, пароль выживания. А другое слово — «кайф», оно означает состояние, когда человек сидит, размышляет и ничего не делает: существование как бы в ожидании поезда, который никогда не придёт. Он привёл именно этот образ.

Джейн сказала:

— Мне кажется, это очень печально.

Старик пожал плечами:

— Это — философия неизбежности. Она всегда печальна.

— Но вы её разделяете?

— Давайте скажем так: я слишком долго прожил в этой стране, чтобы её не понимать. — Он опустил глаза и слегка, чуть набок, по-птичьи, наклонил голову; руки его по-прежнему лежали на набалдашнике трости. — Это философия для старых людей. — Он с грустной иронией посмотрел ей в глаза. — А может быть, более всего — для старых египтологов?

Джейн возразила:

— Знаете, профессор, для фаталиста у вас слишком развито чувство юмора.

Это на некоторое время привело старого немца в замешательство. Он строго взглянул на Джейн, как бы поняв, что его поддразнивают, потом снова потупился, подыскивая слова:

— Юмору я учился у первоисточника, мадам. Много лет назад я совершил нечто такое, чего не мог совершить ни истинный немец, ни серьёзный молодой учёный. Влюбился в англичанку. Хуже того, я на ней женился. — Некоторое время он наслаждался их удивлением, их улыбками. — Она давно умерла — увы. Но в самые счастливые наши годы ей удалось убедить меня, что учёность и важный вид не всегда одно и то же. — И добавил более мягким тоном: — Приятно, когда тебе напоминают об этом уроке.

— Когда же она умерла?

— Много лет назад. Сразу после войны.

— Она была археологом?

— Нет, мадам. Врачом. Думается, она была чуть ли не первой женщиной-врачом в Каире.

Он назвал её девичью фамилию, но Джейн и Дэн никогда её не слышали; отец её тоже был врачом, главврачом каирской больницы во времена Протектората. Его имя всё ещё вспоминают в столице «с большим почтением», сказал старик, несмотря на англофобию египтян. У них с женой — двое сыновей. Один живёт в Восточной Германии, а младший — в Америке. Он тоже стал археологом, правда, он занимается индейцами майя. У сыновей есть дети, он богат внуками.

Вскоре старик ушёл, а они принялись размышлять о том, что он опустил в своём рассказе: о его теперешних политических взглядах, о том, как он пережил период нацизма. Чувствовалось, что он далеко отошёл от всего этого: за самоиронией, авторитетностью суждений, за его знаниями крылась успокоенность, неподвижность сродни спокойной неподвижности индийского мудреца… но невозможно было определить, причина этому — «кадим» или «кайф», долгая жизнь вдали от родной страны или болезнь сердца. Возможно, он живёт теперь в ожидании последнего удара, сознавая, что время дано ему взаймы.

С этого дня они часто с ним беседовали. Когда группы выходили на очередную экскурсию по историческим местам, Джейн и Дэн смертельно завидовали восточноевропейцам. Французы уже проявляли признаки нетерпения, когда их египетский чапероне перегибал палку, демонстрируя своё ораторское искусство, а Дэн и Джейн получили несомненное доказательство того, что они теряют, когда обе группы случайно оказались рядом во время десятиминутного перерыва перед храмом царицы Хатшепсут в Фивах. Герр профессор поманил их за собой в зал, где экспонировались королевские барки, чтобы показать Дэну некоторые детали с птицами на одной из картин, изображавших морское путешествие царицы Хатшепсут в Сомалиленд; тут он вкратце рассказал им о царице и её жизни. Стоит ли говорить о разнице между механически повторяемыми сведениями и живым знанием?

Назад, к автобусам, они шли с седобородым профессором, осторожно расспрашивая его об этой в общем-то лакейской — как им казалось — работе. Но он сразу же бросился защищать свою паству. Все члены группы — специалисты высокого класса, каждый в своей области, они оказывают Египту неоценимую помощь, ему повезло, что он с ними работает; кроме того, он получает новости с родины из первых рук и любит общаться с людьми, чьи интересы отличаются от его собственных. Во время таких экскурсий он всегда получает гораздо больше знаний, чем сам даёт. А разве оксфордские профессора не делают то же самое, не возят студентов в Грецию и Турцию? Джейн с Дэном согласились, что да, разумеется, возят; однако им никак не удавалось объяснить профессору, что — с их точки зрения — его работа совершенно другое дело, она гораздо демократичнее. Дэн отважился задать ещё один — косвенный — вопрос. Он спросил, существует ли марксистский подход к изучению Древнего Египта. Их спутник слегка наклонил голову.

— Несомненно. С этой точки зрения Египет — самая изученная из всех древних культур. Вместе с Грецией и Римом. — Ответ был вполне нейтральным; видимо, учёный догадывался, о чём Дэн думал на самом деле. Кирнбергер искоса взглянул на Дэна. — Вам известно, что означает «ка», мистер Мартин?

— Душа?

Старик поднял указательный палец:

— Не совсем. Этимологически оно означает то же, что греческое pneuma — дыхание. «Ка» — это очень личное. У каждого — своё собственное «ка». Иначе говоря, это как бы идеальное представление человека о своей собственной жизни. «Ка» может пережить смерть только вместе с телом этого человека. Потому-то древние так заботились о сохранении тел умерших. Легче всего понять это в сравнении с «ба». «Ба» не привязано к телу. Оно тоже индивидуально, но после смерти соединяется с «ху» — это божественный дух, да? — который не может принимать телесную форму. Это всё сложно. Но можно сказать, что «ка» и «ба» были способом смотреть на человека прежде всего как на отдельную особь… а потом — как на целое. — Он указал тростью в одну сторону и сказал: — Как смотрит художник. — Потом — в другую: — Как смотрит учёный. Как уникальный опыт. Как процесс. — Теперь он смотрел вперёд, туда, где их группы усаживались в автобусы; потом сказал, улыбнувшись Джейн и Дэну: — Что до меня, я не знаю, какой подход лучше. Я думаю, древние были мудрыми людьми. Они знали, что ни того ни другого в отдельности недостаточно. Вы понимаете?

Дэн улыбнулся старику, потом — мельком, через его голову — Джейн и опустил глаза, по-прежнему улыбаясь.

— Да, — сказал он. — Понимаю. Согласен.

— Прекрасно.

Вот так они немного больше узнали о старом профессоре, а Дэн познакомился с новой концепцией — концепцией «ка», или личного бессмертия, основа которого — тело со всем, что ему принадлежит и что от него остаётся, даже если это всего лишь воспоминания о миссис Дэллоуэй в памяти кого-то другого.

В тот вечер, перед обедом, они с Джейн говорили об этом у него в каюте, якобы в связи с Китченером, потому что Дэн немедленно ухватился за пришедшую ему в голову мысль… включить в сценарий разговор Китченера с викторианским египтологом, такое вот объяснение значения «ка» и «ба», огонёк, вспыхнувший в глазах старого вояки; или если не так прямо, то просто эпизод о том, как умный старый пройдоха вдруг постигает ценность концепции, разглядывая какой-нибудь древний монумент… задумывается о способе победить время: каждому — своя пирамида. И хотя этого они с Джейн не обсуждали, Дэн подумал про себя, что эти два термина, «ка» и «ба», применимы к их отношениям. Он был — «ка», а Джейн — «ба»: будто бы тщеславие в одном случае, будто бы самоотверженность в другом, но и того и другого по отдельности недостаточно.

Однажды утром они снова уговорили профессора посидеть с ними, когда разносили кофе. Хотя на этот раз с ними был чешский горный инженер, Дэн выдал истинную причину своего участия в путешествии, и профессор был заинтересован. Сам он приехал в Египет только после отмены Британского протектората в 1922 году, но хорошо помнил те времена. Его тесть-англичанин в молодости даже встречался с Китченером, да и с лордом Кромером [386] тоже; создавалось впечатление, что старик до сих пор относится к этим двум деятелям с тем же почтением, какое питал к ним его тесть. Дэну представилась возможность в свою очередь заняться просветительством, и, не переставая думать о новом эпизоде сценария, он закончил свою лекцию тем, что фараоны-мегаломаны, должно быть, подавали генеральному консулу дурной пример. Старый профессор нашёл это чрезвычайно забавным и обратился к чеху:

— Это англичане подают нам, другим народам, очень дурной пример. Они не питают уважения к своим героям. — Однако поддержки он не получил. Инженер заявил, что это как раз одна из черт, которые его в англичанах восхищают. Старик кивнул Дэну: — Ну что ж. Можете грубо обходиться со своим Китченером, но с Рамсесом Вторым — ни в коем случае.

Дэн усмехнулся:

— Они что, так уж отличаются друг от друга?

Ответом ему был суровый взгляд:

— Какой цинизм, мистер Мартин! Вы меня шокируете.

— Я надеялся, что после Двадцатого съезда это допустимо.

Им уже удалось выяснить, что чех — беспартийный и не так уж безоговорочно восхищается пятилетками и бюрократическим госаппаратом; теперь он, подмигнув Дэну, снова встал на его сторону.

— Мне кажется, здесь у вас слишком пахнет культом личности.

— Не следует пользоваться современными терминами, друг мой. Они совершенно неуместны. — Старик погрозил чеху пальцем. — Как я уже говорил вам во время первого посещения, если только вы слушали, даже термин «раб» вводит в заблуждение.

— Почему же, профессор? — вмешалась Джейн.

— Потому что он требует существования понятия свободы, противопоставления «раб» — «не раб». Понятия свободной воли. Ничего подобного не было в Древнем Египте. В Древней Греции — в пятом веке… да… может быть. Но не здесь.

Дэн отважился на новую провокацию:

— Во всяком случае, те, кто первыми начали грабить древние могилы, верили в предпринимательство, разве нет?

Но старый учёный больше не хотел поддерживать этот лёгкий тон.

— Я говорю не об этом. Разумеется, и тогда были дурные люди. Тщеславные. Нечестные. Но не было групп, подвергавших сомнению самые принципы своего общества. Как они могли бы это сделать? У них не было примеров. Не с чем было сравнивать. — Он мягко упрекнул Дэна: — Нельзя мыслить о них современными понятиями, мистер Мартин. Мы ничего не сможем понять.

Затем Дэн посетовал на множественность, на обуянность числом и снова попал в переделку за то, что впадает в отвратительную ересь антиисторизма.

— Это — люди у истоков нашего времени. Жизнь ненадёжна, все её процессы загадочны. Очень медленно и постепенно они начинают видеть, что на каких-то крохотных участках ею можно управлять, обрести над ней контроль. Они совершают ошибки. Но они всё-таки начинают понимать, что контроль — это знание, а самое главное орудие знания — символ, позволяющий представить то, чего нет перед глазами. Они — словно дети; наверное, они слишком уж гордятся обретёнными крохами контроля. Но разве можно смеяться над ребёнком за то, что он хочет учиться?

— Но ведь именно этого, как мне кажется, здесь и не хватает. Детскости. Простоты, подобной простоте искусства минойской и этрусской цивилизаций.

— Простите, но ваш вопрос — свидетельство вашего невежества. В древних культурах, таких как египетская или минойская, не было искусства. Осознанного искусства для них не существовало. Существовала лишь жажда контроля. И они хотели бы, чтобы мы о них судили именно так — по тому, как хорошо они управляли жизнью, как осуществляли над ней контроль. А не по тому, какими красивыми они предстают перед нами, людьми нового времени. — Он развёл руками. — А почему же те, другие цивилизации существовали так недолго?

— Ну, может быть, дело просто в том, что… мне их… методы контроля представляются более привлекательными.

Профессор покачал головой:

— Нет, мистер Мартин. Более невежественными. Более примитивными, если хотите. И мне кажется, они нравятся вам потому, что вы — человек излишне цивилизованный. — Он поднял руку, не дав Дэну ответить. — Знаю, знаю. Всё это здесь кажется таким холодным… официальным, таким царственным. Вам хочется, чтобы здесь было больше фольклора, искусства простых людей. Я тоже иногда тоскую по музыке Kaffeehaus'a [387] моей юности. Но нельзя же валить вину за это на фараонов. Вините время. Время — источник всех человеческих иллюзий.

— На которые мы безнадёжно обречены?

— Телесно. Но, я думаю, мы можем воспользоваться воображением. На днях вы с явным сочувствием слушали мой рассказ о наших друзьях-феллахах, которых эксплуатируют живущие вдали от села землевладельцы. Да? — Дэн кивнул, улыбаясь. — В исторической науке мы все — живущие вдали землевладельцы. Мы думаем: ах, глупые люди, если бы только они знали то, что знаю я! Если бы только они трудились поусерднее, чтобы было мне приятно, мне по вкусу. Не правда ли? — Дэн опять улыбнулся: пришлось признать, что это — правда. — Ну а тогда кто же создал все эти прекрасные скульптуры и картины, которые вы видите каждый день?

— Вот именно! Я полагаю, в памяти поколений остались не те имена.

Старик улыбнулся:

— В вас говорит голос нашей эпохи. Не голос прошлого.

— Голос моего «ка», — тихо сказал Дэн.

— Это естественно. Вы же писатель. Начиная с греков все художники всегда хотели, чтобы их помнили по именам, точно так, как древние фараоны. Вполне возможно, только они и есть настоящие фараоны, оставшиеся в памяти мира. Так что, думаю, вы отомщены.

Заговорили о другом. Но Дэну открылась ещё одна сторона колдовских чар Египта: всё художественное творчество в целом виделось теперь в его свете; возможно, влияние это росло по мере того, как убывала вера в жизнь после смерти, и люди всё больше обращались к искусству, ища в нём убежища… это было нечто совершенно противоположное покорности феллахов, ожиданию поезда, который никогда не придёт: отчаянное стремление укрыться под надгробным камнем, мумифицироваться, окружить себя личными достижениями… патологическая жажда окуклиться, свить вокруг себя кокон ещё до того, как полностью созреет личинка, вопреки доводам разума, который подсказывает — нет и не будет мира, куда будущее имаго [388] , твоё освобождённое «ка», сможет когда-нибудь вылупиться. А сам Дэн? Так уж ли он отличается от неизвестного каменщика, создававшего голову Рамсеса Второго? Он мог бы возразить, что он исследует, даже развенчивает, в гораздо большей степени, чем прославляет. Но привлечение всеобщего внимания — это уже прославление; а когда сильнейшим побуждением для привлечения внимания становится вовсе не объект, не Китченер, а стремление показать себя, утвердить собственную репутацию, элемент паразитизма здесь совершенно очевиден. На миг, в душе высмеивая себя, Дэн задумался, а не стать ли первым в мире сценаристом, требующим не признания, а забвения?

Всё вместе это каким-то парадоксальным образом утвердило его в намерении взяться за новый жанр, начать новую жизнь, как только со сценарием о Китченере будет покончено; парадокс заключался в том, что буквально каждый день в голове его рождались новые идеи для сценария: наконец-то сценарий забродил, начал расти, подниматься как на дрожжах. Возможно, разгадка крылась в предположении герра профессора, что если и остались на земле настоящие фараоны, то это именно художники; что ж, пусть они и станут своими собственными каменщиками-прославителями, пусть возвращаются к самим себе, перестанут заниматься чужими гробницами и памятниками. Он чувствовал, как в нём зреет непреодолимое желание освободиться от балласта, опроститься, — так болезненно растолстевший обжора мечтает о диете на «ферме здоровья». Даже и в этом было нечто парадоксальное: в то самое время, как он увидел в искусстве всего лишь современный вариант суеверного создания самим себе памятников, абсурдно вычурных и бесполезных, неспособных застраховать кого-либо от неизвестности, это новое видение принесло ему чувство освобождения… впрочем, скорее всего это было попыткой укрыться в собственном англичанстве, в убеждении, что глупо принимать что-либо в жизни слишком уж всерьёз (например, Лукача и теоретиков абсолютной сознательности и ответственности писателя). К тому же ведь это всё — дело случая, так как, по сути, роль авторского умения здесь гораздо меньше, чем общество готово признать. Не видеть этого — значит сравняться в наивности с молодым американцем — Митчеллом Хупером: он ведь тоже кое-чему мог научить.

Только одно лучше всего: пассивное третье лицо.


День за днём пустыня подбиралась всё ближе, и вот они уже у Тропика Рака. Даже фотографы-любители успели пресытиться, и всё чаще живописные берега и плывущие мимо фелюги оставались незапечатленными.

Посетили Эсну — грязный городишко, посреди которого в огромном карьере стоял храм. Толпы нищих осаждали туристов по пути в храм и обратно. Особенно настойчивым был человек с двумя тростниковыми корзинами у пояса; кто-то из французов дал ему бакшиш, который он так выпрашивал; немедленно из большой корзины была извлечена змея, из той, что поменьше, — огромный скорпион, араб держал его за остроконечное жало, скорпион шевелил лапами в воздухе. Туристы снова взялись за фотоаппараты, образовался круг. Кто-то из приятелей укротителя загородил его от бесчисленных объективов, требуя ещё денег. Живописные сцены не снимают даром. Без всякого повода, вдруг, начал разгораться скандал: приятель укротителя оттолкнул кого-то из снимавших, раздался крик, и он, в свою очередь, был сбит с ног ответным толчком. Снимавшим был итальянский дружок Королевы на барке. Его успокоили, но араб продолжал выкрикивать ему вслед оскорбления.

На заднем плане, у кофейни, сидели в ряд старики, двое курили наргиле; все они невозмутимо наблюдали за происходящим. Дэн и Джейн стояли чуть в стороне вместе с журналистом Алэном. Его друг-фотограф — непредвзятый взгляд — был занят: он снимал снимавших, забыв обо всём, кроме ракурсов и скорости съёмки. Алэн сказал что-то Джейн по-французски, она перевела это Дэну: «Чем бы педрило ни тешился…» И в самом деле, в этом инциденте виделось тройное святотатство: против природы, против человека, против них самих… человек — обезьяноподобное, коллективное путешествие — сплошная клоунада, а их побуждения — ложны…

В тот же день, попозже, они встали на стоянку в Эдфу — осмотреть птолемический [389] храм крылатого бога Гора с его поразительными гранитными соколами. А живые пустельги вились и прыгали меж ассирийского вида колоннами, и всё это место в вечернем свете дышало безмятежным покоем. Но в массивных крепостных стенах храма, казалось, жила мрачная печаль, атмосфера герметически закрытого жреческого культа, отгородившегося от реальности внешнего мира; стены эти были столь же чуждыми и столь же непроницаемыми, как белые борта их корабля для крестьян, мимо которых они каждый день проплывали.

В этот вечер, после обеда, пассажирам были обещаны кабаре и танцы, и Джейн с Дэном, явившись в ресторан слегка принаряженными — Дэн в костюме и при галстуке, а Джейн в том чёрном платье, которое обновила на вечере у Ассада, — обнаружили, что их уступка принятым нормам не выдерживает сравнения: другие пассажиры сочли, что им предстоит весёлый бал-маскарад. Некоторые восточноевропейцы явились в довольно нелепых крестьянских костюмах, среди французов оказалось несколько корсаров и тореро, и всё в таком роде. Единственный по-настоящему интересный костюм был у ночного утешителя Королевы на барке, явно припасённый специально для нынешнего вечера. Юноша был наряжен Тутанхамоном, грудь его была обнажена и увешана массивными украшениями из поддельных драгоценных камней. Лицо он накрасил весьма тщательно и обильно, отчего стал пугающе похож на гермафродита. На Королеве был красновато-коричневый пиджак и широкий чёрный галстук, повязанный пышным бантом: позже стало известно, что он изображал Бодлера. Юноша почти ничего не ел, лишь порхал среди французов от стола к столу, демонстрируя голый торс и драгоценности, становясь то в одну, то в другую позу и совершенно не замечая, как он нелеп.

Даже Хуперы не устояли перед общим безумием. Марсия надела длинное платье, а короткую демократическую причёску прикрыла картонной золотой короной. Она была не вполне уверена, кого, собственно, изображает, просто корабельный эконом выдал ей корону. Митч явился в широкополой ковбойской шляпе — по праву гражданства, а вовсе не потому, что имеет какое-то отношение к Техасу, пояснил он. Их явно встревожила ординарность нарядов Дэна и Джейн: у эконома полный шкаф шляп и костюмов, наверняка осталось что-нибудь и для них…

Некоторое время спустя Хуперы сняли свои головные уборы, и их столик превратился в мощный бастион англосаксонского противостояния идиотизму происходящего. Дэн поймал устремлённый на него взгляд Джейн.

— Все наверняка считают нас ужасными снобами.

— Кто-то же должен показать, что не одобряет проявлений такого безудержно-буржуазного нарциссизма. Жаль, я не явился в костюме сотрудника КГБ.

Джейн улыбнулась, но чуть дольше задержала на нём взгляд, прежде чем отвела глаза. Ему пока ещё не позволялось, или — не совсем позволялось, шутить на такие темы.

Дэн сказал:

— Ты немного загорела.

— Похоже на то. У меня щёки горят.

— Стала похожа на цыганку. Тебе идёт.

— Ничего. Дома опять побледнею.

Он улыбнулся ей в ответ, но в тоне её прозвучали неприятно-практичные ноты. Она смотрела мимо него, на оживлённую публику за другими столами. Даже восточноевропейцы, казалось, несколько утратили обычную скованность. Теперь Дэн и Джейн ждали, пока подадут второе, сидели молча, словно муж и жена, давно привыкшие друг к другу, старше всех здесь присутствующих. Она и правда загорела, и правда выглядела значительно моложе. Да ещё это платье… когда они только направлялись к столу, Дэн заметил типично французский жест Алэна Мэйнара, выражавшего своё восхищение.

В верхний салон они поднялись почти последними. За столиками было столько народу, что казалось, яблоку негде упасть. Салон был украшен гирляндами, а из членов команды собрали небольшой самодеятельный оркестр. Среди музыкантов они заметили тихоголосого официанта-нубийца, обслуживавшего их столик: сейчас, в национальной одежде, он склонялся над двумя барабанами. В оркестре были ещё один ударник, человек с тамбурином, и ещё один — с ребеком [390] ; кроме того, там были микрофон и динамик; грохот стоял невообразимый. Дэн и Джейн подождали с минуту у стеклянных дверей, наблюдая, потом решили — нет. Зашли в бар, взяли по бокалу бренди и прошли в конец палубы, к другому — небольшому — салону, двери которого выходили в солярий. Они ожидали, что там не будет ни души, но неожиданно обнаружили там старого профессора.

Они заметили, что он не выходил к обеду. Иногда он пропускал очередную трапезу, а может быть, ел один, у себя в каюте. Сейчас он сидел в углу салона, на столике перед ним стоял стакан и бутылка минеральной воды; старик читал книгу. Однако, когда они вошли, он поднял глаза и чуть наклонил голову в знак приветствия.

Дэн сказал:

— Шум для нас, пожалуй, слишком велик.

— Сочувствую. Моя каюта — прямо под оркестром. Так что я сегодня бездомный.

И он рассказал, что судовая компания разрешила ему занять каюту подальше от машинного отделения — сон у него очень чуткий; зато в такие вот праздничные вечера за покой в будни приходится расплачиваться. Дэн спросил, не позволит ли профессор угостить его бренди. Старик отказался — у него небольшой приступ несварения. Но, пожалуйста, он будет рад, если они посидят с ним, он читает, просто чтобы убить время. Книгу ему одолжил кто-то из его подопечных. Они видели — книга на немецком, а профессор сказал, что это — краткий перечень достижений ГДР в области экономики с момента раздела страны. Он некоторое время рассматривал обложку, затем улыбнулся своей чуть двусмысленной улыбкой:

— Не совсем лёгкое чтение.

— Вы часто ездите на родину?

Он покачал головой:

— У меня там сестра. И сын с внуками. Это всё, что теперь тянет меня домой.

— Вы, должно быть, находите там множество перемен?

— Сами на них напросились. — Он помолчал. — Особенно моё поколение. Полагаю, нам нечего жаловаться.

Джейн спросила, чем занимается его сын, оставшийся в ГДР.

— Он — врач. Как мать и дед.

— Вы должны им гордиться.

— Да, он ведь хирург. Глазной. Говорят, очень хороший.

Но им послышалась в его голосе чуть заметная нотка отцовского разочарования: веление судьбы было принято, но без особой радости.

Джейн осторожно спросила:

— Вы жалеете, что он так далеко живёт?

Старик пожал плечами:

— У него там работа, друзья… а у меня здесь по меньшей мере мои воспоминания. — Он скупо улыбнулся Джейн. — Которые вы на днях несколько разворошили, мадам.

— Как это?

— Вы сочтёте меня излишне сентиментальным.

— Ну пожалуйста.

Он помешкал.

— У бедных пациентов моей жены очень часто не было денег, чтобы заплатить ей. Они тогда приносили маленькие подарки. Иногда — нитки бус вроде тех, что вы купили у мистера Абдуллама. Как археолог, я говорил ей, что они никакой ценности не имеют. Но она отвечала… То, что вы произнесли тогда в лавке, мадам. И ещё что-то было — в том, как вы касались бус. В вашем голосе… — Он сдержанно улыбнулся Дэну. — Я расчувствовался. Извините меня.

Дэн дал понять, что извиняться не за что. Джейн внимательно рассматривала собственные колени. Все трое молчали. Потом она подняла глаза:

— Знаете, я завидую вашей жене, профессор. Она смогла многое сделать, а не просто сочувствовать.

— Сочувствовать — это тоже много. Многие и на это не способны. Увы.

— Она умерла здесь, в Египте?

— В Германии. В Лейпциге. После войны.

— Вы там войну провели?

Старый профессор покачал головой, и тон его стал более мрачным:

— В Палестине. В британском лагере для интернированных.

И так, постепенно, отвечая на их вопросы и явно почувствовав их искренний интерес, он стал более подробно рассказывать о своём прошлом — совершенно бесстрастно, словно это был не он сам, а некая историческая достопримечательность, почти так же, как в Фивах он рассказывал им историю царицы Хатшепсут.

Он никогда не был фашистом, но заслуги в этом не видит. В тридцатые годы он слишком часто жил вдали от Германии. Его совсем не привлекали их демагогические лозунги, массовые митинги, обращения к народу, Volk, сказал профессор, однако и вульгарная пропаганда существовавшего тогда правительства привлекала его нисколько не больше. Он не мог припомнить, чтобы «der Fuhrer» и другие слова из национал-социалистского жаргона когда-либо упоминались в беседах с коллегами и друзьями иначе, чем с иронией. В те времена всё это доносилось до них словно бы из другого мира, не заслуживало серьёзного обсуждения. Твоё отношение к этим проблемам явствовало из нежелания об этом говорить. И у него ведь была жена-англичанка, которая ввела его в английские круги Каира. Там тоже этот сюжет затрагивался очень редко. Момент истины наступил, когда Гитлер окончательно раскрыл свои карты в тридцать девятом. Многие из немецких коллег Кирнбергера уехали из Египта домой, и ему тоже было приказано возвращаться.

— Вот так. Наконец-то я был вынужден задуматься о том мире, что существовал вне пределов Древнего Египта, вне пределов моей семьи, помимо жены и детей. Жена очень мне помогла. Мы с ней решили, что наш брак важнее национальных различий. Что я попробую остаться здесь — будь что будет. Я начал подозревать, что право — не на стороне моей страны. Я не стану воевать против Германии, решил я. Но и за неё воевать тоже не стану.

Целый год, во время «странной войны» [391] , ему было разрешено продолжать археологические изыскания. Потом он был интернирован и провёл все годы войны в палестинском лагере. Условия жизни не отличались комфортом, сказал он, зато общество было бы трудно переоценить. Там он многое узнал о предмете, в отношении которого, по его выражению, «был несколько невежествен»: о других людях.

— Разумеется, когда закончилась война, я понимал, что моя страна заслужила своё поражение. Геноцид евреев. Мне сообщили эту страшную новость, когда впервые обнаружили концентрационные лагеря. Сообщила жена. Я до сих пор вижу этот номер газеты: «Дейли телеграф». Фотографии. Я плакал, но боюсь, не о погибших евреях: о себе. О нас — немцах. Не мог поднять на жену глаза. Она мужественно поддерживала меня и моих детей все эти страшные годы.

Джейн мягко возразила:

— Но не могла же она вас обвинять!

— Да нет, конечно же, нет. Но наши сыновья… Бедные мальчики, им было так трудно. Думаю, они судили более здраво. Поняли — их отец потерпел поражение. Как потерпела поражение его страна.

— Из-за бездействия?

— Я представил это себе через сравнение с моей работой, мистер Мартин. Как если бы я расшифровывал в папирусе только то, что легко могу прочесть, притворялся, что места, требующие большего терпения и дальнейшего изучения, просто не существуют. Я вспомнил столько всего, столько всяческих признаков, которые предпочитал не видеть или не слышать в предвоенные годы. Та самая часть папируса, чтением которой я пренебрёг… это было нетрудно понять.

Потом на помощь пришли внешние обстоятельства. Из-за его «непатриотичного» поведения в начале войны и из-за того, что многие его современники — учёные того же профиля — погибли, исчезли из вида или предпочли остаться на Западе, его знания в специальной области науки, которой он занимался, стали большой редкостью. Неожиданно, как гром с ясного неба, пришло приглашение вернуться в Лейпцигский университет, восстанавливать факультет — «если можно назвать факультетом огромный пустой барак без студентов. Масса ящиков и коробок. И почти полная утрата документальных материалов».

— Мы долго обсуждали возникшие проблемы. Мальчики не хотели ехать. Но их мать знала, что мне не будет покоя, если мы не поедем. Мы пытались растолковать сыновьям, почему мы считаем своим долгом поехать.

— А политическая сторона дела вас не смущала?

Старик усмехнулся:

— Да, немного. Вы должны понять — в этом плане мы были людьми совершенно неопытными. Для Констанс работа там тоже была — она всегда предпочитала работать с детьми. У меня был бы мой старый университет. И непреодолимое чувство — я должен сейчас попытаться помочь, даже если уже поздно.

И они поехали. Жена его умерла на третий год после переезда в разрушенный и разграбленный город, от внезапного кровотечения после удаления матки. Шок был непереносимый. Но он считал, что «это её последний, предсмертный дар»: оставить его — немца — именно там, в Германии, которой он теперь принадлежал, хоть и не столько по душевной привязанности, сколько из чувства долга. Ему пришлось пересмотреть свои взгляды. Он не стал членом коммунистической партии, а его статус учёного создавал ему привилегированное положение, защищавшее от «давления сверху»; но он пришёл к убеждению, что в тот исторический момент социализм для страны будет лучше всего. В нём были свои негуманистические черты, «свои тёмные места», но, может быть, именно так и начинаются все новые и более справедливые общества?

Старый профессор очень скупо говорил о своей жене и её смерти, очень многое осталось недосказанным, и всё же у них создалось впечатление, что брак их был по-настоящему счастливым, что этот старик и его покойная жена были людьми очень чистыми, наивными, отторгнутыми и той и другой стороной; жизнь их была бы расколота «железным занавесом», если бы не взаимное уважение и любимая работа. Он даже упомянул об этом, хоть и не прямо, когда рассказывал, как сыновья проявили к переезду совсем иное отношение, отразившее и его собственные колебания.

А ещё он сказал Дэну и Джейн, что его младший сын, тот, что стал археологом в Соединённых Штатах, фактически сбежал на Запад. Старик улыбался, говоря об этом.

— Он пошёл в мать. Характером. Я зову его своим английским сыном.

В его побеге не было ничего драматического. Он проводил отпуск в Лондоне, у родственников матери, и просто не вернулся. Ему как раз исполнилось двадцать пять. Профессор пытался уговорить его вернуться, но не очень всерьёз.

— В его возрасте иногда важнее принять решение, чем быть уверенным в его правильности.

Дэн сказал:

— А в другом возрасте?

— Наверное, и в другом.

Джейн спросила, остались ли добрыми отношения между братьями.

— Да, мадам. — И добавил: — Теперь, во всяком случае. Ганс, мой старший сын, доктор, знаете, он поначалу не хотел мириться с таким предательством. Но теперь он стал мудрее. Думаю, они и сейчас много спорят. Когда встречаются. Но по-родственному.

— А вы не принимаете ничью сторону?

— Мой младший стал теперь немножко слишком американцем. Мы по-разному смотрим на многие вещи. Но почему бы и нет? Моё поколение было слепо, особенно мы, так называемые учёные-историки. И должны за это расплачиваться. А он ни в чём не виноват. И я уже сказал — он похож на мать. Или — на её родину. — Он улыбнулся им обоим. — Англия — европейский сфинкс.

— Она более известна как европейский больной, — возразил Дэн.

— Если упрямство — болезнь…

— Но в упрямстве ведь нет ничего загадочного, не так ли?

— С этим я не могу согласиться. Для нас, иностранцев…

— Но ваш английский…

— О да, разумеется. Я знаю язык. Я понимаю английские обычаи. Я даже полюбил английские блюда — пирог с мясом и почками… — Он замолчал на мгновение, словно смакуя какой-то особый кларет. — Но ваша душа… Это совсем другое дело. — Он предостерегающе поднял палец. — И более всего — в том, что касается свободы. Немец не мыслит себе свободы без правил. Это гораздо важнее, чем наше пристрастие к парадному шагу и военной дисциплине… впрочем, это-то пришло к нам из Пруссии. Но понятие свободы… Это есть у наших философов. У Канта, у Маркса. Есть у Баха. У Гёте. Для нас полная свобода — это не свобода. Мы можем расходиться во мнениях из-за того, какими должны быть правила, но не из-за того, должны ли они быть.

Дэн улыбнулся:

— Но наша свобода в значительной мере иллюзия. Как мы теперь начинаем понимать.

Старик помолчал несколько мгновений, потом, с добродушной насмешкой, спросил:

— Знаете историю про западногерманского родственника, приехавшего навестить своих в Восточную Германию? Заговорили о политике. Западный немец говорит, что вся жизнь в ГДР диктуется государством, русскими. Они возражают: твоя часть Германии нисколько не лучше. Ведь она — самая американизированная часть Европы. Может быть, отвечает тот, но мы сами это выбрали, по собственной воле, демократическим путём, как англичане и американцы. Ах, говорит его дядюшка, но ведь и мы тоже, мой мальчик, выбрали это по своей воле, демократическим путём. И что важнее, мы выбрали это как немцы. — Кирнбергер кивнул в ответ на их улыбки и продолжал: — Я думаю, главное здесь — против кого направлен этот анекдот. Мне его рассказывали, критикуя восточных немцев. Но мне кажется, он может быть истолкован и в их пользу. Это, видите ли, зависит от того, как вы определяете явление, противоположное свободе. Для нас это — хаос. Для вас…

— Власть?

Он кивнул:

— Это и есть истинный занавес между Востоком и Западом. Мне так представляется. Мы жертвуем частью нашей свободы ради порядка… наши лидеры, правда, утверждают, что ради справедливости, равенства и прочего. А вы жертвуете частью порядка ради свободы. Ради того, что вы называете естественной справедливостью, индивидуальными правами человека. — Он вдруг улыбнулся, словно опасаясь, что беседа становится слишком серьёзной. — А можно, я вам ещё одну историю расскажу? Она антианглийская, но рассказал мне её ваш соотечественник. Много лет назад.

— Конечно.

— Англичанин, где-то во французской Африке, купается в Реке, где полно крокодилов. Местный житель, знающий английский язык, видит с берега, куда он плывёт, и кричит ему: «Вернитесь! Там опасно! Немедленно возвращайтесь!» Англичанин слышит крик и оборачивается. Африканец повторяет предостережение. Но англичанин не обращает на это никакого внимания. Плывёт всё дальше. И гибнет. Французские власти проводят расследование — никто не может понять, почему погибший пренебрёг предостережением. Тогда встаёт другой англичанин и объясняет: предостережение было сделано неправильным языком, оно не могло быть понято. Ах вот оно что… Может быть, месье соблаговолит сообщить суду, как следует правильно предостерегать человека, буде такая необходимость возникнет снова? Англичанин глубоко задумывается, молчит, потом произносит: «Пожалуйста, поверните назад, сэр, если вы ничего не имеете против!»

Джейн и Дэн улыбнулись, на этот раз не так весело, как раньше.

— Это жестокая шутка. Но я подозреваю, что в вашей стране и до сих пор существует нечто, побуждающее скорее утопиться, чем последовать доброму совету иностранца. Такая свобода недоступна моему пониманию.

— Да и нашему тоже не очень.

Старый профессор улыбнулся:

— Что тут поделаешь. Кто знает — может быть, тот англичанин хотел, чтобы его съели крокодилы.

Дэн взглянул на Джейн, которая давно уже не произносила ни слова; но в глазах её светилось мягкое согласие если не с ним, то хотя бы со стариком. Оба опустили глаза. Потом снова заговорил Дэн:

— Есть ли какая-то надежда, что конфликт между Востоком и Западом уладится?

— Раньше я испытывал чувство вины из-за того, что так долго занимался историей прошлого. Считал мои папирусы ширмой, отгородившей меня от того, чего не желал понимать. Но теперь я вижу, что такой ширмой может служить всё, что угодно, если человек этого хочет. Оправданием непонимания. — Он остановился на мгновение, потом снова заговорил: — Я помню — это ещё до войны было — спор между двумя деревнями по разным берегам Нила. К северу от Луксора, где я тогда работал. Из-за права ловить рыбу. Спор был яростный, даже кровь пролилась. Как-то я спросил у одного из старейшин — он был крестьянин, неграмотный, но очень мудрый старик, — почему они, вместе со старейшиной другой деревни, не порешат спор путём компромисса? Он упрекнул меня за глупый оптимизм. Он сказал: не может быть мира меж людьми ни на том, ни на этом берегу. Только в реке меж берегами.

— Там, где мы жить не можем.

Старик развёл руками.

И тогда он рассказал им ещё одну историю, из личной жизни, которую назвал «рассказ с привидением без привидения». Это случилось вскоре после его первого приезда в Египет, в конце двадцатых годов, прежде чем он стал заниматься своей теперешней специальностью. Он работал в одном из недавно вскрытых захоронений — благородного египтянина, но не фараона, среди утёсов напротив Асуана, и так увлёкся своим делом (он описывал настенную живопись), что задержался там позже обычного. Работая внутри помещения при искусственном свете, он не заметил, что снаружи упали сумерки. И тогда — возможно, из-за долгих часов концентрации внимания или из-за неосознанного ощущения, что всё вокруг стихло, — что-то случилось. Возникло удивительное чувство чьего-то живого присутствия, чужого, не его собственного. На миг это его испугало, он даже осветил фонарём всё помещение могильника, но ведь он нисколько не верил в сверхъестественное… «в проклятия и прочую чепуху». Его страх был непосредственным, физическим, боязнью, что в могильник проник грабитель. Но на месте раскопок был ночной сторож, и он подумал — может, это он и есть? Он даже окликнул его по имени. Ответа не последовало, и он снова принялся рассматривать живопись, которая, кстати говоря, поразительно сохранилась. На этом месте своего рассказа старик остановился. Дэн и Джейн услышали, как кто-то вошёл в салон позади них, но ни тот ни другая не обернулись; кто бы ни был вошедший, он сразу же ушёл.

— Потом я не раз испытывал то же ощущение, но никогда так живо, как в тот первый раз. Это так странно… словно сломалось звено в цепи времён.

— Смещение?

— Да. Благодарю вас. Это слово лучше подходит. Вдруг словно перерыв наступает, и кажется, что времени не существует. Ты — не тот древний художник, но и не тот, кто есть, не сегодняшний археолог. Если ты и существуешь, то скорее как эта живопись на стене; извините меня, я говорю метафорически, мне не хватает слов, чтобы выразить это точнее. Ты существуешь как-то вне времени. В реальности большего масштаба, помимо иллюзии, которую мы называем временем. Там, где всегда существовал. Не существует прошлого или будущего. Знание истории, хронологии представляется такой же ширмой, как та, о которой я только что вам говорил. — Он опять им улыбнулся. — Это ничего общего не имеет с мистицизмом. Это почти физическое ощущение, что-то скрытое в самой природе вещей. Я как-то пережил то же самое, и тоже после долгих часов работы над трудным папирусом. Я сам стал папирусом, я очутился вне времени. Но это вовсе не помогло мне расшифровать папирус. Так что я был папирусом совсем не в этом смысле. Вот так. А может быть, я был — река. За несколько мгновений — чего только не произойдёт в реке. В реке меж берегами. — Несколько секунд он ничего не говорил, потом коротко взглянул на Джейн и Дэна. — Боюсь, этого они никогда не поймут. Про реку меж берегами.

Джейн тихо спросила:

— Кто это — они, профессор?

Он снова посмотрел на неё так, будто она опять взялась его поддразнивать.

— Думаю, и вы, и мистер Мартин знаете это, мадам. — Он помолчал, в его голубых глазах зажёгся иронический, почти заговорщический огонёк. — На нашей планете — множество языков. Множество границ. Но, насколько я могу судить по собственному опыту, только две нации.

В наступившей тишине они услышали неумолкающий, но не такой громкий здесь, грохот барабанов, доносящийся из большого салона, и поняли, что старик не имел в виду Восток и Запад, и менее всего — свою Германию и их Англию.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №41  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:24 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Остров Китченера

Постоянное движение судна, преходящесть пейзажей — всё это могло бы превратить путешествие в восхитительно праздный, ленивый отдых, однако непонятно почему, оно порождало в душе Дэна подспудное метафизическое напряжение. Хорошо было герру профессору рассуждать о том, что время лишь иллюзия, но оно не только постоянно напоминало о своём присутствии, но и каким-то образом искажалось, пока длилось это плавание на юг. Время было удивительно коротким: не успело путешествие начаться, как уже приближалось к концу; здесь пахло каким-то жульничеством, будто время передёрнуло карту.

Беспокойство ещё усиливалось ощущением, что в его душевном равновесии, в его жизни намечаются какие-то сдвиги; какие именно, он пока не мог осознать. Но всё яснее и яснее он понимал, что сдвиги эти — результат некой незавершённости, которая, в свою очередь, была результатом предопределённости. Это ощущение крылось где-то в глубине, оно не было связано с возобновлением его знакомства с Нилом, с влиянием встреч и событий, происходивших во время путешествия. Дэн по-прежнему держался того убеждения — того грана истины, — что свобода, особенно свобода познавать себя, есть движущая сила человеческой эволюции; чем бы ни приходилось жертвовать, нельзя жертвовать сложностью чувств и восприятий, как и способностью их выразить, поскольку именно в этой сфере и начинаются изменения (так сказать, приоткрывается щель в двери), что и порождает — в социальном смысле — магию мутаций спирали ДНК [392] . Всё время, пока они беседовали со старым профессором, он исподтишка наблюдал за выражением лица Джейн, пытаясь угадать, замечает ли она, что старик, хоть и не так явно, льёт воду на его, Дэна, мельницу. Но когда профессор ушёл, вскоре после того, как вавилонское столпотворение неожиданно быстро, но трогательно распалось на два разноязыких племени, Дэн не стал ставить точки над i. Они говорили о старом профессоре, но не о том, что он им рассказывал, а о том, мог ли он решиться вот так говорить со своими соотечественниками, путешествовавшими на том же судне. Дэн почувствовал, что, хотя Джейн и одобряла гуманность герра Кирнбергера, ему не удалось её убедить. Всё это слишком походило на квиетизм. Западное общество — непослушный ребёнок, и без розги левых убеждений тут не обойтись.

открыть спойлер
В результате Дэн обнаружил, что ему хочется (хотя принцип не перебарщивать даже в удовольствиях был существенной чертой его житейской философии), чтобы это плавание длилось подольше, ну пусть бы ещё неделю. Кроме всего прочего, путешествие оттягивало, откладывало любые решения. Можно было ждать, наблюдать… действовать было вовсе не обязательно. Он уже сейчас видел, что провёл эти дни, балансируя между внешним довольством и внутренней обеспокоенностью, наслаждаясь сегодняшним днём и беспокоясь о будущем… Тревога его не была похожа на обычные тревоги: он страшился наступления будущего. Волновало его и то, что он ничем не мог объяснить эти тревожные предчувствия. Чтобы признать себя человеком никчёмным, потакающим собственным слабостям, ему вовсе не нужен был тот отрывок из Лукача, который он тогда отчеркнул. Попросту говоря, ощущение у Дэна было такое, словно он околдован этими днями на Вечной реке: Нил и успокаивал и тревожил.

Но герр профессор, сам того не подозревая, и незаметно даже для Дэна, несколько поколебал чашу весов; а потом случилось что-то, что позволило ему наконец увидеть, куда же он на самом деле плывёт, направляясь вверх по течению реки. Вовсе не в Асуан; Дэн полностью смог осознать это лишь во время их последней стоянки, утром того дня, когда они должны были туда прибыть.


Последнюю остановку они сделали, чтобы бегло осмотреть храмовый комплекс в Ком-Омбо. Посреди пустынного ландшафта, на низком мысу над Нилом, комплекс поражал сходством с творениями древнегреческих мастеров: та же уединённость, продуманное расположение храмов, солнечный покой, отражённый в голубой воде. Хорошо бы такими были и другие виденные ими святилища — не только прекрасными сами по себе, но и прекрасно обрамлёнными. Почему-то посещение храмов Ком-Омбо в прошлый раз Дэну не запомнилось.

Их корабль ошвартовался совсем недалеко, и они пошли по песку к святилищу. Стайка шаловливых ребятишек — детей бедуинов, — приплясывая, бежала за ними по гребням песчаных дюн, бронзовогорлые голуби ворковали в акациях у воды. На этот раз Джейн с Дэном не стали и притворяться, что слушают злосчастного гида — так приятно было шагать по вымощенным камнем дорожкам и террасам над рекой. И тут Дэну-орнитологу было даровано истинное наслаждение. Он разглядывал в полевой бинокль похожую на малиновку птичку, что прыгала в тени у самого берега. Это было прелестное маленькое создание — синезобый дрозд; он впервые в жизни встретил особь этого вида. Он задержался на пару минут — понаблюдать за птичкой, а Джейн, от нечего делать, отошла и села на угол террасы над рекой, глядя вверх по течению. Потом передумала и спустилась пониже, совсем скрывшись из вида.

Когда Дэн сам подошёл к углу террасы, он обнаружил, что разрушенная стена облегчает спуск к самой воде. Джейн сидела на основании упавшей колонны, в негустой тени молодого деревца, к Дэну спиной, глядя на выгибающийся к югу водный простор. Дэн пробрался по камням туда, где она сидела.

— Восхитительное место, не правда ли?

Она кивнула. Но то, как она кивнула, и то, что она не повернула головы, противоречило лёгкости его тона, служило предостережением. Дэн подошёл поближе. Она смущённо глянула вниз, на его ботинки, и снова принялась разглядывать пейзаж. Потом рука её поднялась и легонько коснулась глаз.

— Извини. Это пройдёт. — Она покачала головой — «не надо меня утешать». — Просто всему конец. И ещё я подумала об Энтони. Ему бы здесь так понравилось.

Дэн сел на цилиндрический камень рядом с ней.

— Что это ты вдруг?

Она ничего не ответила.

Тут, без всякого предупреждения, её рука протянулась и сжала его ладонь, словно Джейн просила прощения за неожиданно женскую слабость. Она, конечно, сразу же убрала бы руку, но Дэн удержал её, и рука осталась лежать на камне между ними, накрытая теперь его ладонью. Несколько мгновений они сидели так, молча. Он легонько сжал её руку и почувствовал едва заметное ответное движение; потом увидел, что она смотрит на две их руки как на что-то отдельное от них самих. И неожиданно для себя самого понял — сказано ещё что-то: и тем, как она потупила взгляд, и тем, как она сама протянула к нему руку. Он был растроган и в то же время странно заморожен. Простота отношений крылась вот в таких моментах молчания, в попытках нащупать путь. Какой-то частью своего существа он стремился обвить рукой её плечи, но знал, что из-за странной скоротечности путешествия его инстинктивный порыв осознан слишком поздно: осуществлять его следовало либо спонтанно, либо уж никогда.

— Моя дорогая, ведь он и не захотел бы сюда поехать.

— Я знаю.

— А мы все могли бы ездить сюда каждый год.

Она улыбнулась, чего он и добивался, и процитировала Элиота [393] :

— «Читаю много по ночам, зимою к югу уезжаю».

— Можно и так сказать.

За их спинами послышались голоса: несколько французов остановились у угла террасы; Джейн высвободила руку, но ни тот ни другая не обернулись, сидели, снова погружённые в молчание, в просвеченной солнцем тени. Три белоснежные цапли пролетели над рекой, но Дэн глядел на них, думая о другом. Что-то было в её взгляде, устремлённом на их соединённые руки. Какое-то отклонение от театральности их отношений во время путешествия, приближение к чему-то иному, непровозглашенному, неявному, и не только меж ними обоими, но и внутри каждого из них по отдельности; описать это можно было бы и отклонением в ином смысле… это был женский взгляд, не нейтрально-товарищеский. Почти неохотный, ни о чём ином, кроме своего существования, не говорящий… но он был!

Он перечёркивал её «всему конец»; фраза эта подразумевала не только их путешествие, не только новообретённый опыт. Дэн знал — она относится главным образом к прошлому, и не к какой-то утерянной в прошлом возможности, а к возможностям прошлого вообще, к тому — Джейн понимала, что и он это понимает, — что утеряно безвозвратно; и всё же в той фразе был чуть заметный оттенок… пусть Дэн расслышал его просто потому, что она была произнесена здесь и сейчас, — оттенок сегодняшнего сожаления… о том, что им вновь открылось, что за всеми изменениями оставалось неизменным. Очень возможно, что он расслышал больше, чем в той фразе было. Однако на самом деле она выявила что-то в нём самом: это его рука шевельнулась — обнять плечи Джейн, это он желал, чтобы путешествие продлилось, сознавая, что избегает честно признаться себе — почему; он разделял её печаль при мысли об окончании плавания и понимал, что ему будет недоставать каждодневного существования рядом с ней, этой близости души и ума, интуиции, возраста, жизненного опыта… восстановления былого сочувствования в гораздо большей степени, чем он хотел бы признать. Открытие пришло к нему на удивление свободным от всякого физического влечения: эта сторона была по-прежнему тесно связана с мыслями о Дженни, и не только из желания сохранить верность. Гораздо большую роль здесь играло ощущение незавершённости, которое должно будет невероятно возрасти, когда каждый пойдёт своим путём… промельк реальности посреди древнего платонического мифа, эхо мифа раблезианского: Fais ce que voudras… это тоже его пугало.

Дэн достал сигареты. Джейн взяла одну, и они закурили. Оба не отводили глаз от реки. Слёзы успели совсем высохнуть, что и было доказано, когда Джейн нарушила молчание:

— Я ещё потому плакала, Дэн, что вдруг поняла — я опять радуюсь жизни. Кажется… спустя очень долгое время.

— Я бы предпочёл, чтобы так и было.

— Это из-за того, что ты остановился понаблюдать за той птичкой… Знаешь, в Греции мы совершенно абсурдно разругались… Это было три года назад — наш последний настоящий отдых вместе — вдвоём. Потому что мы как-то днём задержались из-за его ботанизирования, а мне ужасно хотелось на пляж и поплавать. Он так радовался, а я вела себя безрассудно.

— А ты уверена, что и он не вёл себя безрассудно?

— Я сидела под деревом и читала. Выплеснула всё это на него гораздо позже. Он и знать не знал. — Она стряхнула с сигареты пепел. — Каждый за своей ширмой.

— Общепринятая часть всякого цивилизованного брака?

Она улыбнулась, но улыбка была печальной; потом глубоко вздохнула:

— Думаю, они правы — теперешние молодые. По поводу устарелости данного института.

— Эта их теория им тоже недёшево обходится.

Джейн опять помолчала.

— А ты когда-нибудь скучал по семье?

— Иногда. — Но ответ даже ему самому показался недостаточным. — Не очень часто. Если честно. — И добавил: — Обжегшись раз, становишься осторожен вдвойне. Ну и лень, конечно. Другой род отношений входит в привычку.

— И свобода?

— Оставаться стареющим донжуаном?

Джейн очень тихо произнесла:

— Какого прелестного невинного мальчика я знала когда-то в Оксфорде.

— На спасение души — никакой надежды. — Она взглянула на Дэна, но он отвёл глаза, понимая, почему она так посмотрела. — Я улыбнулся, потому что ты прекрасно знаешь — он и тогда не был невинным. Прелестным… возможно.

Теперь и она опустила глаза, глядя на землю у себя под ногами, потом медленно произнесла, будто разговаривая сама с собой:

— А я всегда помню тебя невинным.

— В отличие от тебя?

— Я так боялась собственных чувств.

Он не успел ответить — за их спинами раздался призывный гудок теплохода. Пора возвращаться.

— Но это ведь тоже невинность.

— Мне это никогда не казалось невинностью. Даже тогда.

— По-моему, ты пытаешься выступить в роли Кассандры [394] наоборот. Я помню о тебе совсем другое. Ты-то как раз и проявляла истинные чувства. Когда это было важно. — И уточнил: — Во всяком случае, гораздо чаще, чем это удавалось трём остальным.

— Эмоции. Вовсе не то же самое. — И добавила более лёгким тоном: — Я пытаюсь сказать, как я тебе благодарна, Дэн. Это — настоящее чувство.

Снова послышался настойчивый гудок теплохода. Джейн встала и со сдержанной улыбкой протянула ему руку… да здравствуют условности, с глупостями покончено. Он пожал ей руку, поднимаясь на ноги, и они направились назад, к кораблю.

Дэна не покидала тревога. В их беседе было что-то беспокоящее, такое же, как в том её взгляде; в прежних беседах ничего подобного не было. Джейн надела тёмные очки; прогуливаясь, они медленно шли через руины ко входу в святилище. Целая шеренга божеств с крокодильими головами… вот подходит Алэн со словами приветствия… шутит… Джейн улыбается, отвечает за них обоих: она, кажется, успела совсем оправиться от мимолётного приступа сентиментальности и теперь опять слегка настороже — как всегда. Дэном овладело ощущение упущенной возможности… он должен был обвить рукой её плечи, преодолеть разделяющее их пространство… эту нелепую нейтральную полосу, ничейную землю, которой они сами отделили себя друг от друга; может быть, их беседа и была попыткой со стороны Джейн — когда она сама взяла его за руку — преодолеть это пространство.

Позже, когда корабль снова отправился в плавание, а они перед ленчем вышли посидеть на палубе — с ними были Алэн и их приятель из Чехословакии, — Дэн обнаружил, что не перестаёт исподтишка наблюдать за Джейн… или если и не буквально, то хотя бы мысленно не сводит с неё глаз. Алэн опять принялся флиртовать с ней, на этот раз по-английски; всё это было совершенно невинно: она должна во что бы то ни стало приехать в Париж, чтобы он сводил её во все новые boites [395] и рестораны… Дэн позволил себе вообразить, что на месте молодого француза — он сам. Может быть, в этом и коренилась разгадка, может быть, дело в том, что она испытывает недовольство, разумеется, подсознательное, из-за его принципиального нежелания вести себя, как другие мужчины: замечать, что она прекрасно выглядит для своего возраста, что сохранила свою привлекательность. Это слегка беспокоило его и в самом начале, поэтому он старался не упустить случая сделать ей какой-нибудь обычный комплимент — по поводу того, как она одета, как выглядит.

С другой стороны, он нисколько не сомневался, что то откровение, тот её жест — что бы он ни значил — не был приглашением. Это было бы абсурдно и из-за Дженни, и из-за того, как сама Джейн описала его Каро: он ненадёжен, он вечно в бегах; да и по тысяче других причин.

Столь многое разделяло их, и не в последнюю очередь то, что они совершенно ничего не знали о потаённых чувствах и эмоциях друг друга, о чём лишний раз говорило различие, недавно проведённое ею между этими двумя словами. Тем не менее Дэн, по своей всегдашней привычке строить гипотезы, попробовал представить себе, какой была бы её реакция, если бы, переходя с корабля в гостиницу в Асуане, он предложил ей поселиться вместе, в двухместном номере. Но размышлял он исключительно о том, в какую форму будет облечён её отказ: откажет она ему гневно, в недоумении, иронически… а может быть, даже с нежностью? Несомненно было только одно: она откажет, или он ничего не понимает в женщинах. Интересно, не вызвано ли это постоянно гложущее его ощущение невозможностью, связанной с этой женщиной? Точнее — с невозможностью, связанной с ними обоими? Он помнил, что совсем недавно у неё был роман; он мог даже на мгновение представить себе, что она заведёт интрижку — проведёт ночь — с Алэном (это, конечно, если бы его самого тут не было), то есть допустит Алэна к себе в постель, если тот будет уж очень настаивать. Но между нею и им самим такое было бы совершенно невозможно. И он знал, как это ни странно, что если бы вдруг, по велению какой-то части своего существа, запрятанной так глубоко, что он и догадаться не мог о её существовании, или благодаря победе эмоций над чувствами Джейн не отказала ему, он расценил бы это как предательство.

За ленчем, в присутствии Хуперов, Дэн говорил очень мало. Словно пёс с давно обглоданной костью, он не мог расстаться с тревожной мыслью о мимолётных слезах Джейн, о том её взгляде на их соединённые руки: что это было — упрёк ему, предостережение? Джейн никак не помогала ему разгадать эту загадку, будто ничего не произошло. Каким-то образом ей удавалось дать ему понять, что любое напоминание лишь преувеличит значение случившегося. Но он не допустит, чтобы это так легко сошло ей с рук. Джейн улыбнулась ему, когда все они ждали десерт; она сидела, опустив подбородок на сплетённые пальцы.

— Ты что-то очень молчалив сегодня.

— Так плачут мужчины.

— И о чём же ты горюешь?

— Чую возвращение реальности.

— Но ведь есть ещё твой остров. Я полагала — мы из-за этого здесь очутились. — Он вскинул голову, неохотно соглашаясь — да, ещё одно удовольствие всё-таки ждёт их впереди. А она, словно желая его приободрить, добавила: — И чудесные воспоминания.

Дэн укрылся за улыбкой и отвёл глаза, однако что-то — он ведь понимал, что улыбка получилась не очень естественной, — заставило его снова посмотреть ей в глаза. В каком-то смысле его взгляд был повторением её взгляда, озадаченным и вопрошающим. Возможно, ей он показался просто пытливым или — молчаливым противоречием её последним словам. Во всяком случае, она с сомнением покачала головой:

— Разве нет?

Он улыбнулся более естественно:

— Попытаюсь не вспоминать о здешней еде.

Появился официант с десертом: рис со взбитыми сливками, слегка посыпанный корицей, и Джейн немедленно принялась за еду, словно говоря, что он ведёт себя неразумно и действительно избалован.


Пейзаж изменился — они приближались к Асуану. Воды Нила текли сквозь пустыню. Безбрежные пески, там и сям — чёрные базальтовые утёсы, многие тысячелетия палимые безжалостным солнцем; казалось, они стоят и ждут, когда наконец высохнет великая река. Тропические капустные пальмы [396] по берегам — вот и все деревья, да вороны пустыни (снова напомнившие Дэну о Библии и о манне небесной — воспоминания сугубо личные) — вот и все птицы. Солнце жгло, несмотря на прохладный северный ветер.

А сам Асуан предстал перед ними неожиданным потрясением, жестоко нарушив всё нараставшее одиночество песков. С тех пор как Дэн впервые посетил эти места в пятидесятых годах, город очень изменился. Теперь здесь царила атмосфера процветания, набережные были красивы, улицы у реки, застроенные высотными домами, заполняли машины, на Слоновьем острове вырос чудовищный гостиничный комплекс. На реке толпились паромные фелюги, моторные катера, а дальше к югу небесная синева была испятнана жёлтым — к небу поднимались клубы пыли от плотины и дым от окружающих её промышленных предприятий. Горизонт исчертили зигзаги проводов и высоковольтных опор, силуэты радаров — уродливых, но неминуемых спутников индустрии двадцатого века и войны. Три «МиГа» промчались над головами путешественников, и корабль подошёл к пристани; а высоко-высоко лазурное небо было исхлёстано белыми полосами инверсионных следов.

Джейн и Дэну запомнился разговор на обеде у Ассада о том, что произойдёт, если прорвёт Асуанскую плотину: огромная приливная волна разрушит долину Нила на всём её протяжении, а вместе с ней и половину Каира… такая угроза обращала в весёлую шутку все разговоры об угрозе тотальной войны с Израилем; Ахмад Сабри саркастически назвал этот Дамоклов меч «финальным ирригационным проектом». В Асуане реальность не просто вернулась к ним: она брала реванш, вызывая у Дэна отвращение. Им овладело внезапное отчаяние: путешествие окончено, конец мечте о другом путешествии, более долгом. Ассад хотел связать его с заведующим местной студией, даже пообещал, что сам приедет, но Дэн отклонил предложение. Студийное оборудование его не касалось, возможности натурных съёмок в пустыне были явно неограниченны, и ему просто нужно было почувствовать атмосферу этих мест. Сейчас он был искренне рад, что настоял на своём. Они могли остаться на корабле до утра, а затем перейти в отель «Старый водопад»; Дэн заметил, каким крохотным отель выглядит теперь на фоне уродливого «Нового водопада». Если бы Дэн был один, он покинул бы корабль тотчас же, но он понимал, что это оскорбит Джейн, настаивавшую на строгой экономии; поэтому он предложил компромисс — они всего лишь пропустят очередную запланированную экскурсию. Они же могут пуститься в свободное плавание под собственными парусами… могут и правда нанять фелюгу. Он изложил этот план, ссылаясь на профессиональную необходимость, не хотел торопить события. Джейн согласилась, по всей видимости, охотно.

Они дождались, пока не отбудут все остальные, а затем прошли к маленькой пристани, где в ожидании томился целый флот небольших фелюг, и, чтобы избежать споров, позволили завладеть собой первому же подошедшему к ним лодочнику. Это был мрачноватый молодой человек в белой галабийе и головном платке, перехваченном чёрным шнуром; с ним в лодке находился маленький мальчик. Звали лодочника Омар, он знал несколько самых простых английских слов, и вопреки тёмной коже черты его лица поразительно напоминали англосаксонские; к тому же у него были довольно светлые глаза. Казалось, он овеян духом Т. Э. Лоуренса [397] . Они медленно вышли к ветру, направляясь на север, в сторону песчаных утёсов на пустынном западном берегу, обогнули узкий конец Слоновьего острова. После теплохода им доставляло удовольствие плыть на лодке, был приятен её покой, её плавность. Коршуны парили над головами; охотились за рыбой крачки; над охряными утёсами кругами ходил сокол, а с бакена на конце острова поднялась, хлопая крыльями, огромная птица — скопа. Настроение у Дэна улучшилось, как только стал исчезать из вида шумный город. Молчаливость их кормчего пришлась ему по душе. Выше по течению уже виднелся остров Китченера, весь в густой, пышной зелени, и Дэн понял, что тут он наверняка не будет разочарован. Да и Джейн явно наслаждалась новым пейзажем. Они причалили и взобрались на утёс Коббет-эль-Хава — посмотреть скальные захоронения, те самые, где герр профессор впервые пережил странное ощущение вневременности. Здесь слишком долго обитали номады, так что сохранились лишь немногие красивые фрагменты и, по странной прихоти, теперь Дэну, недовольно ворчавшему в царских усыпальницах, недоставало мастерства и тонкости деталей. Выйдя наружу, они остановились на вершине; отсюда видны были острова посреди реки, бурно растущий город на восточном берегу и индустриальный пейзаж, протянувшийся к югу, далеко за пределы города. Он, словно скорпион, протягивал клешни, угрожая крохотному голубому и зелёному оазису, раскинувшемуся у их ног; этот вид напомнил Дэну вид на Лос-Анджелес с Мулхолланд-драйв, из окна квартиры, где жила Дженни. Странным образом гнетущее предчувствие пространственного вторжения перешло в ощущение краткости собственного, личного времени… как недолго они могут пробыть здесь, как кратко дозволенное им пребывание в этом оазисе! Гид, водивший их по захоронениям, указывал им на различные достопримечательности города, но Дэн не слушал, погружённый в собственные мысли.

И вдруг ему пришлось пережить несколько удивительных мгновений нарушения ориентации. Возможно, здесь действительно обитал некий genius loci [398] , хотя то, что ощутил Дэн, не было временным смещением: он словно оказался вне собственного тела, стал как бы фотокамерой, всего лишь запечатлевающей видимое, отчуждённой от сегодняшней реальности. Этот пейзаж, этот многоречивый гид, этот ветер, треплющий волосы стоящей рядом женщины… будто технический сбой в нормальном потоке сознания, затмение, эпилептический припадок… всего несколько секунд, но ему это показалось зловещим, неприятным, как если бы он сам и всё вокруг было всего лишь идеей в чьём-то чужом мозгу, не в его собственном.

Дэн заплатил гиду, добавив чаевые, и стал спускаться следом за Джейн по узкой тропе туда, где ждала их фелюга с двумя её владельцами. Ему хотелось рассказать Джейн о том, что с ним только что случилось, но он чувствовал, что старый немец почему-то владеет преимущественным правом на подобные вещи; его собственный рассказ мог прозвучать глупо, как восклицания по поводу deja vu, метафизическую странность которого передать невозможно, и разговор об этом всегда звучит несколько подозрительно для постороннего слуха. Мимолётность, иллюзия утраты ракурса… Ему уже приходилось пару раз пережить подобное — на съёмках, когда уставал. Всё существовало лишь как нечто, запечатлённое чужими глазами, чужим интеллектом; воспринимаемый мир истончался, становился, как яичная скорлупа, хрупкой раскрашенной поверхностью, рирпроекцией [399] … за которой — ничто. Тени, тьма, пустота…

Он смотрел на спину Джейн, спускавшейся перед ним по крутому склону. На Джейн были расклёшенные джинсы, блузка цвета бледной терракоты и сверху что-то вязаное, вроде свободного пиджака-пальто, слишком длинное для пиджака и слишком короткое для пальто — она часто надевала его, когда они совершали вылазки с корабля. Одеяние это было беззастенчиво sui generis [400] и больше, чем какое-либо другое, подчёркивало в его владелице характерную смесь былого безразличия к одежде, свойственного «синему чулку», с противоречащим этой черте, но вовсе не случайным убеждением, что выбор одежды есть выражение человеческой личности. А плетёная сумка придавала ей некую домашность, хозяйственность, будто она ещё и за покупками собралась; серебряный гребень придерживал волосы, но одна тёмная прядь выбилась наружу.

И как тогда, в дорсетской низине, Дэн на мгновение представил себе, что они женаты, были женаты все эти годы, с самого начала: увидел в ней свою жену, а не вдову Энтони… вот они приостанавливаются на минуту, он кладёт руку ей на плечо, поправляет непослушную прядь, маленькая супружеская поблажка, ничего особенного. И тут он опять испугался. Может быть, то краткое мгновение наверху, происшествие, мысль о котором он пытался уже отбросить, решив, что это всего-навсего странная прихоть клеток мозга, секундный сбой в работе тех, что отвечают за нормальное функционирование сознания, всё же было предостережением? Ведь всего за несколько минут до того, как это случилось, он пережил мгновенный переход от внешнего, пространственного восприятия городского вторжения к внутренней, временной его аналогии… может быть, это было предупреждением о грядущем, более существенном переходе — к чему-то патологическому, к сумасшествию, к диагностированной шизофрении… Почва под их ногами выровнялась, и Дэн пошёл рядом с Джейн, проклиная смерть и самоанализ.

Они снова тронулись в путь против течения, но лёгкий ветерок дул им в спину, когда они направились к широкому плёсу у острова Китченера. Солнце клонилось к закату, гребни песчаных дюн, венчавших утёсы западного берега, были буквально усеяны птицами: двадцать, а то и тридцать коршунов — целая стая — устраивались на ночлег; тёмно-коричневые, они казались иератическими [401] письменами на фоне неба. Омар провёл лодку под стоящими стеной по берегу острова деревьями: странные цветы, листья, ветви нависали над ними, касались воды. По эту сторону реки домов не было, город исчез, и, когда они подплывали по спокойной воде совсем близко к высоченной стене пронизанной солнцем зелени, можно было подумать, что плывут они по летней реке где-нибудь в Оксфорде. Какая-то пичуга, прячась в ветвях, пела необычную в это время года песенку. После безводной пустыни сегодняшнего утра этот полный глубокого покоя, живой и влажный, зелёный и вечный мир был упоительно хорош. И снова Омар причалил лодку. Сошли на берег и через несколько шагов под плотным пологом бугенвиллей оказались на пешеходной тропе.

Несмотря на попытки сохранить остров как огромный ботанический сад, заложенный ещё Китченером (тут и там ещё виднелись висевшие на стволах массивные металлические пластины с экзотическими названиями на латыни и именами дальних стран, откуда эти растения были родом, а порой на глаза им попадался и садовник за работой), всё на острове выглядело очаровательно беспорядочным и запущенным. Сад не только в переносном, но и в буквальном смысле распустился, и строгий научный замысел уступил место приятному существованию без затей: тень и зелень, пение бесчисленных птиц, прохлада, простота… словно простота прекраснейших творений исламской архитектуры, многовекового народного опыта, спасавшего от палящего солнца. Это была Альгамбра [402] из зелени, воды и теней, и может быть, приятней всего Дэну показалось то, что остров остался почти совершенно таким же, как он запомнил: тропическая bonne vaux, одно из самых красивых и цивилизованных мест в мире, какие были ему известны, пусть это место и занимало всего несколько акров. Он не хотел ничего подсказывать Джейн, но она и сама влюбилась в остров с первого взгляда. Они прошли едва сотню шагов по тропе, как её рука коснулась рукава Дэна.

— Дэн, а можно у меня будет здесь дом? Ну пожалуйста!

Дэн усмехнулся:

— Вот и мы с Андреа тогда почувствовали то же самое.

— Это точно как «Сад Эдема» у Таможенника Руссо [403] . И как замечательно ты придумал использовать это в твоём фильме.

— Надеюсь, они это используют. Получится хорошая точка возврата.

Немного спустя они сели на скамью на боковой дорожке. На главной тропе виднелись прогуливающиеся туристы, на расстоянии они казались всего лишь цветными пятнами, праздно движущимися сквозь просвеченную солнцем тень… теперь они уже не были фигурами с полотен Руссо, скорее Мане или Ренуара. Джейн с Дэном обсудили планы на ближайшие два дня: что ещё надо будет посмотреть, не слетать ли им в Абу-Симбел… несколько их попутчиков собирались это сделать, а Хуперы говорили — стоит того, во всяком случае, им так посоветовали, хотя бы ради пейзажей вокруг озера Насера, ну и, конечно, ради инженерных сооружений, это просто фантастика какая-то — перенести храм со старого места! Во время путешествия Джейн возражала против поездки, но сейчас поддалась на уговоры — такого шанса может больше не представиться, поездку наметили на послезавтра. Тут появилась группка молодых ребят — египтяне в европейской одежде, человек двенадцать, девушки и парни вместе. Они переглядывались, переговаривались между собой, приближаясь к иностранцам, а проходя мимо, один из ребят крикнул по-английски, вроде бы в шутку: «Доброе утро!»

Дэн улыбнулся и ответил:

— Добрый вечер.

— Англисски?

— Англичане.

— Очень хароши. Англисски очень хароши.

И вдруг вся группа собралась около Дэна и Джейн, встав перед ними плотным полумесяцем, смеющиеся карие глаза, девочки кусают губы, чтобы не рассмеяться.

— Вы делает отдых?

— Да. И вы тоже?

Но паренёк, видно, не понял вопроса. Заговорила стоящая рядом с ним девочка; она была миловидна, с более узким, чем обычно у большинства арабских женщин, лицом, длинными волосами и прекрасно очерченными глазами.

— Свободный день сегодня. Не занимаемся.

— Говорит англисски очень хароши, — сказал первый паренёк.

Девочка стеснялась, но говорила по-английски много лучше, чем он. Её отец работает инженером на строительстве плотины, год назад младшей сестре сделали сложную операцию на сердце, и она провела три месяца в Лондоне вместе с матерью и больной сестрой. Ей уже семнадцать, она и её друзья — все из одной школы, лучшей средней школы в Асуане. Хотелось бы жить в Каире, все они хотели бы жить в Каире или в Александрии. Здесь слишком жарко, слишком «грязно». Джейн спросила, бывают ли здесь когда-нибудь дожди?

— Я живу здесь уже два год. Никогда не вижу дождь.

Пока она говорила, среди её спутников слышались смешки, реплики на арабском, тогда её тёмные глаза гневно сверкали в ту сторону, откуда донеслась колкость. Обращалась она, главным образом, к Джейн, тем временем остальные потихоньку отходили от них, и наконец у скамьи остались только эта девочка с глазами газели и ещё две других. Английский они учат в школе, но им ещё и русский приходится учить. Им не нравится, но таков закон. Английский им нравится гораздо больше. Ей очень хочется завязать переписку и подружиться с кем-нибудь в Англии. Джейн улыбнулась:

— Если ты дашь мне свой адрес и назовёшь имя и фамилию, я попытаюсь найти тебе кого-нибудь, когда вернусь домой.

Девочка прикусила губу, словно растерявшись от такой непосредственной реакции, и сказала что-то по-арабски одной из подруг. Джейн раскрыла плетёную сумку и достала карандаш и записную книжку. Девочка поколебалась, затем, при молчаливом одобрении подруги, села рядом с Джейн на скамью и старательно, печатными буквами написала имя, фамилию и адрес.

— С кем бы ты хотела переписываться? С мальчиком или девочкой?

— С мальчиком. — Она опять прикусила губу. — Вы не забудет?

— Конечно, нет.

— Вы очень добрая.

Один из ребят нетерпеливо окликнул девочек, стоя у выхода на главную тропу.

— Я надо идти. У нас лодка. — Но ещё с минуту посидела на скамье. — Вы имеет дочь?

— Да. Две дочери.

Порывисто, без всякого предупреждения, девочка наклонила голову, сняла с шеи длинную нитку бус, высвободила запутавшиеся в них волосы и положила бусы на скамью рядом с сумкой Джейн.

— Но я… — начала было Джейн.

Девочка уже поднялась на ноги и стояла, сложив руки у груди и слегка кланяясь:

— Пожалуйста. Ничего. Чтобы вы не забудете. — Она опять поклонилась. — Я теперь надо идти.

Джейн взяла бусы:

— Но, серьёзно, ведь я…

Девочка развела руками, будто бы говоря — ничего не поделаешь, судьба, не следует ей противиться… потом схватила за руку одну из подруг, и они помчались прочь, словно совсем маленькие девчонки. Послышался хохот, приглушённые взвизги, будто они только что совершили невероятно дерзкий поступок. Все их друзья собрались вокруг них на главной тропе, выяснить, в чём дело. Последовал новый взрыв смеха. Однако, когда ребята пошли прочь, они обернулись и из-за ветвей помахали Дэну и Джейн на прощание. Джейн встала, и оба они помахали ребятам в ответ. Потом она посмотрела на нитку бус, которую всё ещё держала в руках. Бусы были коричневого цвета, полированные, из каких-то зёрен. Глаза её, радостно, удивлённые и немного испуганные, отыскали взгляд Дэна.

— Какой щедрый подарок!

— Ну, надеюсь, они не пропитаны каким-нибудь смертельным ядом.

Джейн бросила на него взгляд, упрекая за недобрую мысль, потом, как бы назло ему, села и через голову надела бусы на шею; снова бросила взгляд на Дэна. Тот усмехнулся:

— Славная девчушка.

— Правда, хорошенькая? — Джейн рассматривала бусы, потом приподняла их и понюхала. — О, у них какой-то удивительный аромат! Будто пачули.

Дэн наклонился и понюхал протянутый ему кончик ожерелья: действительно, сладковатый мускусный запах.

— М-м-м.

Она снова понюхала бусы, помолчав, тихо сказала:

— Это всё так грустно. Молодёжь так стремится к контактам.

— И я как раз подумал — что мог бы какой-нибудь израильский парнишка захотеть сделать, увидев такое лицо? Только — поцеловать.

— Жалко, что Пол не старше года на два.

— Попытаться всё равно можно. Девочка получит огромное удовольствие от ежемесячного чтения десяти страниц убористого текста о средневековой системе огораживаний в Англии.

Джейн усмехнулась, всё ещё занятая разглядыванием бус, но не ответила; Дэн понял, что этот вполне тривиальный дар — бусы, несомненно, были куплены на обычном рынке и никакой особой ценности не представляли — растрогал её, проник до потаённых глубин, возродив былую открытость, готовность снова чувствовать, что правильно. Он помолчал, потом спросил, чуть понизив голос:

— Ты и правда снова радуешься жизни, Джейн?

— Да.

— Последние дни доставили мне гораздо больше удовольствия, чем я предполагал. Это звучит ужасно двусмысленно. Но это правда.

— Это плагиат. Я сама хотела тебе это сказать.

— Плагиат — писательская привилегия.

Она по-прежнему чуть улыбалась, не поднимая глаз; помешкав, сказала:

— Ты был прав. Мне было просто необходимо что-то вроде этого.

— Ты теперь забудешь о прошлом?

— Насколько смогу.

— Ведь ты уже исполнила свою епитимью.

Она помотала головой:

— Всё равно что «Аве Мария» несколько раз прочла.

— Да ладно тебе! А какой это экзистенциалист утверждал, что следует использовать прошлое для построения настоящего?

— Мне представляется, что на самом деле это утверждение идёт от знаменитого досартровского философа Сэмьюэла Смайлза [404] .

Но Дэн не отставал:

— И всё-таки ты действительно считаешь наше путешествие не совсем напрасным?

— Действительно.

Джейн скупо улыбнулась ему, но согласие было чисто символическим, более похожим на уход от ответа, на отрицание; в любом случае — на нежелание говорить об этом.

— Просто мне не хотелось бы, чтобы, вернувшись, мы об этом забыли, Джейн. Вот и всё.

Она и на это не ответила, только чуть наклонила голову. Так и сидела с опущенной головой, непреднамеренно приняв вид застенчивой школьницы, будто подаренные бусы передали ей что-то от девочки, их носившей; но вот, словно осознав это, Джейн выпрямилась, подняла голову и посмотрела вверх, сквозь листву окружавших их деревьев. То, что Дэн принял за смущение, было скорее всего вызвано тем, что думала она о другом.

— В ту ночь… когда он покончил с собой… Меня особенно расстроило ощущение, что он сделал из меня какую-то помеху для всех. Вроде белого слона.

— Но это же просто смешно!

— Я не оправдываю это своё чувство, Дэн. Это не было связано с тем, что я — женщина, а не мужчина… что бы я потом ни говорила. Просто я чувствовала, что он передал меня под опеку, возложил тяжкую ношу на плечи других, обременил мною их совесть.

— Для чего, собственно, другие и существуют. Если всё это так и было.

— Думаю, это путешествие помогло мне понять, что в последние годы я не очень старалась улучшить отношения с Энтони. Собственно, поэтому я и плакала сегодня утром. А ещё потому, что чувствую себя гораздо лучше. Менее истеричной. — Она снова бросила на него быстрый взгляд искоса. — Каким бы несправедливым требованием ни обременил тебя Энтони во время последнего разговора… а это ведь было фактически завещание… считай, что ты его выполнил.

— Оно не было несправедливым. Именно это я и пытался сейчас сказать. Я тоже стал кое-что осознавать за то время, что мы здесь, Джейн. В частности — сколько я утратил, потеряв вас обоих на долгие годы. Так что долг — обоюдный.

Она улыбнулась:

— Тебе бы дипломатом быть.

— Вовсе не собирался быть дипломатичным.

— Я считаю — мой долг значительно больше.

— Почему же?

Она ответила не прямо, как бы вернувшись к его словам, сказанным несколько раньше:

— Думаю, пора мне стать реально независимой. Вместо того чтобы искать опоры у добрых друзей и дочерей.

— А может, им нравится служить опорой?

— Это несправедливо по отношению к ним. И ко мне самой.

— Так что всё это должно закончиться здесь? Иначе ты снова окажешься в заключении?

Она сказала:

— Я не очень хорошо выражаю свои мысли.

— Попытайся ещё раз.

— Просто дело в том…

— В чём?

— В конечном счёте действительно ли доброта — то, в чём я нуждаюсь? Доброту ли следует мне прописывать в качестве лекарства?

— Это что — одна из теорий твоей подруги-докторицы?

— В какой-то степени — да. Она очень верит в опору на собственные силы, особенно если женщина чем-то травмирована. Иногда становится даже агрессивной в этом вопросе. Но мне кажется, в чём-то она права.

— И следует опасаться всех мужчин вообще, а особенно — дары приносящих?

— Боюсь, впечатление создаётся неверное. Она вовсе не стремится пропагандировать это своё кредо. Гораздо больше стремится убедить человека не пугаться того, о чём свидетельствует его прошлое. Что если в прошлом существовал «неправый» мужчина, то следует искать там и «неправую» женщину.

— Ты советовалась с ней — ехать или не ехать?

— Не как с врачом. Как с подругой.

— И что же она сказала?

— Что мне пора научиться принимать решения самостоятельно. — Она покачала головой, будто это была не вся правда. — И что мне и правда необходимо кое от чего уйти.

Воцарилось молчание. За деревьями Дэн увидел французскую группу с их корабля, ведомую многоречивым гидом: они брели по главной тропе слева от скамьи; кое-кто поглядывал в ту сторону, где сидели Джейн с Дэном. Но Алэна с фотографом среди них, видимо, не было; не было и Королевы на барке с Кариссимо. Кратковременное соглашение было нарушено, иллюзия единения рассеялась. Дэн проговорил более лёгким тоном:

— Значит, мне надо научиться быть недобрым?

— Научиться понимать, — улыбнулась Джейн. — Ту, которая благодарна тебе гораздо в большей степени, чем умеет это выразить. — Он не ответил, и минутой позже Джейн сунула руки в карманы своего пиджака-пальто и продолжала: — Ты прожил такую полную жизнь, с моей не сравнить.

— Ты уверена, что хотела сказать именно «полную»? Не «недостойную»?

— Да что ты! Вовсе нет. Просто… у тебя иные ценности.

— В которые ты не веришь?

Она замешкалась.

— Которые меня немного пугают.

— Почему?

Она упрямо сжала губы, как шахматист, не разглядевший ловушку, и несколько мгновений молчала.

— К тебе пришёл настоящий успех, ты уверен, что ты на своём месте. Ты заслужил это право. В каком-то смысле мне только ещё предстоит то, что ты смог сделать двадцать лет назад. Покинуть Оксфорд.

— С чего ты взяла, что это одно и то же — знать своё место и быть уверенным, что занимаешь его по праву? Или хотя бы — что любишь его?

И опять её словно бы загнали в угол, заставили обдумывать новый ход… впрочем, на этот раз ход оказался очень старым.

— Возможно, всё дело в разнице между женской и мужской психологией. Ты говорил в Торнкуме… я понимаю, что ты чувствуешь в связи со своей работой… Но ведь у меня и этого нет. Направления. Куда идти дальше.

— А политика?

— Моё отношение к ней меняется каждый день. Иногда даже кажется — чуть ли не каждый час. — Она рассматривала гравий на той стороне дорожки. — Наверное, проклятием моей жизни было то, что я с рождения наделена небольшим актёрским даром. Ненавидела умение притворяться кем-то другим. А потом пользовалась ненавистным умением притвориться кем-то другим. — Дэн вытянул руку вдоль спинки скамьи, повернулся всем телом к Джейн; он сделал это намеренно явно, чтобы она поняла — он внимательно за ней наблюдает, и столь же намеренно промолчал: точно так он мог бы описать эпизод в каком-нибудь из своих сценариев; он просто позволил самому месту действия говорить за него. Предоставил слово этому покою, этой «сейчасности», этому не выраженному словами удивлению — почему она ничего этого не слышит. В конце концов она снова заговорила: — Сама не понимаю, с чего вдруг мы взялись всё это обсуждать.

— По очень простой причине. Я не хочу, чтобы ты думала, что я вздохну с облегчением, как только наш самолёт приземлится в Риме. — Джейн не поднимала глаз, словно вовсе не была в этом убеждена. Дэн снял руку со спинки скамьи и теперь сидел наклонившись, опершись локтями о колени. — Дженни очень молода, Джейн. С ней мне приходится постоянно жить, в настоящем. В сегодняшнем дне. Прошлое становится как бы знаком неверности, чем-то запретным, о чём не позволено вспоминать… как о бывшей любовнице. Ты дала мне возможность великолепно отдохнуть от всего этого. — Он помолчал. — Так что я у тебя в долгу. — И добавил: — Кроме того, я не намерен допустить, чтобы такая идеальная спутница — воплощённое совершенство — вдруг заявляла о своей полной независимости от меня.

Миг замешательства, потом она чуть шевельнулась, наклонилась, торопливо взялась за ручки плетёной сумки — спешила ухватиться за представившуюся возможность возвращения к норме.

— Не такое уж совершенство, Дэн. На самом деле твоей идеальной спутнице необходимо сделать пи-пи, прежде чем плыть дальше.

Дэн позволил себе уныло улыбнуться: успел сдержать готовый было вырваться победный клич; потом поднялся со скамьи, уступая:

— Идём. Тут в конце тропы есть туалет.

И они зашагали вниз по тропе, на сей раз более энергично. Стало прохладнее. Дэн держал её сумку, пока она была в туалете, и смотрел на безмолвную реку за усыпанной гравием дорожкой, на укрытые тенью утёсы на том берегу. Почему-то их беседа не задалась с самого начала, словно эпизод сценария, перечитав который сразу видишь — он не годится… словно погоня за собственным хвостом. Дэн чувствовал, что его охватывает раздражение: на себя самого в той же мере, что и на Джейн. Подумал о Дженни, о письме, которое он ей написал: оно лежало у него в каюте, ожидая отправки. Он солгал ей, сообщив, что пытался звонить из Луксора, но не было связи.

Ложь, ложь; невозможность сказать, что на самом деле чувствуешь.

Жутковато, непонятно, до него вдруг донёсся слабый отзвук недавно — всего час-два назад — пережитого у скальных захоронений ощущения. На этот раз оно вернулось чувством, что он пренебрёг обязанностями: он не имел права стоять там, на скале, быть в этом заброшенном уголке незнакомой страны, он забылся, не знал, что делает, весь этот день был словно пронизан какими-то колдовскими чарами… Дэн чувствовал себя странно ненужным, утратившим цель, он чуть было не встряхнулся всем телом, чтобы избавиться от этого ощущения. Его настроение оказалось как-то связано и с той молоденькой египтянкой, с её влажными миндалевидными глазами, с туго обтянувшим её фигурку пуловером. Глядя, как девочка разговаривает с Джейн, он одобрительно, по-мужски, оценивал её внешность, даже мельком подумал о том, что мог бы найти ей ролишку в будущем фильме: в начале карьеры Китченеру наверняка предлагались такие вот существа… но он в то же время понимал, что преследует его сценарий не столько о Китченере, сколько о себе самом… Он приближался к распутью, ситуация напоминала положение современного романиста, пишущего одновременно две сюжетные линии. Уже много дней он разрывался — если не внешне, то внутренне — между известным прошлым и неизвестным будущим. Отсюда и проистекало тревожащее его чувство, что он сам себе не хозяин, что он лишь идея, персонаж в чьём-то чужом мозгу. Его писало прошлое, нелюбовь к переменам, боязнь сжечь за собой мосты.

Вернулась Джейн, забрала свою сумку, и они направились назад, к фелюге. Теперь они плыли на юг, к «Старому водопаду», Дэн хотел подтвердить заказ на номера. Ветер утих совсем, лодка медлительно огибала островки, зелёные и скалистые, здесь, посреди Нила, удивительно похожие на островки северных морей. Из города донёсся странный, приглушённый расстоянием вопль, печально плывущий в неподвижном вечернем воздухе: крик муэдзина, усиленный громкоговорителями. Омар попросил Дэна взять румпель, затем и он и мальчик опустились на носу лодки на колени, лицом к Мекке, бормоча молитвы и то и дело касаясь лбом палубы. Джейн и Дэн молча сидели на корме, смущённые, как все интеллектуалы, напрямую встретившиеся с проявлениями искренней веры. Но, когда управление лодкой вернулось к кормчему, Джейн тихо сказала:

— Может, дома здесь у меня пока нет, но шофёра я себе уже нашла.

— А правда, было бы здорово? И что бы ты стала делать?

— Наверняка что-нибудь отыскалось бы.

— Добрые дела?

— Конечно.

— Добрый ангел Асуана?

— Ангел с расстроенной арфой.

Минутой позже он дотронулся до её руки:

— Тебе не холодно?

— Да нет, я даже не чувствую. Свет красивый необыкновенно.

Подплыли к тому месту, где река текла у подножия садов, окружавших знаменитый старый отель. Омар готов был снова дожидаться их, но Дэн расплатился — они сами пройдут к кораблю вдоль пристани; а вот завтра, возможно… но тут — почему бы и нет? — они договорились на определённый час. Он опять отвезёт их на остров Китченера. Джейн с Дэном поднялись к отелю, пройдя через сад. К счастью, отель внутри ничуть не изменился: те же дырчатые ширмы, огромные опахала, старая, в колониальном стиле мебель, плетёные циновки, полы из каменных плит, босоногие слуги-нубийцы в красных фесках; всё здесь так напоминало о среднем классе былых времён, что походило на музей Дэн усадил Джейн за столик, заказал напитки и прошёл через разделённые арками залы к конторке администратора. Заказанные номера их ждали; потом дежурная позвонила насчёт билетов в Абу-Симбел. Им повезло — осталось два места в самолёте на послезавтра: Дэн согласился. Затем он попросил девушку связать его с Каиром и зашёл в будку — поговорить по телефону.

Когда он вернулся и сел за столик, Джейн почти допила своё пиво.

— Извини. Я подумал, что надо позвонить Ассаду. Он шлёт тебе привет.

— А мне было хорошо сидеть здесь. Впитывать здешнюю атмосферу.

— Тебе не хватает только ситцевого платьица из тридцатых годов.

— А тебе — полотняного костюма и университетского галстука?

— Да нет, пожалуй, я лучше перейму здешние обычаи и одежду.

— Хорошо, ты напомнил. Надо мне до отъезда купить галабийю. Лучше — две.

— Мне тоже. Для Каро.

— Интересно, могу я отсюда телеграфировать Энн, что прилетаю в понедельник? Если почта здесь так ненадёжна, как говорят?

Дэн колебался, упрямо разглядывая медный столик, за которым они сидели, потом поднял на Джейн глаза и улыбнулся:

— Сможет Энн перенести, если ты задержишься дня на три?

— А что?

Дэн не выдержал, потупился. Глаза её вдруг стали настороженными, во взгляде сквозила тревога.

— Мы могли бы лететь в Европу через Бейрут. Никакой доплаты. Оттуда всего несколько часов до этого твоего сирийского замка и до Пальмиры. Там можно переночевать. А потом — в Рим.

Джейн опустила плечи:

— Дэн, это жестоко!

— Чудеса современного транспорта.

— Ты же знаешь — я и так чувствую себя неловко из-за…

— Будешь выплачивать мне в рассрочку ежемесячно, в течение двух лет.

— Я совсем не то имела в виду.

— Придётся ехать на такси. Сирийцы иначе туда не пускают. Это совсем не дорого. Ассад говорит, самое большее — тридцать фунтов.

Она выпрямилась, сложив на груди руки:

— Так ты поэтому ему звонил?

— Может, ещё и не получится. Ведь сейчас пора паломничества в Мекку, и толпы паломников, видимо, едут через Ливан. Но он попытается выбить нам билеты. — Он храбро уставился прямо ей в глаза, выдавив из себя улыбку. — В данный момент мадам Ассад звонит своей сестре, чтобы та нашла нам хорошего водителя.

Некоторое время Джейн молчала. Потом произнесла:

— Чувствую, что меня просто опоили каким-то зельем и умыкнули.

— Здесь это не принято — тут тебе не Китай. Договорились полюбовно.

Но она не нашла это забавным.

— Мне же столько нужно сделать…

— А вот нечего было так подыгрывать Хуперам.

— Да я же только старалась быть с ними повежливей.

— Вот и расплачивайся теперь за это. — Она ответила на его улыбку полным сомнения взглядом. А он продолжал: — Не трусь. Пальмира — место не хуже прочих. Стоит мессы… Даже Ассад признал, что нельзя упустить такую возможность. И мне интересно посмотреть.

— А твой сценарий?

— Трёхдневный отдых ему не повредит.

— А визы разве не нужны?

— Их выдают на границе. — Он прикусил губу, чтобы не рассмеяться, понимая, что её строгие взгляды терпят поражение в борьбе с соблазном. — Честное скаутское!

Но не всё так легко сошло ему с рук. Её карие глаза снова пристально на него глядели, и было в них столько ума и проницательности, словно она давно привыкла рассматривать этические проблемы под микроскопом.

— И давно ты это запланировал, Дэн?

Почему-то он не смог найти шутливого ответа на этот вопрос и опустил взгляд; потом пробормотал, как мальчишка, обвинённый в обмане сердитой учительницей и вовсе не ожидающий, что его правдивому объяснению поверят:

— Нет. Но очень тебя прошу.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №42  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:25 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
В молчанье других голосов

В этот вечер — последний вечер на корабле — у них не выдалось больше ни минуты, чтобы побыть вдвоём. Те несколько минут, что Джейн переодевалась, Дэн провёл у себя в каюте, перечитывая неоконченное письмо к Дженни. Он писал его, стараясь её развлечь, приуменьшая удовольствия, преувеличивая скуку путешествия… давая понять, что тут завидовать нечему. Даже на этом уровне письмо не было честным; кроме того, о Джейн он вообще писал не много, да и в этом немногом она выглядела как новейшей формации социалистка из уютной гостиной, постепенно обучающаяся реальной жизни; совсем ничего не писал он о том, что творится у него в душе, об истинных чувствах, о своём восприятии происходящего; письмо было не чем иным, как паутиной лжи, сплетённой из умолчаний, дешёвенькой пылью в глаза, отвратительным плацебо [405] , оскорблением её стараний писать откровенно и честно. Он скомкал странички, открыл окно и разжал пальцы, дав бумажному шарику слететь на несколько футов вниз, в спокойные воды Нила. Шарик лениво поплыл прочь, исчез из вида. Дэн достал открытку с пейзажем острова Китченера, купленную в отеле, и написал: «Пусть он живёт рядом с Нью-Мексико, Дженни. Я влюбился в этот остров снова и по уши. Вода, тишина, листья, покой, вневременье — слишком хорошо для съёмок. К счастью, истинную его суть не передать ни в каком фильме. Если бы у этой прекрасной и благородной реки было одно — главное — место… Всё это помогло моему сценарию гораздо больше, чем я сам ожидал. И Джейн. — Тут он замешкался, посидел с минуту над открыткой и снова принялся писать: — Я правильно сделал, что привёз её сюда. Думаю, это пошло ей на пользу. Мы пробудем здесь два дня, потом — в Бейрут, чтобы съездить в местечко под названием Пальмира: мы купились на рассказы двух наших спутников. Скоро увидимся. Д.».

Он перечитал написанное. Получилось ещё лживее; а первое предложение (если бы он только знал!) из-за её «последнего вклада», конверт с которым в это время уже лежал, нераспечатанный, в Торнкуме, оказалось гораздо худшим оскорблением; однако умолчания и двусмысленности в открытке были настолько явными, что Дэн почувствовал, как утихают угрызения совести. Он бросил открытку в корабельный почтовый ящик, когда шли обедать.

открыть спойлер
После обеда обе группы смешались, будто теперь, когда предстояло расстаться, вполне можно было обойтись без барьера, разделявшего восточноевропейцев и французов. Заверения в крепости интернациональной дружбы походили на чеки, выписанные таким поздним числом, что их вряд ли когда-нибудь можно будет представить к оплате, а выражение добрых чувств в большинстве случаев отдавало притворством. Но Джейн с Дэном были искренне опечалены прощанием с герром профессором, с которым они не смогли побыть наедине (его паства устроила небольшой пир в его честь), с молодым французом Алэном и даже с Хуперами. Они подозревали, что Хуперов ждёт трудное будущее, что брак их рано или поздно распадётся. За обедом Дэну удалось порадовать их сообщением, что они с Джейн решили последовать их совету и собираются посетить Пальмиру по пути домой. И если англичанство Дэна заставляло его внутренне ёжиться при мысли о том, что совет Хуперов в таких вещах хоть чего-то да стоит, менее снобистская часть его существа была радостно тронута энтузиазмом, который вызвала у молодой пары эта новость. Вот здорово, просто фантастика! Посыпались новые описания, объяснения, ненужные советы: Сирия, сама по себе, страна серая и чертовски грязная, настоящее полицейское государство, поосторожнее с фотокамерой… Джейн говорила мало, будто хотела показать Дэну, что всё ещё не вполне одобряет столь стремительное отступление от первоначального плана; однако Дэн почувствовал, что она всё-таки поддерживает его старания хоть ненадолго избавить молодых американцев от неуверенности в себе.

На следующее утро они наняли дрожки и потрусили со всеми своими чемоданами в отель. Их уже ждала телеграмма от Ассада. Им заказаны авиабилеты в Бейрут, а там — номера в гостинице, машина и водитель. Последние сомнения Джейн — если таковые ещё оставались — были подавлены, и она отправила Энн телеграмму, что прибытие в Рим откладывается. Они прошлись по магазинам и купили галабийи. Потом поехали посмотреть храм в Филах [406] : долгий путь на гребной лодке по озеру, а затем медлительное, словно в гондоле, путешествие вокруг храмовых колонн, колеблющимися тенями уходящих в прозрачную зеленоватую воду. Кружевные блики света играли на мраморе там, где верхушки колонн поднимались над поверхностью озера. Джейн с Дэном и их гида везли двое стариков, с иссохшими, оплетёнными вздутыми венами кистями рук и босыми, с пергаментной кожей ногами. Время от времени, когда приходилось долго идти против ветра, они затевали странный гребцовский речитатив: он состоял из вопросов и ответов, которые оба старика то выпевали, то ритмически проговаривали. Работы по переносу храма на новое место начнутся через несколько месяцев, — с гордостью пояснил гид; очень скоро затопленный храм в Филах будет восстановлен и «абусимбелован». Они не стали с ним спорить, но за ленчем говорили о том, что и слово это, и весь проект отдают вульгарностью… этот вывод они сделали в обстановке, отдававшей нисколько не меньшей вульгарностью — в ресторане отеля «Новый водопад»: старый отель теперь не имел своего ресторана.

Зал был переполнен в основном русскими, работавшими на плотине; впрочем, Джейн и Дэн заметили среди них некоторых из своих недавних корабельных спутников и приветственно кивнули. Русские здесь явно преобладали: мужчины с твёрдыми, массивными лицами, массивные женщины; казалось, все они уже далеко не молоды. Еда, на взгляд Дэна, была нисколько не лучше, чем на корабле, а оформление зала гораздо хуже — этакая смесь дурного египетского вкуса с дурным европейским. Это казалось особенно непростительным, потому что совсем рядом, под рукой, располагался прекрасный образец — спокойный и элегантный старый отель; новый же являл собою яркий пример современной тупости, стремления к прогрессу, который прогрессом вовсе не был: здесь все достойные принципы архитектуры были принесены в жертву маммоне и Шовену [407] .

— Господи, да тут всё равно что в Майами! — Они только что сели за указанный им столик. — Даже посетители так же выглядят.

— Эстет! — пробормотала себе под нос Джейн.

— Извини. — Он обвёл взглядом длинное помещение. — Я и забыл, как все они общественно полезны.

Она улыбнулась, но ничего не ответила, а он вдруг почувствовал, что в нём нарастает какое-то «комплексное» раздражение — на уродство этого зала, на Филы, на Джейн, в конце концов, — и побуждает его завязать с ней спор. Но тут снова ему вспомнились Филы: зеленоватая вода, тени и блики, отражённый от стены античной целлы [408] солнечный луч, на миг осветивший лицо Джейн снизу… это было совершенно естественно и в то же время совсем необычно, как искусственная подсветка: лицо обрело поразительную мягкость, спокойную серьёзность — она смотрела вниз, в озёрную глубь. Получился бы великолепный снимок, но мгновение было мимолётным… впрочем, и в этом тоже заключалась его красота.

Много лет назад Дэн заинтересовался философией дзэн-буддизма [409] , тогда очень модного в Калифорнии, и обнаружил с некоторым удивлением, что в философии этой существуют параллели с тем, что он всегда считал производным своего детства, проведённого в английской деревне, всего лишь способом видения окружающего мира, навязанным одиночеством и подавлением чувств. Интенсивная работа воображения тогда помогала уйти от монотонности вполне предсказуемых недель и лет. Разумеется, Дэн был слишком англичанин, чтобы всерьёз воспринять философию дзэн-буддизма, но она усилила жившее в нём ощущение, что в остром восприятии преходящего заключена некая внутренняя правда. Он пришёл бы в замешательство, если бы нужно было дать определение или как-то доказывать существование этой правды, но она заключалась в самой значительности настоящего момента, «сейчасности» жизни; высокое значение, которое он придавал этой правде, явствовало уже из того, что он требовал — или ожидал — от настоящего гораздо больше, чем оно обычно могло дать. Именно поэтому, например, у него не было твёрдых политических убеждений, ведь они должны опираться на способность, какой бы слабовыраженной она ни была, к совершенствованию, на веру в будущее. Именно поэтому он и смог осознать, что его раздражение на самом деле вызвано посещением храма в Филах, где настоящее вот-вот навсегда исчезнет; пребыванием в битком набитом уродливом ресторане — в настоящем, которому следовало бы навсегда исчезнуть; а Джейн представляла собой и первое и второе вместе: настоящее, готовое вот-вот исчезнуть, и — в её якобы социалистической и независимой ипостаси — настоящее, отгородившее Дэна от того немногого, что оставалось ему от первого.

Все эти размышления шли на фоне возобновившейся беседы о позорном проекте переноса Фил, о планах на вторую половину дня, о еде… но воспоминание о мимолётном взгляде на лицо Джейн в затопленном храме, освещённое снизу трепещущим прозрачным лучом, было, так сказать, сигналом, знаком приближения к распутью, нарастающего ощущения, что вот-вот придётся сделать выбор, нужно будет действовать; было в этом мимолётном восприятии что-то если и не вполне плотское, то во всяком случае достаточно чувственное. И, обсуждая теперь планы на остаток дня, он знал, что на самом деле предпочёл бы провести его совсем близко подле неё, в закрытой комнате с опущенными шторами, высказать всё то, о чём не решается заговорить прямо сейчас. Это не было любовью, не было и плотским желанием, но необходимостью излить (а может быть, в какой-то степени и изгнать из сердца) всё возрастающую нежность.

Дэн не хотел довериться своему настроению, понимал, что оно отчасти плод нарциссизма, а отчасти атавистично, если помнить о прошлом, о всегдашнем стремлении к эмоциональным отношениям с женщинами, замещающими утраченную мать, или с более молодыми, выбираемыми часто, пусть и бессознательно, ради того, чтобы избежать такого упрёка, если бы он мог прийти кому-то на ум. Он снова подумал, да не берёт ли Джейн некоторый реванш, столь твёрдо установив меж ними нерушимую границу, пребывая в столь твёрдой уверенности, что ничего плотского не может между ними возникнуть, так как она уже непривлекательна как женщина. Но он тут же отбросил эту мысль. Она просто была слишком горда, просто слишком рассудительна или просто совершенно уверена, что не испытывает к Дэну ничего подобного его чувству к ней: другими словами, чувство унижения тоже испытывал только он. Думал он и о Дженни. Старый детский грех: коль жаждешь недостижимого, создаёшь его в своём воображении.

Спустившись к причалу у «Старого водопада», они обнаружили, что молчаливый и обязательный Омар ждёт, как договорились; и снова их фелюга пошла, петляя средь мелких островков, к дальнему берегу. На этот раз они высадились недалеко от мавзолея Ага-хана [410] , потом прошли пешком по дюнам около мили, чтобы посмотреть на разрушенный коптский монастырь святого Симеона: варварски искалеченный шестью веками нашествия бедуинов, он всё ещё мощным призраком возвышался над окрестностями.

Здесь царили великий смертный покой и уединённость; красота, равная — хоть и по контрасту — красоте затопленных Фил. Они поговорили об увиденном, как и подобает туристам, но Дэн всё больше и больше сознавал, как много не сказано между ними. Его состояние походило скорее на смущение, чем на волнение, и смущение это всё нарастало. Это же глупо, говорил он себе, это просто мальчишество — дважды подумать, прежде чем протянуть ей руку, чтобы помочь перейти через груду обломков или подняться по неровным ступеням на верхние террасы монастыря; прежде чем дать на ничего не значащие вопросы ничего не значащие и ещё более осторожные ответы. Когда они вернулись к реке, Омар снова отвёз их на остров Китченера. Они побродили по острову, и Дэн сделал несколько совершенно ненужных снимков. Потом они посидели в ином, чем в прошлый раз, месте, в более ухоженном саду над рекой, среди клумб с герберами и геранями. Дэну казалось — они отступили от рубежа, достигнутого накануне; ему даже не хватало энергии попытаться возобновить разговор, начатый вчера на скамье у пересечения пешеходной тропы с боковой дорожкой. У него создалось впечатление, что Джейн если и не скучает, то отсутствует, витает где-то далеко, наверняка не думает ни о нём, ни об их отношениях.

В отеле они сразу же разошлись по своим комнатам, гораздо раньше, чем вчера: крик муэдзина раздался уже после их возвращения. Джейн хотела принять ванну; потом она не спустилась в бар — выпить перед обедом, и Дэн провёл мучительные полчаса в одиночестве. Кончилось тем, что он позвонил ей от администратора. Оказывается, она неожиданно заснула. Появилась через десять минут, сжимая ладонями щёки в шутливом отчаянии от мысли, что он никогда и ни за что её не простит.

Обнаружилось, что их столик занят. Но тут послышался чей-то голос. Алэн и его друг-фотограф тоже были здесь: за их столиком нашлось два свободных места. Дэн с радостью отказался бы, но Джейн вроде бы понравилась эта идея. Она вдруг оживилась, будто почувствовала облегчение оттого, что будет с кем поговорить.

Заговорили о Филах, где оба француза тоже побывали сегодня, обсудили «за» и «против» переноса храма. Спорить было не о чем — все оказались против, и тогда, словно им необходимо было найти повод для разногласий, речь зашла о восприятии массового искусства вообще, о том, что важнее — польза или хороший вкус. Дэн, которому не хватило смелости молчать столько, сколько хотелось, высказал предположение, связанное с тем, что пришло ему в голову раньше днём: жизнь происходит в настоящем, и всё, что разрушает или умаляет качество жизни в настоящем — если даже необходимость используется как козырь, побивающий вкус, — дурно по самой сути своей. Джейн полагала, что если выбор делается между уродливым домом и отсутствием дома вообще, если в нём есть необходимость, то… беседа длилась бесконечно, социальное искусство и искусство социалистическое, ответственность, лежащая на образовании, голлистский элитизм, gloire и раtrie… [411] тучи слов. Беседа расстроила Дэна, он говорил всё меньше и меньше. Алэн принял сторону Джейн, и Дэну порой хотелось одёрнуть собеседников, накричать: такой абсурд эта заумь, это использование языка для того, чтобы доказывать необходимость выбросить за борт все остальные интеллектуальные и художественные ценности ради решения глобальных социальных задач; это казалось ему самоубийственным, подспудным стремлением к смерти, именно тем, против чего выступал Лукач, — представлением, что пресловутая мыльная вода не содержит в себе ребёнка. Но он ничего не сказал.

Постепенно беседа раздвоилась — Джейн и Алэн перешли на французский, хотя по-прежнему, как Дэн мог догадаться по отдельным словам, речь шла о политике; сам же он и фотограф, которому в своё время приходилось работать с рекламными кадрами и он хорошо знал французскую киноиндустрию, говорили на профессиональные темы. Дэн сохранял заинтересованный вид, но краем уха прислушивался к оживлённой беседе на том конце стола. Уходил он из ресторана в убеждении, что Джейн использовала собеседника, чтобы продемонстрировать ему — Дэну — реальность существования «иных ценностей».

И вот они шагали вдвоём по направлению к старому отелю. Алэн и фотограф собирались в какой-то ночной клуб, звали и Джейн с Дэном, но те отклонили приглашение. Завтра надо было рано встать, чтобы успеть на самолёт в Абу-Симбел.

Несколько шагов прошли в молчании, потом Джейн сказала:

— Извини, пожалуйста. Тебе хотелось уйти.

— Это не важно.

— Тебе следовало незаметно лягнуть меня как следует под столом, Дэн.

— За то, что эта беседа доставляла тебе удовольствие?

— За то, что не сразу поняла, что тебе она удовольствия не доставляет.

— Не обращай внимания. Просто я этот ресторан не переношу.

Она помолчала.

— А ты уверен, что хочешь лететь в Абу-Симбел завтра?

— А ты — нет?

— Я-то хочу, но… Я хочу сказать: может, ты хочешь поездить один? У тебя ведь работа. — И она добавила, как бы подсмеиваясь над собой: — Ты меня беспокоишь. Я думала, ты всё время будешь лихорадочно записывать всякие мысли…

— Создавать видимость не входит в мои обязанности.

— Ох, я и забыла. Только исследовать душу.

— Плюс строить диалоги.

Вошли в гостиницу. Дэн подумал было предложить ей выпить по рюмочке перед сном, но решил, что более всего ему хочется наказать её… а может быть — себя. Взял у администратора ключи и вместе с Джейн поднялся наверх. Их комнаты были не рядом, а через несколько номеров друг от друга. У своей двери Джейн протянула руку и на миг сжала его ладонь:

— Ты правда не из-за меня?

— Конечно, нет.

Она пытливо взглянула на него исподлобья, запоздало обнаружив, как он мрачен; но это её запоздание его ещё больше раздражало; она снова сжала и сразу отпустила его ладонь:

— Спи спокойно, Дэн.

— И ты тоже.

Через несколько секунд он стоял в своём номере; откуда-то с севера, из громкоговорителя в кафе на набережной, сквозь шторы его окна доносились приглушённые звуки навязчивой арабской музыки. Дэн медленно разделся, облачился в пижаму и халат, потом раздвинул шторы и, оставшись у окна, закурил сигарету: надо было преодолеть приступ обычной для обитателей двадцатого века болезни — инакости иного. Иным было всё: собственные недостатки и промахи, ситуации, в которых оказался, слепота, слабость и гнев, да и скука была иной. Они как бы никому не принадлежали, были столь же чужими и безразличными, как потёртая старая мебель в старой комнате. Он взглянул на часы. Чуть больше одиннадцати.

Он отправился за чемоданом — извлечь жёлтый блокнот: намеревался сделать набросок эпизода, где Китченер встречается со своим «ка» в образе древнего памятника. Однако, увидев лежавшую там книжечку Лукача, Дэн взял и её; раскрыл на отрывке, который прочёл и отметил ещё на корабле, — там виделось ему что-то, имевшее отношение к сценарию о Китченере. Это был кусок из статьи о Вальтере Скотте:

«„Герой“ романа у Вальтера Скотта всегда личность более или менее заурядная, средний английский джентльмен. Он обычно наделён некоторым, хотя нисколько не выдающимся, практическим умом, некоторой моральной стойкостью и порядочностью, причём эта последняя порой возвышается до способности к самопожертвованию, но никогда не перерастает во всепоглощающую человеческую страсть, никогда не превращается в восторженную преданность великому делу».

От этого отрывка глаза Дэна скользнули к другому, несколько выше прочитанного, тоже отмеченному им на корабле:

«Скотт относится к тем честным консерваторам-тори в Англии своего времени, которые ничего не оправдывают в развитии капитализма и не только ясно видят бесконечные страдания народа, последовавшие за крахом старой Англии, но и искренне сочувствуют им; и тем не менее они, именно в силу их консерватизма, не оказывают активного противодействия новому развитию, которое сами же отвергают».

Зеркала: он понимал, почему отметил эти отрывки и чья это характеристика на самом деле; ни Скотт, ни Китченер были здесь ни при чём: речь шла о его собственном поражении. Дэн мог бы перевернуть страницу и увидеть, как Лукач защищает Скотта и его заурядных героев, сравнивая их с героями романтическими и демоническими (не в пользу этих последних), завоевавшими популярность с лёгкой руки Байрона. Но это место он уже читал, и ничего, кроме литературоведческого анализа, там не увидел: ни хотя бы частичной защиты себя самого, ни защиты Англии. Может быть, вот в чём секрет Китченера: всепоглощающее тщеславие, недостаток порядочности (или — умение манипулировать порядочностью других) в стремлении удовлетворить это тщеславие, способность любой ценой делать дело, не гнушаясь грубыми методами.

Деймон [412] — поиски себя. Дэн обвёл взглядом комнату. Он смотрел на себя как на человека, который глубоко чувствует искусство, но сам не обладает талантом это искусство создавать; так чувствуешь себя перед великими композиторами и исполнителями музыкальных произведений, перед великими художниками; такое чувство он раз или два испытывал, наблюдая актёрскую игру на экране, на сцене: обладаешь способностью убедиться в превосходстве чьей-то гениальности… и в то же время — измерить степень своей собственной бесталанности, а в случае Дэна — почувствовать презрение к собственному благополучному, полному компромиссов, не вполне самостоятельному коллективному искусству. Единственная надежда — театр, но он задушил в себе эту надежду, как ему теперь кажется, в самом зародыше. Вдруг ему подумалось, что и будущий роман — всего лишь несбыточная мечта, ещё одна попытка достичь невозможного.

Страх перед грандиозностью задачи: создание целого мира, в одиночку, без чьей-либо помощи, без путеводителя… цель подсмеивалась над ним, словно недостижимый горный пик… Заурядность, серость, облачённая в халат. Он не сможет ничего сделать. И не важно, что то, что он сейчас чувствует, чувствовали все писатели, все художники в начале творчества, что не испытывать страха на деле было бы наихудшим предзнаменованием из всех возможных; не важно, что у него в руках уже есть один прекрасный путеводитель… он не сможет ничего сделать. Не сможет прежде всего потому, что все эти мысли — лишь метафоры: и отношение они имеют вовсе не к художественному творчеству, а к тому лицу, глядя в которое он там, в коридоре, пожелал спокойной ночи.

Сапожник, до последнего не желающий менять своё шило, Дэн попытался найти спасение в той доле практического, хотя и нисколько не выдающегося ума, которой обладал; он отложил Лукача, сел за стол и принялся работать над эпизодом. Полчаса спустя он уже перечитывал три страницы написанного текста. Начал сокращать диалог. Постепенно становилось всё яснее, что суть сцены может быть передана уже тем, как Китченер подъезжает на коне к памятнику, как смотрит, какое у него выражение лица, как скачет прочь: ему самому не нужно ничего говорить. Сцену можно было выстроить и в молчании других голосов, так было бы ещё лучше.

Дэн сделал второй набросок: теперь он занимал всего одну страницу. Он знал: эту сцену вычеркнут первой, если возникнет проблема времени, а она обязательно возникнет. Но всё-таки обвёл кружком самую важную фразу, когда перечитывал новый набросок: в молчании других голосов.

И лёг спать: теперь он наконец-то сможет заснуть.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №43  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:28 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Перелёты

День, проведённый в Абу-Симбеле, не доставил им удовольствия.

Гражданский аэропорт в Асуане был буквально оккупирован военными, и им пришлось проехать много миль в глубь пустыни чуть ли не полпути назад к Луксору — так им по крайней мере казалось, — чтобы добраться до временного аэродрома. Полёт на юг, над лунным пейзажем и амёбовидными островами озера Насер, над беспредельной зыбью песчаных дюн Нубийской пустыни, был достаточно интересным, да и восстановленные святилища тоже — на первый взгляд. Однако очень скоро все они стали казаться сплошной подделкой, плодом пустой и в буквальном смысле монументальной траты усилий и денег. Наиболее ясно Дэн понял это внутри искусственного холма, возведённого, чтобы поддержать — в который уже раз — мегаломанию Рамсеса II. Внутри холм представлял собою просторный металлический купол, лабиринт стальных лестниц и перекладин, генераторов, машин… дурно направленной изобретательности: Рамсес II в удвоенном масштабе. Всё это напомнило Дэну одну из стадий работы на съёмочной площадке, дорогостоящие изобретения и выдумки в его собственной профессии.

Они наскоро перекусили взятыми с собой бутербродами, сидя на набережной и разглядывая горизонт, испещрённый точками грязно-серых холмов; потом старенький автобус, дребезжа и захлёбываясь, подвёз их к протянувшейся в пустыне взлётной полосе; а после перелёта — утомительное возвращение в Асуан на такси. Дэну казалось, что день потерян, и он стал побаиваться Сирии, перспективы таких вот скучных и пыльных поездок никуда и низачем.

Однако на этот раз он сумел скрыть своё настроение лучше, чем в прошлый. Джейн тоже помогла, хотя бы тем, что успешно играла роль идеальной спутницы в более тривиальном смысле, чем то, что имел в виду Дэн: она не принимала всерьёз мелкие неприятности и разочарования. Но подспудно эта её предусмотрительность, эта заботливость говорила почти о том же, о чём вчерашние споры. Хорошо ей быть более внимательной, чем требуется, выказывая тем своё раскаяние, но ведь её предусмотрительная заботливость устанавливает меж ними ещё более непреодолимую дистанцию! Ему виделась в этом не искренняя доброта, а всего лишь добропорядочность. Но жаловаться было не на что.

открыть спойлер
Наконец, около половины пятого, они добрались до своего отеля и выпили чаю. Когда он спросил Джейн, не хочет ли она в последний раз съездить на остров перед обедом, он полунадеялся, что она откажется и он сможет поехать туда один — настолько её присутствие рядом с ним походило на отсутствие.

— Ты хочешь поехать один?

Дэн чуть было не выдал себя. Но вовремя вспомнил о слезах в Ком-Омбо и о том, что может случиться, если помешать Эврндике [413] на пути из подземного царства.

— Нет. Но если тебе надоело…

— Знаешь, — улыбнулась она, — я надеялась, что ты это предложишь. Мне хотелось бы, чтобы именно остров остался в памяти последним.

Небо затянула тонкая плёнка перистых облаков, но было тепло. Обычный ветерок дул слабее, и казалось, не только пейзаж, но и паруса погружены в летаргический сон. Когда подошли к Слоновьему острову с подветренной стороны, оба лодочника — Джейн и Дэну не удалось отыскать Омара — взялись за вёсла. Но остров, куда они направлялись, несмотря на то что они всё лучше его узнавали, казался им всё прекраснее: радостный покой, душистый воздух, птицы, вода… после мёртвого ландшафта, через который они проезжали и над которым пролетали в первой половине дня… это поразительное место обладало какой-то почти человеческой, чуть женственной индивидуальностью, странно и трогательно противоречащей характеру человека, чьё имя оно носило. К тому же каким-то непостижимым образом остров оставался совершенно английским, вопреки всем экзотическим деревьям, пальмам и цветам: зелёный дол, где можно предаваться мечтам. И Джейн, и Дэн были несколько поражены, когда накануне за обедом обнаружили, что Алэн и его приятель остались совершенно равнодушны, будто для них этот остров всего-навсего ещё один jardin public [414] . Много больше энтузиазма проявили оба француза, говоря о деревне Бишарин, где они побывали.

Джейн с Дэном походили немного, беседуя о пристрастиях французов, об их вкусе к формальному, к стилю как идее. Дэн наконец-то почувствовал некоторое облегчение — он снова был в своём убежище. Они посидели, чтобы Джейн могла дать отдых ноге — нога побаливала, — на осыпающихся ступеньках старой пристани у южной оконечности острова, над водой, наслаждаясь нежаркими лучами заходящего солнца и ленивым дуновением ветерка.

Джейн сидела, слегка откинувшись назад, сплетя пальцы на поднятом колене; глаз не сводила с воды.

— Дэн, вчера вечером я приняла решение.

Это было совершенно неожиданно. Дэн поднял на неё глаза:

— Да?

Она пожала плечами:

— Ничего эпохального. Но я твёрдо решила поступить на учительские курсы, когда приеду домой. Если смогу найти место.

Она улыбнулась Дэну, будто рассчитывала, что, пусть и небольшой, этот переход Рубикона доставит ему удовольствие. Он вспомнил, что в Торнкуме, когда речь зашла об этом, он идею одобрил. Почему-то сейчас он увидел в её решении противопоставление себе, новую попытку продемонстрировать осуществление на практике «иных ценностей», увидел её поведение в течение дня в ином свете. Может быть, она просто почувствовала себя удовлетворённой и спокойной, приняв определённое решение.

— Что же заставило тебя решиться?

— В последние дни я много думала об этом. — И добавила: — Да ещё ты вчера сказал… О том, что мир, о котором мечтают люди, оказывается врагом мира существующего. Настоящее разбазаривается по дешёвке, так ты выразился.

— Я не совсем представляю, как это можно преподавать.

— И я тоже. Но думаю, было бы хорошо, если бы я попыталась это выяснить.

Лицо Джейн светилось приглушённым светом, точно таким, каким был напоён воздух вокруг них.

— Теперь я чувствую себя совратителем социалистки-революционерки.

— Её давно пора было заставить свернуть с этого пути. Не с пути социализма. Но повернуть к чему-то более реалистическому.

В её тоне он расслышал решимость не отступать от своего намерения: всё теперь встало на свои места, ей незачем больше его беспокоить. Будто она попросила его указать ей дорогу и теперь благодарила с той самой осторожной вежливостью, с какой горожанин говорит с деревенским жителем, объяснившим, как проехать до нужного места.

— А я думал, что бросаю семена в каменистую почву. Вчера вечером.

— Тебе придётся сделать скидку на то, что я лишь теперь начинаю осознавать, насколько влияло на меня интеллектуальное превосходство Энтони. Всегда. Даже когда я с ним не соглашалась. — Она вглядывалась в крохотные водовороты у подножия истёртых ступеней, на которых они сидели. — Я давно забыла, как это — быть рядом с человеком, который постоянно даёт понять, что он, возможно, и не прав. — И добавила более лёгким тоном: — Особенно когда знает, что чаще всего бывает прав. — Джейн наклонилась и подобрала длинный зубчатый лист, лежавший у её ног, принялась тщательно его разглаживать у себя на колене. — Меня преследует ощущение, что в наш первый день здесь я тебя очень обидела, Дэн. Под иными ценностями я вовсе не имела в виду что-то более низменное.

— Разумеется, нет. Я так и понял.

Но тогда он, разумеется, этого не понял, и теперь в его душе что-то дрогнуло и растаяло, уводя от обиды, заставляя упрекать себя за недоверие к её способности понимать несказанное.

— На самом деле я пыталась выразить сомнение в своих собственных ценностях. Это всё равно как переход в другую тональность. Не знаешь, как справиться с модуляциями.

— Ну вот, кажется, сейчас кое-что другое разбазаривается по дешёвке!

Она по-прежнему разглаживала края увядшего листа, но Дэн увидел — губы её улыбались: чуть иронично, чуть печально, мол, она-то знает истинную цену, но спорить не имеет смысла. Воцарилось молчание, будто они просто пытались убить время, праздно болтали, как феллахи в ожидании поезда, который никогда не придёт. К Дэну вернулось ощущение чувства ирреальности происходящего, существования вне себя, которым он, казалось, был заражён с самого приезда в Асуан; только на этот раз оно было более или менее осознанным и сильно окрашено фатализмом. Он даже спрашивал себя: да хочу ли я, чтобы всё это разрешилось? Может быть, просто это его детское «я», не умея или не желая простить лишения тех лет, берёт реванш за его взрослую философию отстранённости? Может быть, поэтому он когда-то и сбежал в киноиндустрию, с её навязчивым стремлением «двигаться не важно куда», продавая в розницу опиум для интеллектуально обездоленных.

Любой сколько-нибудь здравомыслящий человек, связавшийся с кино из финансовых соображений, обычно стремится максимально ограничить свои обязательства, чтобы, сменив богов, свободно продавать себя; но это тайное и безрассудное увлечение Дэна совершенно непонятной женщиной, что сидела сейчас рядом с ним, противоречило всем практическим урокам, преподанным ему жизнью. Отношения с Джейн, если они когда-нибудь придут к завершению, несомненно, положат конец свободе выбора не только в сексуальной, но и в профессиональной сфере, и даже в домашней жизни; но это беспокоило его гораздо меньше, чем перспектива постоянных столкновений с непреодолимым упрямством, постоянным психологическим неудобством, привносимым ею в эти отношения. Сегодня на ней опять были древние бусы, купленные в Луксоре, сточенные и необточенные грани, углы, которые невозможно сгладить в течение одной жизни. Получалось довольно комично: его отношение к Джейн было лишь частью обоюдного мифа. Она, несомненно, считала его гораздо более опытным житейски, чем он был на самом деле, а он, словно студент-первокурсник, не способный принять на веру старый студенческий каламбур, что во всяком профессоре около половины — просто сор, не мог отрешиться от впечатления, что Джейн — существо из более тонкого мира, носитель высоких моральных ценностей. Он вспомнил, как они сидели у той, другой реки, много лет назад… тогда по крайней мере им хватало ума, поэтичности, да к тому же — желания и воли пойти на риск.

— Так чему же ты станешь обучать их? Реке меж берегами?

Она подняла на него глаза — это показалось ей забавным, потом напустила на себя нарочито строгий вид (на сей раз совершенно ясно было, что нарочито) и сказала:

— Я буду обучать их правилам французской грамматики по текстам из Расина и Бальзака, а также согласованию причастий прошедшего времени.

— Жемчуг перед юными свиньями метать?

Улыбка задержалась на её губах; чуть погодя она призналась, что больше всего ей хотелось бы работать с младшими классами, но тогда на переподготовку нужен более долгий срок; некоторое время они обсуждали эту проблему — преимущества преподавания детям младшего возраста, а не подросткам. Что-то в её отношении к этому было связано с Полом, она считала, что с ним в школе в ранние годы обращались не так, как следовало бы.

Дэн, разумеется, понимал, что весь разговор с ним ведётся как бы в порядке извинения, попытки сказать ему, что эта новообретённая близость между ними гораздо важнее их интеллектуального несогласия, что она благодарна за этот отдых, за возвращённый ей объективный взгляд на вещи… и так далее, и тому подобное. Но его не покидало острое ощущение, что и это её решение было почти столь же абсурдно, как планы, которые она декларировала в Оксфорде: она просто меняла роль преобразовательницы мира на роль захудалой училки. Джейн, видимо, почувствовала скрытое неодобрение; после долгого молчания — она снова сидела, обняв колени и глядя за реку, — она сказала:

— Я должна что-то делать, Дэн. Ты и представить не можешь, как сильно во мне сознание зря потраченной жизни и… — Она вдруг замолчала. — Да нет, не моей жизни. Я могла бы дать жизнь стольким — самым разным! — вещам.

— Всем нам приходилось чувствовать такое, Джейн. — Дэн помолчал. — И поступать так же.

— Но не с таким постоянством. — Он ничего не ответил, и мгновение спустя она бросила вызов его нежеланию комментировать сказанное: — Ты по-прежнему считаешь, что это решение неправильное?

— Ну, моя дорогая, это же тебе решать. Если ты чувствуешь, что… Ну этот твой замечательный инстинкт.

— И всё же?

Он произнёс себе под нос:

— Шато-лафит в жестяной кружке?

— Это несправедливо по отношению к жестяной кружке. И невероятно преувеличивает качество наливаемого в неё вина.

Дэн пристально глядел за реку, на укрытый тенью дальний берег.

— Не понимаю, каково в этой жизни предназначение людей вроде нас, Джейн. Как должны мы прожить свой век, если он предоставляет нам лишь две возможности: чувствовать себя либо обделёнными, либо виноватыми. Притворяться либо либералами, либо слепыми. Мне кажется, что и то и другое не позволяет нам прожить жизнь так, как предназначено. Я думаю, если бы у меня был второй ребёнок, я стал бы молиться, чтобы он вырос не вполне нормальным.

— Ты говоришь страшные вещи.

— В нашем мире, где думать о будущем становится всё страшнее с каждым днём? — Она бросила на него скептический взгляд. — Ну да, разумеется. Я путешествую. Пишу. Встречаюсь со звёздами кино. Я счастливчик. — И добавил: — Последний пережиток прошлого.

В голосе его звучала ирония, почти горечь, и то, что Джейн медлила с ответом, только подчёркивало его горький тон.

— В таком случае это некая форма привилегированного пессимизма.

— Форма привилегированного бессилия.

— Это не так уж очевидно, Дэн. Мне думается, большинство ни о чём не подозревающих чужаков сказали бы, что ты обладаешь почти непоколебимой уравновешенностью.

— Что на самом деле — просто мёртвый груз инертности.

— Которая способна рождать на свет вполне грамотные сценарии. Виденные миллионами зрителей.

— И забытые ими. На следующий же день.

— Ты капризничаешь.

Он улыбнулся, полупризнавая справедливость упрёка.

— Не так уж трудно человеку, никогда не идущему на риск, казаться уравновешенным.

— Но ведь чтобы казаться, тоже нужны какие-то усилия? Даже и смелость какая-то, как мне представляется.

— Да нет, не думаю. Это просто облегчает каждодневное существование. В неуравновешенном мире это не может быть ничем иным, кроме капитуляции.

Джейн как будто задумалась над сказанным, потом сменила тему.

— Уже много лет я знаю тебя по рассказам Каро. Смотрю её глазами.

— Получается — никудышный отец.

Она мягко возразила:

— Просто трудный.

— Все эти зеркала и маски в моей комнате в студенческие годы… Думаю, они почти точная характеристика.

— Жаль, ты не испробовал другую возможность. Жить в окружении уставленных книгами стен. И умов.

Теперь оба смотрели на плывущую по реке торговую фелюгу. Она медленно двигалась вниз по течению у подножия песчаных утёсов противоположного берега. Дэн украдкой взглянул на лицо Джейн. В нём одновременно виделись и решимость, и спокойствие, погружённость в собственные мысли; он не мог догадаться, о чём она думает, но чувствовал, что ощущение восстановившегося былого взаимопонимания его не обманывает, и знал, что она не может совсем не ощущать того же… что они снова вместе сидят на берегу той далёкой, навсегда канувшей в прошлое реки. Навсегда разделённые и всё же — навсегда близкие. Ему вспомнилась вчерашняя, обведённая кружком фраза из наброска к сценарию. Их правда крылась в молчании, а не в молчании других голосов, в молчании о том, в чём они только что признались друг другу. Он понимал, что надо бы заговорить, он был готов броситься как в омут головой: необходимо выразить это словами… она должна это почувствовать… должна знать… Но что-то роковым образом удерживало его. Сомнение в ней, сомнение в себе, боязнь быть отвергнутым, боязнь ответного чувства. Вдруг она подняла голову, чуть придвинула к нему лицо:

— Ну вот, взял да испортил мне сегодняшнее доброе дело.

Хорошо, что он не заговорил!

— Какое это?

— Хотелось весь день не портить тебе настроение.

— Не люблю последние дни перед отъездом.

— Но ты же вернёшься, когда…

— Сомневаюсь. Да и всё равно мне будет недоставать моей идеальной спутницы.

Она опять улыбнулась, будто столь лестная оценка в реальности была такой же необоснованной, как и его самоуничижение; взглянула на часики — раз, потом ещё раз: он отметил это, отстранённо анализируя её поведение, — и использовала его комплимент, чтобы доказать своё земное несовершенство:

— Мне нужно перед обедом принять ванну и вымыть голову… пыль ужасная.

— И мне тоже.

Но Дэн не двинулся с места, всё смотрел на воду. Джейн с минуту пристально глядела на него, потом молча протянула руку и сжала его кисть под рукавом жестом ободрения, сочувствия, а может быть — безмолвного призыва? Он не знал, но чувствовал, что на этот раз её жест мог выражать лишь нежность и дружбу. И если бы он захотел удержать её руку, он не успел бы — Джейн убрала её слишком быстро: ведь жест был уже сделан! И снова — точно оксиморон [415] : жест обидел Дэна своей тактичностью, своевременностью, но и растрогал; как бы само собой подразумевалось, что за ним кроется больше понимания и воспоминаний, чем можно выразить. Они встали, поднялись по ступеням, и Джейн спросила, намного ли прохладней будет в Ливане. Дэн знал — она просто хочет дать ему понять, что ведь это вовсе не последний день, но всё, что он теперь слышал, были лишь другие голоса. Компромиссы, которых так много было в его жизни, казалось, стали почти физически ощутимы, угнетали, словно бородавки. Он уже не мог чётко осознавать, что происходит на самом деле и что делает он сам.


Но в отеле, в одиночестве своей комнаты, он решил, что нужно раз и навсегда покончить с надоевшими подростковыми играми, с этими волнениями и колебаниями. Всё это, видимо, свидетельствует лишь о том, что он сам не знает, чего хочет. Странным образом, он гораздо лучше представлял себе, что чувствует Джейн, и это никак не могло его ободрить. Он слишком многое успел выдать; если их былая способность быстро улавливать мысли и настроения другого положила начало всей этой ерунде, то сейчас самый факт, что эта способность не помогла им стать ближе друг другу, должен положить ерунде конец. Она, несомненно, не раз и не два понимала, куда он ведёт, но не последовала за ним. А там, на ступенях у воды, где они сидели, он было совсем уже решился, но дал моменту ускользнуть. Он даже мог представить себе, как описывает Дженни сцену на острове, разумеется, с необходимыми купюрами; вызывает ревность, но вызывает и смех. В конце концов, он тоже способен принимать решения.

Так что, когда Джейн спустилась, чтобы встретиться с ним в баре, он чувствовал себя гораздо более уравновешенным, почти как в первые дни путешествия. И как бы подтверждая его поражение, Джейн и сама казалась спокойной и вполне непринуждённой. Они пообедали, тщательно избегая всего, что могло бы снова привести их к самоанализу и копанию в душах, и отправились назад, в старый отель — выпить кофе в длинной комнате отдыха, выходящей на террасу над садом. Обычно там почти никого не было, но в этот раз, только они уселись за столик, комната стала наполняться людьми. Те же лица, что и в ресторане — русские лица; их становилось всё больше, словно люди шли на собрание. Вскоре полная пожилая женщина в старомодном вечернем платье, обнажавшем массивные руки с удивительно изящными кистями, прошла в конец комнаты, к роялю. Какой-то человек помог ей поднять крышку. Она начала играть, без всяких формальностей или объявлений, но то, как сразу же смолкли разговоры вокруг, как задвигались стулья, поворачиваясь к роялю, убедило Дэна и Джейн, что они незваными оказались на импровизированном концерте. Исполнительница начала с мазурки Шопена. Дэн не очень разбирался в музыке, но это явно была игра либо очень одарённого любителя, либо приехавшего в отпуск профессионала. Когда закончилась первая пьеса, от столиков послышались осторожные аплодисменты; Дэн взглянул на Джейн — что она думает? Она плотно сжала губы — была совершенно очарована. Люди всё шли — русские и восточноевропейцы, инженеры и их жёны, двое-трое египтян, видимо, их местные коллеги; они стояли в конце комнаты — все места за столиками были уже заняты. Пианистка исполнила ещё одну мазурку. Когда она закончила, человек, помогавший ей открыть крышку рояля, поднялся с места и заговорил по-русски, очевидно объясняя, что исполнялось и что ждёт слушателей впереди.

Дэн сказал:

— Я чувствую, что мы здесь немного de trop [416] .

— Наверное. Но так хорошо снова послушать музыку.

— Может, попробовать подслушивать с террасы?

— Давай.

Они поспешно поднялись со своих мест и вышли; Дэн жестом предложил ближайшей из стоявших у дверей пар занять их столик.

— Пожалуй, я схожу за пальто.

— Прекрасно. А я пойду возьму нам по бокалу бренди.

Так он и сделал и снова вышел на террасу с бокалами в руках; прошёл мимо закрытых жалюзи окон к тому, что поближе к роялю. Там стоял столик, а окно позади жалюзи было открыто. Ночная тьма, едва ощутимый запах речной воды, звёзды, свет ламп, пробивающийся сквозь жалюзи и отражённый экзотической листвой внизу, за балюстрадой… Джейн тёмным силуэтом возникла в дверях и пошла к нему сквозь рассеянный свет и густые тени террасы. В комнате отдыха снова зазвучал Шопен.

— Тебе не слишком холодно здесь?

— Нет. Сегодня, кажется, намного теплее.

Она села с ним рядом.

— Тебе нравится?

— Прекрасное туше. Типично русское. Думаю, она много слушала Рихтера.

Они стали слушать. За Шопеном последовала соната Моцарта. Аплодисменты, небольшой перерыв, негромкий шумок, затем снова — тишина и голос, говорящий что-то по-русски. Женщина заиграла Баха. Дэн вопросительно взглянул на Джейн, и она улыбнулась.

— Вариации Голдберга. Тебе разрешается уйти. Если ты этого хочешь.

— Нет, я с удовольствием послушаю. Сто лет не слыхал.

Их поглотило беспредельное пространство музыки, точно аранжированное барочное сплетение звуков, так строго расчисленное, такое европейское — здесь, во тьме африканской ночи. Какое-то время спустя мысли Дэна увлекли его прочь, во тьму, к звёздам; он увидел мужчину и женщину, сидящих там, внизу, у столика, на расстоянии трёх футов друг от друга, словно безжизненные статуи, восковые фигуры, инструменты, на которых никто давно не играет. И постепенно его охватило чувство освобождения — благодаря музыке, но в той же степени и чему-то, не связанному с нею, — освобождения от всякой лжи, в частности и от той, в которой пытался убедить себя перед обедом. Его не так сильно трогала сама музыка — он никогда особенно не любил Баха, — но она несла с собою глубочайшее проникновение в иные языки, иные системы понятий, помимо языка слов; она зажгла в нём веру в то, что главным образом именно слова, языковые модели стояли теперь между ним и Джейн, разделяя и отгораживая. За словами, что они произносили, крылось сходство друг с другом, идентичность мышления, синкретизм [417] , один и тот же ключ, сотни и тысячи вещей, не поддающихся словесному выражению. И странно — вдруг, из ниоткуда, из далёкой ночи его прошлого, или, может быть, с того берега Нила, куда было повёрнуто его лицо, из пустыни, где стоял монастырь святого Симеона, явился знаменитый образ Лэнгленда [418] — башня на вершине холма: «Там истина живёт»… истина, живущая на вершине протяжённого холма двух их существований. Это было не желание обладать, пусть даже всем сердцем любя, но желание знать, что стоит лишь протянуть руку… о, эта тень другого совместного путешествия во тьму! Джейн была ещё как бы и эмблемой искупления жизни, потраченной на многожёнство и интрижки, последняя награда современному странствующему и заблудшему пахарю; и Дэн вдруг, впервые в жизни, увидел воочию — или почувствовал — истинную разницу между Эросом и Агапе [419] .

Это явилось ему не как эмоциональный всплеск, а скорее как чувство свободы: свободы не от обстоятельств, но от всего, что было в обстоятельствах фальшивым, заставляло к ним приспосабливаться… та свобода, что так чётко была выражена в расхожем образе их студенческих дней, заимствованном у Кьеркегора: способность сделать шаг во тьму, став выше страха перед тьмою. Не сделать шага считалось величайшей глупостью и трусостью, даже если это был шаг в ничто и грозил падением, даже если, шагнув, ты вдруг обнаруживал, что следует сделать шаг назад.

Раздались звуки очень медленной вариации; казалось (а может быть, это зависело от полной значительности манеры исполнения), музыка колеблется, повисает в воздухе, приостанавливается у самого края тишины. Дэн подумал, что эта часть изолирована от всего остального, символизирует нечто, глубоко спрятанное в его душе, а возможно, он и не подозревает о существовании этого «нечто» в себе самом… возможно, оно разлито во всём, что существует в мире. Психологически он оставался внутри этой вариации долго после того, как она смолкла, — и до конца.

В комнате отдыха долго аплодировали, один-два голоса крикнули «браво», потом послышался негромкий славянский говор.

Дэн сказал:

— Эта вариация… под конец… Не понимаю, почему многие считают, что ему недостаёт чувства.

— Ты прав. Я никогда не слышала, чтобы эту часть исполняли в таком замедленном темпе. Но это, кажется, действует. И очень сильно.

— Звёзды помогают.

— Правда, замечательно красиво!

И Джейн посмотрела вверх, словно до сих пор не обращала на них внимания.

Дэн на какой-то миг заколебался, охваченный нерешительностью. Если бы она продолжала говорить, произнесла ещё какие-то слова… но она молчала, будто всё ещё слушала музыку, пыталась на несколько мгновений продлить её звучание в наступившей тишине. Он всё мешкал, совершенно невыносимо, всё вглядывался в тёмный сад, не видя его, и наконец сделал этот свой шаг:

— Джейн, через четыре дня мы расстанемся и снова пойдём — каждый своим путём. Это тебя не огорчает?

— Ты же знаешь, что огорчает. Мне такое удовольствие доставило…

— Я говорю не об этом.

Молчание. Она, разумеется, сразу всё поняла. И ничего не сказала.

Дэн опустил глаза; рассматривал стол, пустой бокал из-под бренди.

— Я в последние два-три дня всё больше и больше сознавал, что меня это очень глубоко огорчает. Ты, конечно, догадывалась.

Пауза, почти такая же, каких много было в той музыке, что они недавно слушали: мысль, трепещущая между логикой и вдохновением, меж общепринятым поведением и искренним чувством.

— Я испытываю к тебе глубочайшую привязанность, Дэн.

— Но нет смысла в том, чтобы колесо сделало полный оборот?

И опять она медлила с ответом: роковая медлительность, необходимость тщательно подбирать слова.

— А ещё я чувствую, что мир между нами по-настоящему восстановлен. — Помолчав, она добавила: — В гораздо большей степени, чем мне удалось это высказать.

— Эта музыка! Она заставила меня почувствовать всю абсурдность сохраняющегося между нами расстояния. Когда существуют все эти ледяные расстояния там, наверху. Прости, пожалуйста, всё это звучит банально, но… — Она ждала, как бы полусоглашаясь; или опять не знала, что ответить. Она, может быть, и догадывалась, но всё равно это явилось для неё неожиданностью. И Дэн сказал: — Я и не подозревал, что такое может случиться. Пожалуйста, не думай, что я тебя обманом сюда завлёк.

Уголком глаза он заметил, как она покачала головой.

— Думаю, это я тебя обманом завлекла.

— Как это?

— Слишком хорошо вела себя в последнюю неделю.

— Я это учёл и сделал скидку.

— Ты не мог всего учесть. Ты же не знаешь, что творится у меня в душе.

— А по отношению ко мне?

Она тихо сказала:

— Чувство безграничной дружбы.

— Но ты нужна мне не только как друг. Мне мало дружбы. — Он чуть повернулся к ней, улыбнувшись с грустной иронией. — Ты когда-то сама начала этот разговор со мной. Теперь моя очередь. — Помолчав с минуту, он продолжал: — Это не может быть для тебя неожиданностью, верно? Ты ведь знаешь, что меня вчера расстроило.

— Я знала, что ты расстроен.

— Я прекрасно знаю, что мы во многом расходимся. Интеллектуально… В политических взглядах. Но когда ты используешь эти расхождения, чтобы скрыть что-то другое… То, в чём мы сходимся. — Он замешкался. — Когда я предложил тебе поехать со мной, я совершенно искренне считал, что то, что случилось в тот день в Оксфорде, прошло и быльём поросло. Но я не могу забыть об этом. Тот день постоянно возвращается. Это я и пытался сказать тебе в наш первый приезд на остров Китченера. Я знаю, что в тот день мы совершили наш «акт доброй воли» по целой куче неверно понятых причин. Но не всё в нём было неверно. Я понял это только теперь.

Джейн сказала мягко:

— Мне так не хочется причинить тебе боль, Дэн.

— Я не прав, вот так думая об этом?

— Не прав, если предполагаешь, что мы сейчас те же, что были тогда. Что я — та же.

— И какая же ты сейчас?

— Я так мало могу дать теперь, Дэн.

— Этот выход закрыт. И не тебе судить. — Его категоричность заставила её надолго замолчать; умолк и Дэн — на несколько мгновений. По правде говоря, её первая реакция не была такой уж неожиданной, хотя он и был разочарован, как неизменно оптимистичный новичок у игорного стола, впервые столкнувшийся с реалиями вероятности, или как пловец, знавший, что море холодное, но обнаруживший, что вода ещё холоднее, чем он ожидал. Однако его всегдашняя способность видеть несколько разных настоящих пришла ему на помощь. Джейн не была шокирована, не ушла, не высмеяла его: она сидела и ждала. — Тебя беспокоят мои отношения с Дженни Макнил?

— Вот это уж поистине не мне судить.

— Что же — я вещаю в пустой комнате? Ты ничего другого ко мне не чувствуешь?

— Женщины много чего чувствуют. И знают, что эти чувства не переживут ситуаций, их породивших. — Помолчала и добавила: — Или ситуаций, порождённых ими.

— Что Нэлл подумает?

— В частности и это.

— Думаю, она бы поняла. И одобрила. Как ни странно. — Ответом снова было молчание. — Джейн, большая часть того, что ты чувствуешь, о чём думаешь, от меня скрыта. Вполне может быть, что я что-то не так понял, не так прочёл. Но я постоянно представляю себе, как это было бы, если бы мы прожили всю нашу жизнь вместе, не только эти последние дни. И это кажется мне намного лучше, чем то, что происходило с нами в действительности.

— Мне кажется, что если ты что-нибудь и понимаешь не так, то это реальный брак, семейную жизнь. Особенно с кем-то вроде меня.

— А мне кажется, ты не понимаешь того, что реально происходит между нами. Мы тогда, в Оксфорде, не решились взглянуть реальности в лицо, не решаемся и сейчас.

Джейн помешкала немного, потом заговорила примирительным тоном:

— Знаешь, Дэн, я ведь и вправду все последние дни старалась делать вид… не хочу сказать, что это плохо. Как некоторые роли бывают полезны для актрисы… помогают ей взглянуть за пределы собственного «я». Я теперь чувствую себя гораздо более способной лицом к лицу встретиться со множеством вполне обычных вещей. Просто дело в том, что всё ещё кипит в самой глубине.

— Что?

— Ненависть к себе. Чувство вины. Гнев. Много всего, что и названия не имеет.

— Я бессилен помочь?

— Ты уже помог. Очень.

— Тогда почему же мне не дозволено и дальше помогать?

И снова — напряжённая пауза.

— Потому что я не имею права обременять всем этим кого-то ещё. Я… Ну конечно же, и я не лишена эмоций. И я не забыла тот день, все те месяцы в Оксфорде.

— Но всё это случилось с кем-то другим?

— Ведь и ты тоже был кем-то другим!

— К кому ты теперь испытываешь всего лишь чувство дружбы?

— К кому я не могу себе позволить испытывать что-либо ещё.

— Ты уходишь от ответа.

На этот раз пауза тянулась ещё дольше, будто она глубоко вздохнула и задержала дыхание, будто почувствовала себя загнанной в угол.

— Я тоже способна испытывать нормальные женские чувства, Дэн. Если бы это было…

— Единственным препятствием?

— Если бы я не так… запуталась.

— Ты подразумеваешь, что я могу ещё больше тебя запутать?

— Что ты, вовсе нет.

— Меньше всего я хотел бы помешать тебе жить так, как тебе хочется. Как хочется, где хочется. Преподавать. Быть активным деятелем марксистской партии. Кем угодно. Просто мне хотелось бы, чтобы мы попробовали жить вместе. В счастье и в горе.

— Но нельзя этого делать, если совсем не веришь в счастье. — Она поспешила продолжить прежде, чем он успел возразить. — Помимо всего прочего, мой возраст…

— Это нечестно. Ты прекрасно знаешь, что половина мужчин на корабле…

— По сравнению с твоей молоденькой подругой…

— Я сравнивать не собирался. И с каких это пор женщины больше всего нуждаются в одиночестве?

За её спиной на террасе бесшумно возник слуга-нубиец и стал вглядываться в сидящую за столиком пару. Услуг он не предлагал, но Дэн махнул рукой в его сторону, мол, им ничего не надо. Джейн оглянулась — посмотреть, кому это он сделал знак; Дэн подумал — словно ищет у кого-то помощи. И несколько запоздало спросил, не хочет ли она ещё бренди.

— Спасибо, нет.

Больше она ничего не говорила. Слуга скрылся за дверью. Высоко во тьме над рекой прозвучал тонкий трёхсложный вскрик, пронзив тишину, вставшую между ними. Дэн иронически усмехнулся:

— Спецэффекты.

— Что это было?

— Кулик. Ищет местечка потеплее. — Он чуть было не добавил: идиот несчастный.

Джейн пристально глядела в стол, похоже было, что она боится заговорить, боится встать и уйти, боится сделать что бы то ни было. Лицо её скрывала тень, но луч света, пробившийся сквозь жалюзи, падал на серебряный гребень в её волосах. Дэну удалось найти верный тон — тон покорности и смирения:

— Думаю, дело в третьем: он всегда с нами. Между нами.

— Энтони?

— Давно знакомый совокупный призрак.

— Но ведь он и соединяет?

— Как поперечные балки соединяют фермы: чтобы те никогда не коснулись друг друга.

— Но всё, что здесь произошло, касается меня. И я глубоко тронута.

Дэн смотрел во тьму.

— Тебе не подумалось, что так будет правильно?

— Несколько раз за эти годы мне думалось, что будет правильно принять лишнюю дозу снотворного. Был такой период, как раз когда Питер отправился в Гарвард… когда мне казалось, что единственная причина, почему этого делать не стоит, — это не дать Энтони одержать победу. Я не пытаюсь оправдываться. Но тогда мне думалось, что это будет правильно.

— Но если твой инстинкт тебя тогда подвёл…

Джейн сидела у столика, сгорбившись, склонив голову, засунув руки глубоко в карманы пальто.

— В моей жизни было всего трое мужчин, из них один — ты. Конечным продуктом всех этих связей была боль. В гораздо большей степени, чем что-либо другое. В нашем с тобой случае — боль, причинённая тебе. В последнем моем… приключении — боль, выпавшая на долю мне. С Энтони… думаю, тут мы были на равных.

— А в нашем случае… разве ты не испытывала боли?

— Конечно. В те дни — да.

— И мы не подумали дать нашим отношениям хоть как-то развиться! — Она молчала. — Я никак не могу понять, почему твоё чувство вины по этому поводу должно постоянно поддерживаться. Абсурд какой-то! Почему ненависть к себе должна иметь большее значение, чем… чем то, что, как мне кажется, может ещё быть между нами?

— Это не столько ненависть к себе… скорее — сомнения в себе. Не могу с этим справиться. Если бы дело было только в том, чтобы свободно принять решение… — Она умолкла.

— Что тогда?

— Думаю, даже тогда это была бы просто мечта, от которой всё ещё живущая во мне более молодая и более эгоистичная «я» не в силах отказаться. А на деле перед тобой — женщина средних лет, которая рассуждает о преподавании, строит простенькие маленькие планы, собираясь найти себе занятие и делать людям добро, и, едва успев выговорить красивые слова, втайне сомневается в своей способности осуществить всё это.

— Почему бы нам не бороться с этими сомнениями вместе? Прожить их вместе?

В нём нарастало разочарование: то, что их разделяло, стояло между ними стеной из стекла. Только стекло было небьющееся.

— Дело не в тебе. Поверь мне. Я знаю — ты человек добрый и мягкий, умеющий многое понять… — Помолчав, добавила: — Если мне и нужен кто-то, так это кто-то совсем новый, может быть, и не добрый, и не мягкий… кто-то, способный увести меня подальше от моего старого мира, заставить забыть прошлое. А не возвращать меня назад, в самое сердце этого прошлого.

— Знаешь, я слишком долго прожил в изгнании, чтобы поверить в такую чепуху. Нельзя забыть своё прошлое. Старые миры никуда от нас не уходят. Не получается.

— Я не пытаюсь оправдывать себя.

— Это какое-то извращение.

— Я понимаю, что всё это звучит именно так. Да так оно и есть.

Мысленно он ходил и ходил по кругу, пытаясь отыскать калитку в стене.

— Ты пыталась уйти, найти выход вовне, не в себе самой. Это не сработало. А я и пытаться не стал. Что сближает нас гораздо больше, чем ты воображаешь. — Дэн помедлил немного и снова заговорил. — Ты не должна говорить о моём так называемом успехе так, будто разница между нами именно в этом. Я понимаю, ты говорила сегодня днём от чистого сердца, но это всё равно оскорбляет, Джейн. Оскорбляет всё то, во что мы все когда-то верили. И по-прежнему пытаемся верить — каждый по-своему. Когда я приуменьшаю значение этого — ладно, пусть это «некая форма привилегированного пессимизма». Но я-то знаю, как интеллектуальное сообщество судит о таких, как я, и ты это тоже знаешь. — Он замолк, ожидая, что она заговорит, но она промолчала. — Ты всё время говоришь так, будто ты стала совсем другой, совершенно изменилась. Не могу даже передать, насколько неизменным осталось то, что я в тебе больше всего любил. В ту ночь в Оксфорде, когда Энтони покончил с собой, оно вдруг явилось мне снова. И было всё время с нами, пока мы плыли по Нилу. И сейчас оно здесь. — Ему как-то удалось снова ей улыбнуться. — По правде говоря, я ни с кем другим не смог бы говорить так, как сейчас с тобой. Ни с кем на свете. — И добавил: — Потому что знаю, никто другой и не понял бы. — Джейн по-прежнему смотрела в стол. Он опять подождал, и опять она не захотела ничего сказать. — Это для тебя никакого значения не имеет?

— Это имеет для меня такое значение, что я начинаю испытывать всё более острое чувство вины.

— Я не хотел спровоцировать новое обострение.

Снова воцарилась тишина. Что-то слышалось в её ответе… чуть заметный печальный упрёк, искренняя мольба о прощении, просьба о том, чтобы он… не было в языке общепринятого глагола, чтобы выразить это… «подолготерпел» её.

— У тебя было столько свободы, Дэн. Ты выбираешь тюрьму как раз тогда, когда я стремлюсь из неё вырваться.

— Милая моя девочка, вся моя свобода свелась к тому, что я оказался где-то посреди пустыни. Ты сама увидишь. Она вовсе не ведёт на остров Китченера.

— Где ни ты, ни я не смогли бы на самом деле жить. Увы.

— Тогда давай вычтем всю эту романтическую чепуху. Но почему это должна быть тюрьма?

— Потому что любовь — тюрьма.

Он улыбнулся в темноте.

— Значит, если бы я любил тебя не так сильно, моё предложение было бы более приемлемо?

— Я вовсе не так независима, как ты вообразил. Поэтому чувствую, что мне следует держаться за то немногое, чем обладаю.

Дэн откинулся на стуле и скрестил руки на груди.

— Знаешь, я иногда думаю, что на самом деле тебе так и не удалось отпасть от веры.

— Почему ты это говоришь?

— Самоотречение и безбрачие как путь к совершению добра?

— Самоотречения требовал совсем другой путь. — Она долго искала слова, наконец нашла: — Если бы всё, что мне нужно, было — закрыть глаза и почувствовать себя защищённой…

— Господи, да этот образ никуда не годится! Меньше всего мне хочется, чтобы ты глаза закрыла. Ты забываешь, что рыцарь тоже в беде, не только прекрасная дева. — Он понимал, что её молчание не было знаком согласия, что именно в этом она более всего тверда. Он снова подался вперёд. — Мужчинам вроде меня не так уж трудно найти в женщинах объект сексуальных — или даже интеллектуальных — игр. То, что я ищу в тебе, — совсем другое, оно кроется у тебя внутри, в твоём существе, оно существует и во мне, и где-то между нами; это делает такую полужизнь-полулюбовь невозможной. И решает здесь не разум, Джейн. Дженни Макнил прекрасно знает, что её используют, она говорит об этом открыто и объективно, как… как свойственно умным девочкам её поколения. С жестокой откровенностью говорит о том, каким представляюсь ей я. И позволяет и дальше её использовать. При этом мне отводится роль участника интересного опыта. Если пользоваться терминами твоей новой веры, она и я — мы оба как бы материализуем друг друга. Становимся литературными персонажами. Забываем, как это — видеть друг друга целиком. Приходится выдумывать роли, играть в игры, чтобы не видеть пропасти, нас разделяющей. Встретив тебя снова, я вдруг увидел всё это, понял, что было неправильно с самого начала, почему ты — единственная женщина, способная увести меня от всего этого. — Он перевёл дух. — На самом деле я и не ожидал, что ты скажешь «да». Но все последние дни у меня было ощущение, что мы с тобой ведём себя, как создания кого-то — или чего-то — другого, чуждого нам обоим. Так вести себя всегда было неправильным с точки зрения наших прошлых ожиданий и взглядов. Говорить не то, что на самом деле думаешь. Судить не по собственному разумению. Я просто хотел дать нам обоим хоть какой-то шанс. Вот и всё.

Джейн сидела неподвижно, словно её сковало холодом; впрочем, к этому времени, насколько Дэн мог судить по собственным ощущениям, она, видимо, и в самом деле замёрзла. Он взглянул на неё, и в том, как она сидела, съёжившись и по-прежнему засунув руки в карманы пальто, виделись и упрямство, и беззащитность. Он помедлил немного, потом поднялся на ноги, обошёл столик и протянул ей обе руки.

— Идём. Пока я не заморозил тебя до смерти и в буквальном, и в переносном смысле.

Она медленно вытянула руки из карманов, позволив ему поднять её на ноги, и осталась стоять так, не отнимая рук. Лица её он видеть не мог.

— Если бы только я могла объяснить…

— Это не имеет значения.

— Ты ни при чём. Это всё я.

Она сжала его ладони, и минуту-другую они так и стояли, ни слова не произнося. Потом она высвободила свои руки и снова засунула их в карманы пальто. Наконец они направились к дверям отеля. Но прежде, чем войти в полосу света, падавшего из дверей, Джейн остановилась и, впервые с начала их разговора, посмотрела Дэну в глаза:

— Дэн, ты не думаешь, что завтра мне лучше лететь прямо в Рим?

— Если ты хочешь, чтобы я никогда в жизни тебя не простил, — улыбнулся он.

Она вглядывалась в его глаза серьёзно, без улыбки, потом потупилась, не убеждённая его словами. Тогда он сказал:

— В любом случае это будет несправедливо по отношению к Ассадам. Теперь, когда они обо всём позаботились.

— Ну просто…

— А мне послышалось, кто-то здесь говорил о безграничной дружбе.

В конце концов она всё-таки неохотно кивнула, соглашаясь. Он шагнул к ней, положил руки ей на плечи и поцеловал всё ещё склонённую голову.

— Ты иди. А мне надо выпить. Всего один бокал. В одиночестве.

— А мне хочется купить тебе всё содержимое этого бара.

— Какое тщеславие! Иди ложись.

Она пошла, но в дверях обернулась — посмотреть, как он стоит там, в полутьме. Это был полный сомнения взгляд, будто она всё ещё хотела спросить, уверен ли он, что ей не следует завтра же улететь в Рим, и в то же время — как ни парадоксально — в нём была и обида, будто её незаслуженно, словно наказанного ребёнка, отослали спать. И она ушла. Он отвернулся, постоял у балюстрады на краю террасы, дав Джейн время взять у дежурной ключ от номера и подняться к себе. В действительности пить ему не хотелось, просто он старался избежать неловкости при прощании на ночь у дверей в коридоре, уставленном торжественными медными вазами с аспидистрами. Он чувствовал себя странно спокойным, почти удовлетворённым, будто тяжкая ноша наконец-то свалилась с плеч. Слово было произнесено, и то, что стояло между ними, пусть даже это не было его — или Элиота — знакомым совокупным призраком, растаяло.

Пару минут спустя он поднялся в свой номер и заставил себя упаковать вещи для завтрашнего путешествия. Ничего не произошло, всё это был сон, придуманная сцена. Но что-то в нём всё прислушивалось, не раздастся ли стук в дверь, не встанет ли у двери тёмная фигура, и само собою придёт решение, не требующее слов: так было бы в сценарии, где сжатое до предела время торжествует над медлительным упорством реальности; но Дэн ещё и боялся, что такое может случиться, понимал — это будет неправильно, слишком легко.

Его обуревали противоречивые эмоции, складываясь в уравнение, не поддающееся решению, слишком сложное при его слабом знании математики чувств. Уязвлённое самолюбие — ведь его отвергли; банальное утешение, что отказ, по всей вероятности, не вызван физическим отвращением; нелепость происходящего; абсурдность её попытки представить отказ как благо для него самого; ужасающая негибкость её устоявшихся представлений о нём и о себе самой; растущее влечение к этой женщине; её неловкое предложение завтра же улететь в Рим: как они далеки друг от друга, как на самом деле близки… а Дженни… а Каро… у него опускались руки. Может быть, так, как есть, — лучше всего: между ними осталась тайна, загадка, упущенная возможность.

В темноте, улёгшись в постель, свершив это еженощное возвращение в материнское лоно, он некоторое время лежал, глядя в потолок; потом грустно улыбнулся сам себе: улыбка была прямо-таки метафизической — его потенциальное «я» улыбалось «я» реальному, идя с ним на мировую. Ты выживешь, уцелеешь — ведь ты англичанин: ты от младых ногтей знаешь, что всё, в конце концов, лишь комедия, даже если мишень для насмешек — ты сам, и твой великий шаг во тьму — всего лишь шаг с terra firma [420] на кожуру от банана.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №44  СообщениеДобавлено: 13 июн 2017, 16:29 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 01 ноя 2012, 21:37
Сообщения: 814
Имя: Руслан
Пол: мужской
Страна: Россия
Город: Истра
Север

Проснулся Дэн на заре, гораздо раньше, чем было нужно. Несколько минут он лежал, наслаждаясь царившей в отеле тишиной, в сером свете, пробивавшемся сквозь шторы, пытаясь вернуть ускользающий сон. Но ему сразу же вспомнился его вчерашний поступок, и теперь он не чувствовал ничего, кроме отчаяния обречённого. Впереди ждал долгий день, переезды, отъезды, прощания. Его обуревали печальные воспоминания о прежних отъездах, о пробуждении утром в последний день школьных каникул в пасторском доме, обо всём том, что символизировала собой свежеотглаженная тётушкой Милли накануне и теперь ожидавшая на стуле ненавистная школьная форма.

Кончилось тем, что Дэн встал, раздвинул шторы, раскрыл окна. Воздух покалывал кожу, солнце ещё не совсем поднялось над горизонтом, великую тишь изредка нарушали лишь хриплые крики речных чаек откуда-то со стороны острова Китченера. Было то время суток, которое доставляло Дэну больше всего радости в Торнкуме, поздней весной и летом: последние звёзды, первый зеленоватый свет, ничем не заглушаемое пение птиц, утро, омываемое прохладой ночи, возрождённая свежесть, первородное господство природы, ещё не запятнанной человеком. И вот он стоит, вбирая в себя египетское утро: аромат зелени, воды, пейзажи Нила. Где-то внизу, в гостиничном саду, у самого берега, негромко «просигналила» какая-то певчая птичка — это была простая песенка, не песнь брачного сезона. Неизвестный ему певец щебетал и насвистывал для себя, и это прелестное, какое-то дымчатое журчание было полно спокойствия, которого сам Дэн чувствовать не мог, и позавидовал птице, остающейся здесь. Он высунулся из окна и взглянул вниз, на террасу, где они вчера сидели. Подальше справа ему был виден столик, два отодвинутых стула и бокалы, так и не убранные слугой.

Миг — и первые лучи солнца упали на вершины утёсов, поднявшихся к ясному небу на том берегу реки: живой и недолговечный золотой обрез нового дня. С противоположной стороны отеля, выходящей на городскую улицу, донёсся гудок раннего автомобиля. Потом под окном, у которого стоял Дэн, проплыла лодка с двумя гребцами — рыбаки, сети грудой навалены на носу… Время утратило неподвижность. Всё снова двигалось по предопределённой колее.

открыть спойлер
Через час он, волнуясь, постучал в дверь комнаты Джейн. Она отозвалась, и он вошёл. Джейн была уже одета, застёгивала чемодан, лежавший на кровати, улыбалась остановившемуся в дверях Дэну — чуть слишком обыденно, будто ничего не произошло.

— У меня часы встали. Мы опаздываем?

— Нет. Просто я иду вниз — завтракать.

— Тогда я брошу собираться. Осталось совсем немного — и минуты не займёт.

На ней были брюки и пуловер с открытым горлом. Она повернулась — взять пиджак со стула, но не надела его, а перекинула через руку и вдруг остановилась по ту сторону кровати — движение было странно неестественным, театральным, словно она хотела показать, что не должна притворяться, будто ничего не изменилось: руки её были сложены перед грудью, пиджак свисал между ними, голова опущена — этакая поза безграничного раскаяния.

— Я прощена?

— Нет.

Она подняла на него глаза, и он заставил себя улыбнуться. Взгляд её не отпускал его взгляда, как бы говоря, что так просто он от неё не отделается. Она обошла кровать, приближаясь к Дэну, но снова остановилась, чуть не дойдя; казалось, она ждёт, чтобы нашлись новые слова, но отыскались лишь те, которые она уже произносила накануне:

— Ты здесь ни при чём, Дэн.

— Мы оба ни при чём. Это другие люди.

Она долго пытливо вглядывалась в его лицо, наконец улыбнулась, всё ещё сомневаясь, принялась надевать пиджак. Дэн отобрал пиджак, помог его надеть — она повернулась спиной — и задержал руки на её плечах, не давая ей обернуться.

— Теперь ты знаешь, что я чувствую. Я не буду больше говорить об этом. Обещаю тебе. Давай по крайней мере беречь то, чего нам удалось достичь.

Джейн не двинулась с места, только подняла руку и сжала его ладонь, лежавшую у неё на левом плече.

— Я чувствовала себя ужасно вчера вечером. Продемонстрировала всё, что ненавижу в представительницах собственного пола.

— Я понял.

Рука её соскользнула прочь, но сама Джейн не двигалась.

— Если бы мы были просто…

— Знаю. Родились резонёрами, ничего не поделаешь. — Он сжал её плечи и сразу же отпустил. — Пальмира? И будем квиты?

Секундное замешательство, потом — кивок головы, знак согласия.

Через четыре часа их самолёт заходил на посадку в Каире. Настроение Дэна отчаянно ухудшилось. Несмотря на то что они разговаривали, даже посмеялись над чем-то пару раз, точно так, как это бывало раньше, ему их обоюдное поведение казалось абсолютно бессодержательным: укрывшись каждый за своей маской, они стали ещё дальше друг от друга, чем когда бы то ни было.

Всего лишь сутки назад они были гораздо ближе друг другу; вчерашний день представлялся теперь раем — до яблока с древа познания. Ограниченная замечаниями о том, что представало взору, их беседа доказывала, что всё остальное чревато опасностями, запретно, невозможно. Несмотря на данное обещание, Дэн несколько раз порывался что-то сказать, но тут же сдерживал готовые вырваться слова. Помогала гордость. Ему представлялось, что Джейн теперь втайне мечтает, чтобы злосчастное путешествие поскорее закончилось, чтобы ей поскорее от него отделаться, чтобы поскорее пересесть на самолёт в Рим.

Они приземлились чуть позже полудня. В аэропорту их ждал Ассад. Самолёт в Бейрут летел только в пять, и было решено, что они устроят совместный ленч и съездят в Муски, чтобы купить что-нибудь напоследок. Присутствие Ассада принесло такое облегчение, какого Дэн и ожидать не мог, хотя то, что это так, его раздражало и огорчало. Казалось, Джейн с коптом просто счастливы возобновить установившиеся ранее отношения: завязался лёгкий флирт, а может быть, это лишь мерещилось Дэну в его теперешнем сверхуязвимом состоянии духа. Улыбки Ассада, его глаза, ещё более тёмные, чем карие глаза Джейн, были обращены исключительно к ней, как и его вопросы. Джейн была с ним всего-навсего вежлива, а Дэн не имел ни права, ни оснований изнывать от ревности. Алэн говорил, что все сколько-нибудь богатые египтяне, как бы далеки они ни были по своему культурному уровню от традиционной мусульманской полигамии, всё ещё позволяют себе заводить молодых любовниц, и Дэн подозревал, что именно так и обстоит дело с этим коптом… он, несомненно, пользуется этой удобной и санкционированной обществом системой, пожиная плоды двух культур сразу… умная и образованная жена-ливанка (он привёз им от неё ad hoc [421] путеводитель по достопримечательностям Ливана, изданный на французском языке), секретарши, да и местные кинозвездочки к тому же. Другими словами, Дэн увидел в Ассаде себя и понял, что на самом деле его раздражает опасение, что Джейн видит в нём Ассада.

А ещё его сильно задело то, что любовь она приравняла к тюрьме. Он всё глубже задумывался над этим: несправедливость сравнения была совершенно очевидна. Она могла наслаждаться этим вот ленчем, непринуждённой беседой с Ассадом только потому, что он, Дэн, был рядом; вообще оказалась здесь только благодаря ему. Он тут же обозвал себя типичным «мужским шовинистом», но его самокритика была порождена расхожими либеральными взглядами, а вовсе не искренней убеждённостью. Он припомнил то, что герр профессор говорил о немецком и английском восприятии свободы. Может, любовь и правда тюрьма, но она, кроме того, ещё и величайшая свобода.

Перелёт в Бейрут оказался ужасен. Самолёт был забит паломниками, направлявшимися в Мекку, воздушные ямы следовали одна за другой, облачность никак не рассеивалась, пассажиров рвало, кабина пилота хранила загадочное молчание… это беспокоило даже Дэна, хотя ему и приходилось часто летать самолётом. Он, однако, скрывал своё беспокойство ради Джейн. Как всегда, он уже представил себе заголовки в газетах, будущее без себя, конец незавершённой жизни, горькую иронию гибели именно сейчас, в данный момент. И придумывал истории про гораздо худшие полёты в качестве предлога для того, чтобы держать в своих ладонях руку Джейн.

Когда они наконец сели в Бейруте, там только что прошёл сильный ливень. Мокрая посадочная полоса отражала неровный свет фонарей, было значительно холоднее, почти как зимой в Англии. Это оказалось для них неожиданностью, как, впрочем, и сам город, гораздо более европейский, чем восточный или африканский: масса огней, залитые светом отели и жилые дома, утёсами поднимающиеся к небу, масса машин на улицах, и кажется, каждая вторая — «мерседес»; повсюду богатство так и бьёт в глаза. На миг обоих охватила ностальгия по грязному, пыльному и бедному Египту, по его потрёпанным гостиницам, его неделовитости, его древней человечности. Их новый отель был из тех, что превращают все страны в одну, но самым неприятным образом, устанавливая дистанцию со всем окружающим миром, кроме мира счетов, оплачиваемых фирмой, интернационального мира крупных чиновников.

Дэн позвонил сестре мадам Ассад: она всё устроила. Их машина и шофёр, получивший допуск (без этого в Сирию вас не допускали), будут ждать у отеля в восемь часов утра, Джейн с Дэном пригласили пойти куда-нибудь вместе, но Дэн отказался, даже н