К ИСТОКУ

о развитии Божественного Начала в Человеке

 

 

Администратор Милинда проводит онлайн курсы по развитию сознания и световых кристальных тел с активацией меркабы. А так же развитие божественного начала.

ОНЛАЙН КУРСЫ

 

 

* Вход   * Регистрация * FAQ * НОВЫЕ СООБЩЕНИЯ  * Ваши сообщения 

Текущее время: 20 ноя 2018, 22:34

Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 72 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4, 5  След.
Автор Сообщение
Сообщение №46  СообщениеДобавлено: 11 янв 2015, 11:07 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Филипповым постом, в самый канун Рождества, Иван надумал посетить двоюродного брата в его деревеньке. Все не оставлял мысли перетянуть Лутоню в княжую службу. Ваня выпросился с отцом, и Иван взял сына (пусть поглядит родню-природу!), невзирая на завернувшие под Рождество необычайные морозы, каких давно не помнили на Москве. Воробьи замерзали и падали на лету, деревья и кровли оделись белым инеем, снег под полозьями не скрипел — визжал, все живое попряталось, редко пройдет баба с ведром, кутая лицо в пуховый плат, и только белые столбы дыма из труб и дымников по-прежнему утверждали непреложность земного бытия.

Государыня-мать сама вышла, кутаясь в долгую сряду из овчины тонкой выделки. (Все не хватало средств справить матери кунью шубу, как давно мечтал.) Придирчиво оглядела набитые сеном сани, укутанного Ваняту, что, как лисенок из норы, выглядывал из просторного курчавого ордынского тулупа, еще раз наказала строго: «Сына не заморозь! » И когда заскрипели полозья саней, подхватив заскулившего Серегу (тоже просился с отцом), ушла в дом.

Иван шибко гнал коня в сереющих сумерках рассвета, надеясь добраться до брата одним днем. Конь покрывался белой куржавою изморозью, шумно дышал. От жгучего дыханья зимы спирало дыхание. Скоро пришлось придержать сани и выковыривать лед из ноздрей Гнедого. Порою, когда ноги в валеных сапогах начинали каменеть, соскакивал, бежал сбоку саней. Запрыгивая, окликал сына:

— Жив?

Ванята, с головой ушедший в тулуп, откликался глухо:

— Живой! — Добавлял, успокаивая отца: — Тута тепло!

открыть спойлер
Добро, не было ветра, при ветре и вовсе было бы не вздохнуть. Впрочем, подымись ветер, и мороз упадет…

В Рузе устроили дневку. Отогревались в припутной избе, хлебали горячие щи. Ванятку трясло, не больно-то тулуп спасал в эдакую стынь! Хозяйка, подавая на стол, уговаривала заночевать: «Волки озоруют ныне! Холод такой, что из лесу гонит зверя. Даве у сябра двух овец загрызли, прямо в стае! Така беда! Он-то, сосед, с кистенем вышел, дак и то едва отбилси от их, осатанели совсим! Али едешь? Ну, гляди сам! Зимник-то пробит ли у их? Долгонько не бывало с той стороны никоторого людина! »

Когда попали на клятый зимник, едва пробитый робким следом саней, и конь пошел тяжко, не скоком и не рысью, поминутно проваливаясь по брюхо в колючий снег, Иван понял, что сглупил. Следовало повернуть, да и заночевать в Рузе. Да упрямство одолело: «Неуж не доберусь? » Серело.

Дерева, осыпанные снегом, стояли молча, изредка потрескивая от холода, осуждающе глядя на неразумного путника, что упорно полз в их изножий, пробиваясь неведомо куда. Конь стал. Свистя незримыми крылами, опускалась ночь.

— Ну же, ну, Гнедко! — уговаривал Иван, суя коню в зубы ломоть ржаного хлеба. Конь тяжко дышал, видно, вышел из сил, и Иван, в который раз уже вычищая лед из ноздрей коня, сам чуял, как всю кожу лица у него стянуло заледеневшею бородой.

— Жив? — хрипло, в который раз, прокричал Иван, склоняясь над осыпанным снегом тулупом. Сын неразборчиво подал голос, уже и не высовывая рожицы. Издали, венчая сгущающуюся тьму, донесся скорбный, далекий пока волчий вой.

Иван запрыгнул в сани. Подумав, достал пук сухих лучин, долго бил кресалом, вздувая огонь, сунул наконец лучины в руку сына: держи! На ходу ввалился в сани. Конь что-то почуял и пошел тяжелою, натужною рысью. Вой, низкий, с переливами и короткими повизгами, послышался ближе. Похоже, к ним приближалась целая волчья стая, и Иван, осуровев лицом, оправил саблю, проверив рукоять, и крепче сжал в руке татарскую короткую плеть, с заплетенным в конце ее куском свинца. Такою, ежели метко попасть, можно проломить волку голову. Лучины трещали в руках сына. Пламя, кидая искры и оставляя дымный след, плясало над санями.

Иван гнал, все еще надеясь проминовать, проскочить. Беда, однако, была в том, что замерзлую, отбившуюся от дома корову волки на днях свалили на самом зимнике, и сейчас стая вышла догрызать, что осталось от туши. Осталось немного: хребет, череп да крупные мослы с остатками шерсти.

К приближающейся лошади звери кинулись с урчанием и визгом. Иван, стоя в санях, выкрикнул высоко и страшно. Ванята пихал горящею лучиной в морды хищникам. Загорелось с краю сено в санях, злобно визжащий зверь откатил в сторону. Иван достал плетью другого, намерившего вонзить зубы в шею коню, достал-таки! Тот отвалил с воем, уливаясь кровью, и тотчас ополоумевшие от голода волки с урчанием и визгом начали рвать своего умирающего товарища.

Стая отстала. Теперь следовало успокоить одичалого, несшего скачью Гнедого, не то переломает сани, порвет гужи, и оба они с Ванятой погибнут дуром, замерзнув на зимнике либо будучи настигнутыми тою же волчьей стаей.

Не сразу и не вдруг удалось перевести Гнедого в рысь. Натужно хрипя, пятная снег кровью (волки-таки успели рвануть его несколько раз), Гнедой бежал из последних уже сил. И Иван, отходя, только тут услышал за своею спиной тонкий жалобный плач сына. Не глядя, протянул руку, нашарил лохматую головенку (шапку Ванята потерял в схватке). Тлело сено, дымили, погаснув, бесполезные уже лучины.

— Загаси огонь! — крикнул Иван. — И в тулуп, в тулуп! Голову прячь в тулуп, уши отморозишь напрочь! — Сам после схватки словно бы и не чуял холода. Ванята, перестав рыдать и затушив тлеющее сено, унырнул с головою в тулуп, замер. Тонкий месяц выглянул из-за леса. Издали, замирая, донесся жалобный, словно обиженный волчий вой.

Вылетев на угор, Иван узрел дрожащий крохотный огонек в волооковом оконце ближайшей избы, и только тут, удерживая коня в постромках, переводя с рыси на шаг, понял, ощутил весь ужас того, что только что едва не произошло с ними… Вывались, к примеру, он или Ванята из саней, перевернись розвальни или достань волк до горла коня…

Его всего трясло. Осливевшие губы не давали сказать слова, когда выбежавшая на стук Мотя, ахая, доставала Ваняту из саней, а появившийся за нею Лутоня заводил и распрягал Гнедого, ворча со сна:

— Да што ето? Он у тя в крови!

— Волки! — выдохнул Иван. — Едва отбились!

— На зимнике? Где корова пала? — уточнил Лутоня.

— Ноне и без волков скот замерзает! Я уж соломою всю стаю обнес!

— Наталья-то Никитишна как? — спрашивал брат, когда уже разболоклись, занесли укладку с городскими гостинцами, когда дрожащий,

— зубы выбивали звонкую дробь, — Ванята, отказавшись от щей, залез на печку, в теплое месиво детских тел и полусонных писков, когда Лутоня смазал барсучьим салом раны коня, когда уже вздули огонь и сидели за столом, хлебали теплые, достанные из русской печи щи, и Иван, все еще вздрагивая, рассказал о встрече с волками.

— Блажной! Блажной и есть! — выговаривала деверю, сияя глазами, Мотя. — И че было в Рузе не заночевать?

— Ай! — возражал Лутоня, только что поставивший на стол бутыль береженого хмельного меда. — Ноне и днем проходу от их нет! Оголодали в лесе!

Скоро накормленный Иван ткнулся ощупью (сальник уже погасили) во что-то мягкое, натягивая на себя дорожный, еще в каплях инея, тулуп и погружаясь в облегчающий безоглядный сон.

И будто в тот же миг послышалось веселое Мотино буженье:

— Вставай, деверь! Белый свет проспишь! Поди, волки снились? Кричал ночью-то!

Иван, подтягивая порты и обжимая рубаху на груди, смущенно прошлепал босиком к рукомою (даже через полосатые толстые половики чуялась ледяная стылость пола), принял поданный Мотей рушник, крепко обтер обожженное на вчерашнем морозе лицо. Малыши возились, попискивали на печке. Скоро, бухнув настывшей дверью и впустив целое облако пара, вошел Лутоня, отряхая иней с бровей и ресниц, выдирая лед из усов, поведал:

— Коню твоему я сена задал, напоил, раны смазал салом. Ему и постоять теперь день-два не грех, даве ты ево едва не запалил! Ну да, известное дело, от смерти уходили! А корова та сябра моего… спугнул ли кто? Сама ушла со двора, дуром, ну а там то ли замерзла, то ли волки загнали — невесть!

Сказывая, он споро разболокался. Овчинный полушубок и оплеух, отряхнув, повесил на спицу, настывшие рукавицы с ледяным стуком кинул на печь.

— Горе тому, — сказал с суровостью в голосе, — кто дров да сена у себя не запас! В лес ноне и в дневную пору не сунесси! Ты бы поглядел на прорубь нашу. Льду намерзло — страсть! Ведро на веревке опускать нать, иначе и не почерпнешь! Я уж пешней все руки себе отбил! Да ты ноги-то в валенцы сунь, не морозь! — примолвил, углядевши, что двоюродник вышел бос со сна. — Топим и топим, и двор-то соломою обложили, а все по ногам холодом веет!

— Не видали такой зимы! — подхватила Мотя. — Прямо страсть! У кого скот в жердевой стае стоял, столько поморили скотины!

— А ноне и коров, быват, в избу заводят! — подхватил, неведомо отколь взявшийся, рослый красавец сын, Павел, Паша. (Носырем уже и не назовешь!) Деловито помог отцу передвинуть тяжелую перекидную скамью, прехитро украшенную замысловатою резьбою.

— Вот! — кивнула Мотя в сторону сына. — Женим скоро! Слыхал, что Неонилу замуж отдали? Ты и на свадьбе не побывал! — примолвила с легким упреком.

— Нюнку?! — ахнул Иван. Видел, зрел, как росла, наливалась женским дородством и красотою, а все не ждал. Да и думка была: сосватать братню дочерь куда на Москву, за ратника али купца. Лутоня, понявши, по мгновенной хмури Иванова лица, о чем тот помыслил, объяснил твердо:

— По любви шла! Не унимали уж! В жизни всякое: и хворь, и болесть… Иной женится насилу, а слег — жонка ему и воды не подаст! Я уж помнил твои слова, да унимать не стал. Сами с Матреной-то по любви сошлись, дак знаю: умирать буду, она мне и глаза закроет, и обрядит ладом, и на погосте поревет.

— Да ты уж о смерти-то не думай, тово! — нарочито грубым голосом, скрывая невольные благодарные слезы, перебила Мотя. — Нам с тобою надо ищо пятерых поднять, да устроить, оженить… — Не докончила, замглилась ликом на миг, тряхнула головой, отгоняя грустную мысль о неизбежном увядании и конце, побежала затворять тесто.

Игоша, Обакун, маленький Услюм, названный так по деду, облепивши Ваняту, выкатились с писком и смехом из запечья, где блеяли, сгрудившись, потревоженные, взятые в избу по случаю холодов овцы, недовольно хрюкала свинья, и оглушительно взвизгнул поросенок, которого боднул бычок.

— Кыш, кыш! Задрались опять! — строго выкрикнула Мотя. — Набрали, што и в запечье не влезают! А и не взять некак! Коровы, и те жмутся одна к одной с холоду! У нас-то ищо ничего, дровы у самого дома лежат. Даве Лутоня с Пашей и сенов навозили, до больших холодов ищо. Как ведал мой-то! — с гордостью глянула на супруга, а Иван вспомнил тоненькую девчушку, что хозяйничала когда-то в доме у худого, тощего двоюродника, и казалось, надолго ли хватит им ихней любви? А вот хватило, почитай, на всю жисть!

— А там што у тя? — полюбопытничал Иван, кивая на закрытую дверь.

— Да… Прируб тамо… — неопределенно, хмурясь, отмолвил Лутоня.

— Холодная клеть!

— Для Василья жилье сготовил! — смеясь, выдала Мотя мужнин секрет.

— Думат: будет куда, брат-от и придет!

Иван поглядел внимательно. Лутоня сидел, ковыряя порванную шлею, не подымая глаз, пробурчал:

— Може, он тамо сотником каким, беком ихним, а може, голодный, да больной, да увечный… Куда ему придти? Меня не станет — сыны примут! Им строго наказано!

— А ты для дяди ищо печь не сложил! — звонко выдал Обакун родителя.

Лутоня глянул посветлевшим взором.

— Лето наступит, сложу! — пообещал.

И мгновением показалось Ивану, что так все и будет: откроется дверь и, обряженный в татарское платье, с темно-коричневым от южного солнца морщинистым лицом, вступит в горницу незнакомый всем нарожденным тут без него детям, незнакомый и хозяйке самой, а все одно, близкий всему семейству, из дали-дальней воротившийся дядюшка, когда-то спасший, пожертвовав собою, Лутоню от горького плена и не забытый доселе ни братом, ни братней семьей. «Жив ли ты, Васька? » — помыслил Иван, перемолчав.

Десятилетняя Забава тем часом возилась с младшею, Лушей, поглядывая завистливо на братьев, облепивших Ваняту. Парни уже и подрались, и помирились, и теперь Ванята, не поминая страха, с гордостью сказывал, как он горящею лучиной отгонял волков, и, сказывая, чувствовал себя теперь почти героем.

— Семеро по лавкам! — подсказывала Мотя, любовно озирая свою подрастающую рать. — Ты бы женилси, деверь! Второго-то как звать у тя? Серегой? Ну, дочерь надобно теперь! Наталья Никитишна-то ищо в силах? Не болеет? А тоже годы не те, на седьмой десяток, никак, пошло?

— Опосле Маши… — коротко, не досказав, отозвался Иван. И Мотя, сразу поняв, покачала сочувственно головою.

— А Любава как? Алешку-то Тормосовым отдали? — прошала она между делом, накрывая на стол.

Племянника Иван не видел давно. Как-то не сошлось у них с Тормосовым и, остуды не было, а так, чтобы почасту в гости ездить — не тянуло.

— Пятнадцатый год парню! — отозвался Иван. — Воин уже! Слышно, в поход ходил с князем Юрием!

Алешка рос весь в родителя своего. Иван, изредка встречая племянника, кажный раз вспоминал Семена. На годах был трудный разговор, когда десятилетний парень, склонив лобастую голову, спросил у Ивана:

— Как мой батя погиб?

Соврать было не можно, а и прямо сказать: мол, меня собою прикрыл,

— как? Парень-то с того без отца растет!

— А Любавин мужик серебро копит! — сказал Иван. — Деревню купили, слышь, другую хотят… Детей бы делали!

— А и без земли-то каково! Служилому человеку инако и не прожить!

— нежданно вступилась Мотя за неведомого ей Любавина мужика. — Поход ли, посольское дело, хошь, а тут — пахать да косить надоть, хошь разорвись! Без деревни да без мужиков и ратной справы не добыть, а уж дети пойдут — чем и кормить? Пущай уж, раз такая стезя у их!

И Иван вновь подивил рассудительности этой вечно захлопотанной крестьянской жонки.

К первой выти стали собираться соседи. Пришли, изрядно постаревшие, Лутонин тесть с тещею. Приплелся какой-то, незнакомый Ивану, старик. Не разболокаясь, сел на лавку, медленно оттаивая. Пришел сябер с бельмом на глазу, хитро и косо оглядевший стол. В предвкушении хмельного! — понял Иван, и не обманулся. Сябер оказался завзятым пьяницей. Влезали в избу, в облаках пара, разматывая шали и платки, молодые и старые жонки, мужики, парни. Скоро Паша с родителем вынесли из холодной второй стол и две лавки — уместить всех гостей. Лутоня сам вынес жбан с пивом, Мотя поставила на стол дымные ароматные щи с убоиной и полезла в печь за пирогами. Явился кувшин со стоялым медом, хрусткая квашеная капуста, брусница, моченые яблоки, копченый медвежий окорок — затевался пир.

Гости прошали Ивана о новгородской войне, о делах ордынских. Всех интересовала молодая литвинка, жена князя Василия, и, узнавши, что Иван видал ее не раз на Москве и в Литве, его закидали вопросами: какова сама да в совете ли с князем? Да как там Витовт, Васильев тесть? Не станет ли через дочерь давить на Русь излиха?

Иван растерялся даже, не поспевая отвечать, чувствуя, что здесь, в убогой деревне, судьбы страны интересуют людей едва ли не более, чем на Москве, в самом княжом тереме, где бояре порою больше мыслят о местах и кормленьях, чем о грядущих судьбах отечества.

Бельмастый меж тем, осторожно протягивая руку, шевельнул затычку глиняного жбана, торопливо наплескав ковш пенистого пива, и, воровато озрясь, опрокинул себе в рот. Лутоня заметил, однако, схмурив брови, повел глазом, и Мотя, будто случайно поправляя расставленные блюда, отодвинула тяжелую корчагу от настырного соседа. Двое-трое глянули насмешливо. Тут все всех знали, и взаимные слабости были у всех на виду.

Под щи всем налили пива, и бельмастый, обиженный было, теперь, вожделея и жмурясь, держал обеими руками полный ковш, медленно поднося его к мохнатым устам и заранее сладостно вздрагивая.

Избранным гостям — родителям жены, себе и Ивану Федорову Лутоня налил меду. Серьезно глянул:

— Ну! За то, што никого не убил… И за Василия!

Выпили. Верно, что в этом походе Иван будто никого и не убил. Подумал и подивился себе, тому, какою привычною стала ему казаться теперь смерть на бою, своя ли, чужая, почти не останавливавшая внимания. Рати без мертвых не бывает!

«Старею», — подумалось вдруг, и стало грустно на миг, и жизнь, полная событий, показалась пустою, промчавшейся словно единый миг. Он поскорее выпил свое и, кивнув головою, подставил чару под новую терпкую струю веселящей влаги.

— В княжую службу приехал тебя созывать! — проговорил он негромко, полуобнявши Лутоню за плечи. — По тому же делу, по своему, будешь уже не крестьянином, а бортником княжьим! А там, глядишь, кого из детей и в дружину возьмут… Ну? Ты же и медовар знатный! Оногды пробовал у тя такое, что и на княжом дворе не пьют!

Лутоня повел плечом, освобождаясь от Ивановой длани, покачал головою, помолчал задумчиво, потом прямо глянул в глаза Ивану, и Иван, хмурясь, опустил взгляд.

— Ты мой мед пил?

— Ну, пил, хороший мед!

— Дак вот! Ето мед вареный, а на княжую потребу доселе делают мед ставленный. Тот выдерживают, быват, и по тридесяти годов. И из пуда сырого меда едва четвертая часть остается, хмельного-то пития! Так-то вот!

Соседи слушали, уложив локти на стол. Лутоня не часто и не всякому сказывал о секретах своего ремесла. Даже захмелевший сябер примолк, перестал тянуться к корчаге с пивом и только изредка взглядывал на нее, двигая кадыком.

— И пошто… — не понял было Иван.

— А пошто? Пото! — возвысил голос Лутоня.

— Требоватце сперва изготовить кислый мед! Ето, значит, сырой мед рассытити ключевой водой, один к четырем, так! Затем снять вощину, процедить, накласть меру или хоть полмеры хмеля на кажный пуд меда, так! Затем уваривать до половины объема, да все время пену снимать, пока варишь. Опосле остудить до теплоты, заквасить, хошь закваской, хошь недопеченным хлебом аржаным; патоки положить, опосле поставить в теплую печь, штобы мед закис, да не прокис! Затем слить в бочки, на лед поставить, и ето будет «кислый мед». Из ево уже какой хошь, боярский, паточный, обварный, белый, зельевой тамо, — много разных! Словом, в котел с ягодами кладу кислый мед, ягоды должны забродить, потом развариваю, ночь отстаиваю, на другой день процеживаю и ставлю в погреб на выдержку, а того лучше — в землю зарывать! И тут от пяти и до тридцати, и до сорока летов должон выстаиватьце он, а выходит, опосле всего, из девяти десятков ведер меда одна бочка сорокаведерная! Да еще карлук купи! Без карлука, рыбьего клея, переквасишь, тово! А карлук дороже икры осетровой не в двадцать ли пять раз! Вота и считай теперича! У меня стоит, восьмой год стоит бочонок! Павла буду женить — достанем! А только так мед изводить — ето не дело! И никаких бортей не хватит! Енти твои бортники на один княжой двор и работают! И я, коли, в тот же хомут? А прочие люди как? Неисполненный квас пить станут? От коего дуреешь токмо! Али пуре мордовское? То самое, коего на Пьяне наши горе-воины напились! А и на Москве, при Тохтамышевом набеге, не греческим вином, не романеей так-то упились, не ставленными медами! Квасом неисполненным, што на скору руку сварен! Пото и сдурели так, што ворота татарам открыли! А я мед варю! Тута воды в семь раз более, и патока добавлена, да еще пивное сусло, да еще вываренное с хмелем, да дрожжи. А там уже и переливашь, да ставишь в лагуны, на лед… Ну, тут кажный мастер свои тайности блюдет… Пиво-то проще варить, да его и варят сразу много… А штобы сохранять, дак ето вареный мед!

— Повестил бы ты о том!

— Без меня знают! А ищо скажу я тебе, Иване, по всему сужу, — и вареного меду скоро недостанет, учнут из муки из аржаной хмелево гнать, а то и из смеси: ржаной, ячменной, овсяной там, — што есь! Ну, опять же, хмель, полынь, зверобой, тмин, для запаху… Да и… Видал, как деготь гонят?!

— Деготь? Ну…

— Вота и ну! Та же бочка, тот же отвод, желоб крытый, тут накапает тебе чистого хмеля, токмо разводи водою опосле! Вот, с аржаного зерна и пойдет… А иные заварят сусло, а сроков не выдержат, получаетце неисполненный квас, али пиво, называй, как хошь! Тот, от коего дуреют! Не ол, словом, не сикера, а незнамо што!

И ищо скажу: как наладят ето дело, так князь его в свои руки возьмет! Вот тогда, хошь не хошь, и мне, доживу коли, в княжью службу нужда станет идти! А пока, Иван, я сам себе господин и варю мед уж как мне самому любо! Мед, а не хлебное вино! Так што не зови! Под княжьим дворским ходить не хочу, да и указов тех: делай то, не делай ето, — слушать мне не любо.

Здесь я при деле. Да и… воля дорога! Кормы справил, об ином и голова не болит. Ты воин, я — мужик! Мужиком и умру, и не нать мне иной судьбы. В Царьград там, да в Краков мне так и сяк не ездить, а дело свое я люблю. И не унимай доле! — остановил он Ивана, готового снова вступить в спор. И еще тише, уже едва слышно за гомоном упившегося застолья, добавил: — Мне и то любо, што вот я мужик, а ты — ратный муж, почти боярин, а вместе сидим, родня! И дети вон вместях играют! Всем бы русичам век роднёю быть, дак тогда нас никоторый ворог ни в каких ратях не одолеет!

И два людина, два русича, два брата, мужик и воин, молча крепко поцеловались, взасос. Слова тут были не надобны — ни Ивану Федорову, ни Лутоне.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №47  СообщениеДобавлено: 11 янв 2015, 11:09 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ПЯТАЯ

Осенью на Москве крестились трое ордынских татаринов — постельников самого Великого хана, приехавших в Русь и пожелавших принять православие: Бахтыр-Ходжа, Хыдырь-Ходжа и Мамат-Ходжа, по русскому тогдашнему произношению «Хозя» (Бахтыр-Хозя, Хыдырь-Хозя и Мамат-Хозя). И потому, что это были люди государева двора — Тохтамыша, как-никак, величали на Руси государем! — и по той еще причине, что переходили они в службу к самому великому князю московскому, Киприан порешил придать обряду крещения вид всенародного праздничного действа, словно бы и не трое постельничих, а чуть ли не пол-Орды переходит в православную веру. Сам для себя Киприан, не признаваясь себе в этом, крещением сим, всенародным, на Москве-реке, при стечении толп посадских, торговых гостей, ратников и бояр, перед лицом самого великого князя, отплачивал туркам-мусульманам, захватившим его родину. Жалкая, ежели подумать, отплата, но и все-таки…

Надежда на крещение Золотой Орды в православную веру доселе не гасла на Руси. Постельничим были даны имена святых мучеников, трех отроков, в пещи не сожженных: Ананьи, Азарии и Мисаила, — и все было очень торжественно, очень! Золото риз духовенства, берег, усыпанный народом, бояре в дорогом платье, ратные на конях, князь Василий, коему на возвышении поставили золоченое креслице. И хор, и освящение реки, и купание… Малость ошалевшие татарины отфыркивались, кося по сторонам черными глазами, получив по золоченому нательному кресту, неуклюже влезали в дареные русские порты. А хор пел, и подпевали многие из народа. Очень было торжественно и красиво!

Как раз, днями, отпустили назад послов Великого Нова Города с Киприановым послом, греком Дмитроком. (Новгородцы согласились «подрать» клятую грамоту, а послу на подъезд выдали «полчетверта ста рублев» и великому князю обещали черный бор по волости.)

В Новый Город отправлялось посольство во главе с самим Федором Андреичем Кошкою, Иваном Удой и Селиваном. Такого посольства удостаивались лишь государи соседних земель, и то не все, и казалось, мир будет закреплен… Казалось, пока сам Киприан не прибыл в Новгород и вновь не получил от упрямого города причитающихся ему судебных церковных пошлин. Впрочем, и великий князь не спешил возвращать республике захваченные им новгородские пригороды.

И все-таки, во всяком случае пока, был заключен мир. Вновь двинулись по дорогам купеческие обозы, зашумел по-старому великий торг на Москве-реке, а каменных дел мастера, кузнецы и изографы-иконописцы спешили завершить возводимую в Кремнике княгиней Евдокией каменную церковь Рождества Богородицы, поставленную на месте малой и ветхой рубленой церковки Воскресения Лазарева (от нее в новом храме был оставлен придел во имя Воскресения Лазаря).

открыть спойлер
Церковь освящали первого февраля. Как раз завернули крещенские, небывалые доселе, морозы, продержавшиеся почти до апреля, в храме стояла морозная мга, паникадила, священные сосуды, пелены, все многоценное узорочье, коим вдова великого князя Дмитрия повелела украсить новую церковь, были в морозном инее, лики святых икон гляделись как сквозь туман. Евдокия стояла в соболином опашне, грея руки в бобровой, украшенной жемчугом муфте, замотанная в пушистый пуховой плат, изредка, отай, постукивая чеботами нога о ногу.

Вокруг пламени свечей плыли радужные кольца, из уст духовных, что правили службу, вместе со словами вырывались облака пара, и все-таки торжество вершилось, и церковь была полна, и освящал храм сам Киприан, и посадские, проходя площадью, оглядывали придирчиво новое каменное строение и толковали, соглашаясь, что Москва хорошеет и скоро, де, не станет уступать даже Владимиру!

Пережив зимние холода, закопав трупы странников, погибших в декабре-январе на дорогах (найденные уже по весне расклеванными и объеденными волками), московляне начинали хлопотливо готовиться к новой страде, чинили упряжь, сохи и бороны, насаживали косы (нынче уже многие отказывались от горбуш, предпочитая косить стоя, а не в наклонку), а по дорогам страны вновь поскакали княжеские гонцы с наказами воеводам окраинных городов. Софья вновь писала родителю, получивши послание с поминками из Литвы. Дмитрий Александрович Всеволож доносил из Нижнего о тамошних делах. Из Орды доходили противоречивые и смутные вести о тамошних спорах Тохтамыша с Железным Хромцом, Тимуром. Новгородцы, не успевши замириться с Москвой, рассорились со своим «младшим братом» и ходили под Псков ратью, но были отбиты с большим уроном. На Москве затеяли копать ров от Кучкова поля до Москвы-реки, порушили множество посадских хором, наделали разору и ничего так и не свершили. Словом, жизнь продолжалась.

Намечался, вскоре и состоявшийся, брак Марьи Дмитревны, сестры великого князя Василия, с литовским князем Семеном Ольгердовичем Лугвенем.

Родству с литовским княжеским домом на Москве придавали важное государственное значение. Перед самою Пасхою Василий впрямую говорил с сестрой Машей, согласна ли она пойти за князя Семена? И Маша, опуская голову, смахнув непрошеную слезу с долгих ресниц, несмело кивнула головой. Василий глядел, прихмурясь:

— Коли не люб, не неволю!

— Што ты! — Сестра кинулась ему на шею, прошептала в самое ухо: — Боязно… Чужая земля… А князя Лугвеня я помню, приезжал на Москву! Хороший он…

Василий сам вытер сестре тафтяным платом слезы и нос:

— Ну, дак не плачь! Лугвень сватов шлет, а я не ведал, што и баять. Неволить тебя не хочу!

Сестра, не снимая рук с его плеч, улыбнулась солнечно. Какая девка в поре не хочет замуж! И на злую свекровь идут, и на болящего свекра, коего переворачивать надобно ежеден. А тут — княжеский двор, прислуги, поди, не менее, чем на Москве, да и свекор со свекровой уже в могиле давно, сама себе будет госпожа!

А теперь уже, на июнь месяц, и свадьбу назначили, и дарами поменялись. Все шло, как говорится, ладом.

Лето, после суровой зимы, настало доброе. Дружно взошли хлеба, хоть и пришлось кое-где перепахивать и пересеивать ярицей вымерзшие на взлобках озимые. В срок пали дожди, хорошо отроилась пчела. Неволею Иван вникал теперь во все эти мало интересовавшие его доселе, но кровно надобные Лутоне дела, отмечая с удивлением, что не только косы-стойки, но и ставленные ульи-колоды, заместо древних бортных ухожеев, сильно распространяются по ближним волостям, и даже о трехполье, с последовательною сменою злаков, начали толковать все более. Мать и то порешила на боярской запашке в Островом ввести трехполье вместо того, чтобы сеять кажен год хлеб по хлебу. На то, чтобы заново выжигать лес, забрасывая старые пахотные поля, уже не оставалось места: густо прибавляло народу в московском княжестве!

Одно продолжало тревожить князя Василия после замирения с Великим Новгородом — суздальские дела.

Василий все круче и круче вникал в дела правления. Все более становился великим князем всей русской земли. К тому толкал и Киприан, паки озабоченный судьбою церкви после крушения Болгарского царства, за которым проглядывалась уже и скорая гибель Византии, ныне осажденной султаном Баязетом. А тогда — с кем останет он и на кого сможет опереться православная церковь, ежели и в Литве возобладают католики? На возвращение Витовта в лоно православия надежды, конечно, еще теплились, но… Слишком ведая тамошние дела, Киприан не был склонен тешить себя излишне радужными надеждами! И оставалась единая Русь. Единая, скажем точнее, Владимирская Русь. И единый великий князь московский, способный защитить и отстоять от гибельного поругания православную церковь! Так что вовсе не безразличен Киприану был молодой князь Василий с его далеко идущими замыслами.

Да и дума государева, те самые бояре, что при нынешнем раскладе имели право и власть родниться с княжескими домами той же Твери, Ярославля, Ростова, не склонны были ограничивать или удерживать князя своего в его намереньях наложить лапу на оба Новгорода.

С Новгородом Великим, однако, на этот раз не получилось. Мир был зело непрочен, княжеские данщики не ушли ни из Волока Ламского, ни из Торжка, но и прямых военных действий не творилось ни с той, ни с другой стороны. А посему…

Василий переменил отцову поваду сиднем сидеть в тесном покое княжом. Расхаживал, сделав своею, по верхней палате, где собирались избранные думцы отцовы. Расхаживал, веля никого не пускать к нему в этот час.

Соня, прежняя сероглазая красавица, а теперь почти королева, соперничающая с далекой Ядвигой… Не ради нее ли и часозвон на Фроловской башне повелел учредить? Мастер был приглашен иноземный, фрязин, великий хитрец по часовому устроению. Предлагал князю фигуры устроить, чтобы двигались, да князь, по совету бояр, отвергся того, Зазорно показалось творить на немецкий лад, да и, с русскими-то зимами да вьюгами, оледенеет весь тот прехитрый механизм! Нет уж, пусть будут часы как часы, а к ним — колокольный бой на каждый час, дабы издали знатье было, какое нынче время. Бой тот помогали иноземцу сооружать свои, русичи. Получилось складно. Теперь где хошь на Москве мочно по числу ударов сосчитать, который час… Соня и русский распашной сарафан ухитряется носить на иноземный лад, и рогатую кику себе, как словно у немецких да польских тамошних дам, измыслила переделать. А ему? Замок сооружать на Москве? А опосле не знать, как и натопить те фряжские палаты да залы! Нет, Сонюшка, придет тебе на русский салтык переходить! Не в той земле не в том краю живешь, да и бояре тебя, не ровен час, понимать перестанут!

Василий уже начинал чувствовать вкус власти. По молодости не понимал иногда, что иной какой безлепицы не содеют и по его приказу. Покойный Данило Феофаныч так точно и поступал. Честь княжью берег, а не давал сотворять какой неподоби. «И мне, высшему властителю, надобна узда?! » — удивленно вопросил себя Василий, вспомнив покойного Данилу. «И еще какая! — честно ответил сам себе.

— У отца был владыка Алексий, был Сергий из Радонежа… Что ж, а у меня — Киприан! И бояр толковых хватает: тот же Кошка, да у него и сын растет дельный, и Всеволожи… Да мало ли! И помимо ненавистного Федьки Свибла хватает советчиков! »

… И все то даром, ежели он сам не решит, что ему деять с суздальским княжеством и, паки того, с князьями, с дядьями своими: Василием Кирдяпою и Семеном! Прихвостень ордынский! И все то возникает теперь! Теперь, когда шестого мая, почитай, почти месяц тому назад, умер в Суздале Борис Костянтиныч, последний, с кем он, Василий, должен был считаться, даже и сажая его в железа! Но не с братьями матери, предателями, подарившими Москву Тохтамышу! Пущай они и дядья ему, пущай, по лествичному счету, имеют… имели… право на Владимирский престол… Покойный Дмитрий Костянтиныч отрекся от тех прав на великий стол и за себя, и за них! И Борис Костянтиныч, последний из материных дядьев, умер нынче! И плевал он, Василий, на то, о чем толкуют теперь в Нижнем Новгороде! Пущай толкуют! В городе сидит наместником великого князя Владимирского Дмитрий Всеволож, и пущай сидит! Грабит? Мытные сборы, лодейное и весчее доставляет на Москву исправно! И татарскую дань, и пятно конское… Берет то, что дадено по закону, не более! Это все Акинфичи никак покоя себе не найдут! Белоозеро новгородским воеводам сдали, почитай, без бою, вояки сраные! Свою же волость, Ергу, от погрома не уберегли! А дядьев-предателей надобно из Нижнего отослать куда подале, в Городец, али в Суздаль, али вообще на Устюг… Оттоль уже никуда не денутся! И Тохтамыш не зазрит, не до того ему теперь! Да и… На Кондурчу, к бою, Кирдяпа не поспел? Не поспел! Дак вот пущай татары и помыслят, чью руку держит отай Василий Дмитрич Кирдяпа, старший сын покойного Дмитрия Костянтиныча Суздальского! Сидевший так же, как и он, Василий, в нятье в Орде! Пущай помыслят! Авось и не станут вызволять князя из далекого Устюга!

Скрипнула дверь. В горницу просунулся Иван Дмитрич Всеволож, красавец, при взгляде на коего Василию почему-то каждый раз вспоминался Краков и заносчивые польские паны в их жупанах и кунтушах…

— Плохие вести, князь!

— Што там?

— Отец со скорым гонцом грамоту прислал…

Боярин помедлил, и Василий, уже почти догадывая, о чем сказ, гневно шагнул ему встречь.

— Василий Кирдяпа с Семеном из Нижнего бежали в Орду!

Горница, лицо Ивана Всеволожа — все потекло, понеслось, заструилось в волнах охватившего Василия бешенства.

— Мерзавцы! Упустили! Догнать!

— Послано уже! — не отступая и не страшась, возразил Иван Всеволож. — А токмо… — Он вновь помедлил, внимательно глядя в побелевшие от ярости глаза молодого Великого князя. — А токмо боярина Федора Свибла упреждали о том допрежь… Не внял! С того у родителя и силы ратной недостало! А так бы разом мочно было и задержать… Еще как вести дошли о смерти Бориса Кстиныча! По лествичному праву, они ить теперь наследники и Нижнему, и Суздалю с Городцом. Сыну Бориса Кстиныча…

— Грамоту дай сюда! — перебил Василий. — Бояр! Кто есть! Ратных! Догнать беспременно! Воротить! Они в Орде невесть што и наворотят, а нам опять с татарами ратитьце!

А в дальнем уголке сознания, где-то, как в запечье, сверчок: неужто и тут, и с Нижним, как с Новгородом Великим, не выйдет ничего? Какой же он Великий князь после того! Софье и то в глаза поглядеть будет соромно! А все Свибл виноват, все Свибловы пакости! Грамота дадена на Нижний мне, да что с того! Ханскими грамотами нынче можно Муравский шлях мостить!

Дружину сбивали наспех, из тех, кто случился в княжом терему. Иван Федоров не успел даже проскакать до дому, предупредить мать об отъезде. Торопливо заглатывая какую-то снедь, выводили, седлали и торочили коней. Уже через час передовая сторожа мчалась, протопотав по наплавному мосту, в заречье, исчезая в неоглядных лугах, по дороге на Коломну. Суздальских князей велено было похватать и поковать в железа, хотя бы за Сурою. Иная большая рать шла в сугон за передовою сторожей.

Скакали не останавливаясь, на подставах меняя лошадей. Кто и не выдерживал, падал с коня. Хрипящих полуживых кметей без жалости оставляли на дороге — опосле подберут! И все-таки надежды перенять суздальцев было мало: три дня потеряли на пересылках с нижегородским наместником, да за Рязанью ждали запаздывающих слухачей из Нижнего.

Ночью спали вполглаза, не спали, дремали скорей, через два часа уже подымали качающихся ратных в седла. Иван, соскочивши с седла, провел рукою по потемнелой конской шее. Конь был мокр, и неясно было даже: доскачет ли до очередной подставы? Тем паче, подставы тут были уже не свои, а великого князя рязанского, а дальше пойдут татарские ямы, где без серебра и вовсе не добудешь коней. Молодой ратник, дотянувший досюда, тоже сползши с седла, хватал воздух ртом, как галчонок. Истекающий смолою бор молчаливо стоял окрест. Кони, освобожденные от железа удил, умученно хватали зубами клочья травы. Тут уже острова леса чередовались с лугами, и стояла тишина, гулкая, сторожкая тишина ничьей земли, где и купцы-то, едучи, сбивались в великие караваны, дабы оберечь себя от татей да диких татар, бродников ли, — кого только нет здесь, на неясном рубеже русских земель и Дикого поля!

— Не можешь скакать, вертай к дому! — предложил Иван.

— Назади наша рать, подберут!

Воин потряс головой: не хочу, мол! И сил уже нет, а гордость не дозволяет отстать от полка! Иван уже безразлично кивнул ратнику, вдел железо в губы коню, полез в седло. Ежели и догоним, как будем ратитьце? Догнать!

Глухо гудела от топота копыт дорога. Чей-то конь, попав ногой в сусличью нору, рухнул. Всадник стремглав перелетел через голову коня, тяжело шмякнувшись оземь. Не остановили, не помогли подняться на ноги, лишь задние, отворачивая голову от клубящейся пыли, скользом взглядывали на неудачника, что, хромая, шел к своей сломавшей ногу лошади, на ее обреченное призывное ржанье, намеривая перерезать горло коню и, облегчив торока поводной лошади, скакать вослед уходящей за окоем рати.

Раз пять теряли и вновь находили след суздальских беглецов. По остаткам костров, по вытоптанной земле виделось, что у Кирдяпы с Семеном немалая дружина с собою. Пришлось подождать своих, не то и самим в полон угодить было бы мочно, по пословице: пошли по шерсть, а вернулись стриженые. И Иван Федоров втайне радовался, что не он воеводою этого, почти безнадежного преследованья.

Черные, спавшие с лиц, на изможденных конях, выбрались они к Волге, и только затем, чтобы обозреть догоравшие костры суздальцев, брошенную изорванную упряжь, остатки шатров и иного незанадобившегося добра да обезножевших одров, что разбрелись теперь, хромая, вдоль берега, опасливо взглядывая на новых всадников, что, толпясь, смотрели с угора на отбегавшие, в дали дальней, смоленые челны, явно заготовленные заранее. И, с сердитым ропотом на осрамившихся воевод, не поспевших всего-то на несколько часов, нарастало, ширилось тайное облегчение. Теперь уже казалось, что и лишнего дня этой сумасшедшей гоньбы не выдержали бы ни кони, ни люди… И только одно долило и кметей, и воевод: как, после позорного многодневного пути домой, глянуть в очи великому князю, как сказать, что не выполнили службы и не поймали ворогов его, ушедших в Орду?

Василий, впрочем, встретил злую весть относительно спокойно. В Сарай уже ускакал Федор Кошка с сыном, с дарами и поминками, заверивши великого князя, что сделает все возможное, дабы сохранить Нижний за Москвой, и что заранее уверен в успехе.

— Дарами пересилим! Да и не до того ему, княже!

Иные дела отвлекли. Надвинулась наконец свадьба сестры. Справили ее Петровками, четырнадцатого июня, невзирая на пост. Василий впрочем, дабы не грешить самому, сразу после торжеств, проводивши сестру с мужем до границ княжества, отправился объезжать волости, всюду выслушивая одно и то же: жалобы на Литву и опасения Витовтовых набегов. Иные, говоря о том, отводили глаза, и Василий понимал их: ему не верили, опасаясь, что женатый на дочери Витовта князь будет теперь мирволить захватам литовского тестя.

Он возвращался в Москву (о неудаче с суздальцами ему уже донесли) ясным летним днем начинающегося покоса. В лугах громоздились кучи голубого свежего сена, ходили рядами, извилистой цепью, бабы с граблями, мужики, покрикивая, вершили стога. До дороги, до покрытых пылью и потом княжеских всадников доносились звонкие песни из полей, и в небе, над древнею и вечно молодою землею таяли в голубом мареве призрачные облачные башни, растворяясь в жарком сиянии солнечных лучей. Ехали приотпустивши поводья, и на многих лицах было: слезть бы с коня, добраться до косы да рогатых тройней, которыми сейчас вон тот мужик с парнем, в очередь, подают душистые копны сухого сена на стог! И князь ехал задумчив, гадая: не предстоят ли ему скорые споры с тестем? О том же Новгороде, или Пскове, или Северских землях, Смоленских ли, и как будет вести себя тогда Соня, его любовь, его печаль?

Он представил себе Соню в супружеской постели и тряхнул кудрями непокрытой головы, отгоняя грешное видение.

Витовт пока еще не подступал с войском к русскому рубежу, хватало дел с немцами! А подступит? Думать не хотелось! Чертили воздух длинными крылами стрижи. Жаворонок висел где-то там, в разбавленной молоком синеве неба, невидимый летний певец. Разноцветные потыкухи донимали коней, и начищенное железо ратной охраны сверкало так, что слепило глаза.

Второго июля у Владимира Андреича родился сын Василий, и великий князь, три дня как воротившийся из пути, с супругою были на крестинах. Они сидели «как два голубка», по выражению одной из боярынь, тихие и умиротворенные, поминутно взглядывая друг на друга. Софья встретила мужа на этот раз безо всякой игры и поддразниваний. Оставшись наедине, молча, жадно приникла к его устам, потом, побросавши одежду, ласкала его так же молча, неистово. Даже заплакала под конец от сладкой муки, а потом, раскрывши смеженные очи, строго поглядев в близкие глаза Василия, высказала глухо и твердо:

— Забеременею нынче! Сына тебе рожу!

И теперь, взглядывая на Владимирова крепкого малыша, оба молча переглядывались, и Соня, едва заметно улыбаясь краем губ, чуть-чуть склоняла украшенную жемчугами голову: да, сына! Такого же, вот! И Василий, склоняя голову в ответ, верил: будет сын, наследник, продолжатель рода великих князей владимирских! И для него должен он, Василий, оставить княжество окрепшим и осильневшим, и пусть Кирдяпа с Семеном не надеются ни на что! Нижнего он им не отдаст!


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №48  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:17 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ШЕСТАЯ

Федор, кутаясь в шерстяной многоцветный плат, вывезенный из Византии (его знобило, и потому в покоях архиепископского дворца казалось холодно), опустил глаза, дочитывая многословные пояснения Максима Исповедника к трактату божественного Дионисия Ареопагита, современника первых апостолов. Между тем и другим пролегли шесть веков истории, шесть столетий, наполненных войнами и крушениями государств. Рухнула римская империя, ушли в сумрак прошлого мраморные античные боги, в далекой Аравийской земле возник Ислам…

Уже возведена божественная София и несокрушимые стены Феодосия Великого. Уже победила та вера, бытию которой подарили жизни свои сотни и тысячи подвижников, бесстрашно шедших на муки и смерть: мужи в расцвете лет, убеленные сединами старцы, нежные девушки, жены и даже дети. «А когда говорят „жизнь“ или „свет“, в том смысле, в каком они созерцаются среди рожденных, то высказываются, говорит он, о том, что вне Ее, то есть за пределами божественной природы, значит, говорят о творениях, благодаря которым мы постигаем Давшего им существование. Сказать же благодаря им что-либо положительное о Его природе мы не можем… »

Можно ли, даже опираясь на толкования Максима Исповедника, разъяснить это простецам? Воспринимающим Всевышнего как доброго дедушку, восседающего на облаке и подающего им блага земные!

«… Да не смутит тебя эта глава, — писал далее Максим Исповедник.

— И да не подумаешь ты, что богохульствует этот божественный муж. Его цель — показать, что Бог не есть что-то сущее, но выше сущего.

… Но ничто из сущего не знает Бога таким, каков Он есть: имеется в виду его немыслимая и сверхсущественная сущность… И Троицу мы не ведаем такой, какова Она есть. Мы знаем человеческую природу, ибо мы — люди. Что же представляет собой образ существования Пречистой Троицы, мы не знаем, ибо происходим не от Ее существа».

Федор отложил в сторону рассуждения Максима Исповедника и задумался. «Ничего ведь нет, что было бы не из Него».

открыть спойлер
Пото и «сумрак божественного», по речению Дионисия, за которым — века и века, Плотин и Платон, Аристотель и Пифагор, похороненные тайны древних мистерий, софисты и стоики, и все — к той страшной черте, за которой, отринув все прежние заблуждения, явился в выжженной солнцем Палестине Спаситель, Логос, воплощенное Слово новой истины…

Он захлопнул книгу, рассеянно застегивая медные застежки, что не давали коробиться листам пергамена. В конце концов, он знал все это наизусть. И, кажется, понимал, почему покойный дядя Сергий, многое понимавший именно озарением, всю жизнь мыслил о ней, о Святой Троице. Мыслил, работая топором и мотыгой, мыслил в трудах и молитвах, размышлял, наставляя князей и устраивая обитель на Маковце, ныне разросшуюся и полюдневшую…

Никон, поставленный самим Сергием, был деловит, успешен, затеивает в грядущем строить каменный храм во имя Троицы. Пока же принимает даренья селами и землей. Возвел рубленые палаты для келий братии, поставил анбары и житницу, выстроил колокольню опричь старой звонницы Сергиевой. В обители пишут иконы, переписывают книги, нынче даже начали переводить с греческого…

Несомненно, православие не перестанет жить, и заветы Спасителя не исчезнут, пока православные монастыри пребудут хранителями мудрости и распространителями знаний. Пока в них продолжают процветать книжное дело и философия, живопись, музыка и прочие многоразличные художества, ибо высокое парение духа, та мудрость простоты, высокий пример которой явлен в его обители преподобным Сергием, не возможет сохраниться в веках без крепкой книжной основы, без традиций, закрепленных на пергамене и переходящих из века в век, как те же труды Дионисия Ареопагита, Максима Исповедника и прочих отцов церкви, о коих мы бы не знали ничего, не сохранись в веках писанное ими слово и воспоминания современников, создавших Жития этих великих мужей прошлого. Да, в Троицкой обители книжное дело не меркнет, не гаснут и иные художества, и все же Никон ему чужой. Душа не лежит к нему! Того, давнего, лесного и древнего, что было на Маковце при Сергии и что порою и ныне щемящей тоскою напоминает об усопшем наставнике, того при Никоне становит все меньше и меньше. Быть может, так и надобно, Господи! То, что было для немногих, стало теперь уже для всей Владимирской земли, а когда-то станет и для всего народа русского. И все же! Негде теперь, склонясь к дорогой могиле, поплакать или хоть погрустить, найдя на темных бревнах старых келий следы топора самого наставника, помолчавши с близко знавшими его старцами Маковецкой обители… Хорошо, что он успел написать парсуну, изображающую Сергия! Да, все это бренно, тленно, как и лист александрийской бумаги, потраченной им тогда, как и живая память, что безостановочно уходит, перетекая в сухие строки харатий, в вечность, в коей уже неразличимы зримые, смертные черты усопшего мужа, и только ангельские хоры гремят в вышине, да блистающий свет, заря невечерняя той, горней, величавой и неизменной, как вечность, райской страны льет с вышины, прорываясь одинокими стрелами (как на горе Фавор!) сюда, к нам, на грешную сумеречную землю.

О «сумраке божественного» простецам лучше не говорить. Пусть сие ведают избранные! И несть в том греха, ежели каждый людин и в каждое время свое будет представлять себе Господа согласно разумению своему!

Все исчезает, но это только значит, что надо все время творить и спасать, сохраняя зримую память прошлого. Да и в чем ином заключена обязанность ученого мужа, как не в сохранении традиций, обрядов и памяти прошедших веков? Памяти, постоянно разрушаемой и искажаемой отцом лжи дьяволом, разрушителем сущего, вечным супротивником, оставляющим после себя пустыню немой пустоты? Пустоты и тварной, и духовной, ибо он — враг творения, и поддавшиеся ему начинают творить похоти дьявола из века в век. Да! Все исчезает, ветшает, уходит в ничто, явления и люди, плоть и дух, но это токмо и значит, что надобно все время неустанно созидать и спасать.

Созидать новые сокровища духа и спасать неложную память прошедших веков.

Федор пошевелился в креслице, плотнее запахнулся в невесомый, но теплый греческий плат. Верно, такими же были те верхние одежды, что носили Омировы греки в исчезающей дали веков…

Те давние и уже полузабытые им пытки, принятые в Кафе от Пимена, нынче стали напоминать о себе глухою болью в членах, приступами головных болей и слабостью, когда сердце как бы замирает в груди и мреет в очах, затягивая взор серою мутью. Давеча в подобный миг он едва не упал в соборе, на литургии. Добро, служки, понявши его истому, поддержали падающего архиепископа своего. Он опомнился, силою воли заставил себя довести службу до конца. Но в палаты владычные его уже вносили на руках и долго не верили потом, что он переможет и выстанет.

Только что прибегала захлопотанная и трепещущая настоятельница основанного им девичьего Рождественского монастыря. И они не могли без него! Боялись смерти, которой надобно не бояться, а, напротив, желать. Древние мученики первых веков христианства шли на смерть не дрогнув, и мать ободряла дочерей к подвигу мученичества!

Инокини учатся вышивать гладью и золотом, сотворяя многоценные покровы и одеяния церковные, учатся грамоте и переписывают святые книги, постигая на Житиях святых, древле прославленных, величие и трудноту христианской веры. Пусть знают о том, что происходило двенадцать столетий тому назад в далекой южной стране! В Сирии, Палестине, в выжженной солнцем пустыне Синая, в Фиваиде египетской, в Антиохии, Константинополе, Риме… Пусть постигают величие прошлого, деянья князей, кесарей и святых. Без того нет и веры! Нужна, надобна передача знаний, и как знать, — исчезни письменная речь, много ли сохранит людская память о прошлом родимой земли и земель иных? Книгами обретаем бессмертие свое! И труд инока в тесной келье не более ли священен, чем труд пахаря и воина, чем забота о сиюминутном, о злобе дня сего? И сами знания рукомесленные, передаваемые от отца к сыну, от мастера к ученику, некрепки будут, ежели не закреплены книжным письмом! Сохранила бы нам зыбкая устная речь глаголы Василия Великого, Иоанна Златоуста, Григория Богослова, того же Дионисия Ареопагита и иных многих? Как жаль сокровищ, собранных Алексием и погибших в пожаре на Москве в пору нашествия Тохтамышева! Книги не растут как дети, что уже выросли и возмужали с той лихой поры! Иного, собранного владыкой Алексием, ныне не обрести и в Византии! Сумеет ли Киприан восстановить те бесценные монастырские книжарни, вновь наполнить их мудростью древних, как это было при великом Алексии? Сумеет ли он, более пекущийся о своих собственных трудах, чем о наследии столетий? Навряд!

И Федор вспоминает Афанасия, что семь лет назад ушел с немногими учениками в далекий Царьград, купил себе келью в Предтечевом монастыре, перевел с греческого «Око церковное», но уже никогда не вернется на Русь!

Федор задумчиво глядит в оконце, затянутое почти прозрачною слюдой в свинцовом рисунчатом переплете. За окном — купола, звонницы и верхи башен Ростова, его нынешней епархии, а когда-то родины родителей Сергия и Стефана. Догадывал ли дед, что его род, его кровь, так вот, в силе и славе духовной, воротится на родину, в Ростов Великий? Что его внук будет сидеть здесь в архиепископском звании и вспоминать священный греческий город, пленивший на всю жизнь Сергиева ученика Афанасия, оставившего, ради далекой столицы православия, и монастырь, и игуменство свое!

И Федора охватывает тоска по Византии, по ее каменному великолепию, по ее шумным торжищам и улицам, заполненным разноязыкой толпой.

Сколь удивительно соединение у нынешних греков таланта, знаний, высокого книжного дела и иконописного художества со спесью, продажностью и мышиной возней в секретах патриархии! Ветшающий дух в роскошной плоти древних мозаик, храмов, величественных процессий и служб… И все-таки! Пройти по Месе, ощутить, обозревши с обрыва, древнюю Пропонтиду в мерцании туманных далей, где синими видениями висят в аэре Мраморные острова, и теплый ветер ласкает лицо, и пахнет морем… Морем и вечностью!

Баязет, осадивший ныне древний град Константина Равноапостольного, его страшил. Настырные турки уничтожат памятники веков, разобьют статуи, свергнут величавое изображение бронзового Юстиниана на коне, с державою в вытянутой длани, обрушат статую Константина Великого, размечут ипподром с его вереницею мраморных древних, языческих еще, героев, вперемежку со святыми праведниками, что непрерывною чередою опоясывают продолговатое ристалище, по которому когда-то бешено неслись колесницы, и сотни тысяч греков, «охлос» великого города, бурными рукоплесканиями и кликами приветствовали победителя… Не будет больше торжественных выходов императора, пышных служб в Софии. Юстиниан мыслил содеять в храме полы из золотых плит. Его уговорили не делать этого. Плит уже теперь не было бы и в помине. Нищающая Византия потратила бы это золото на суетные нужды двора или церкви, а не то — доживи тот пол до крестоносного разорения города — и жадные фряги выломали бы его весь. И еще бы дрались над истертыми, потерявшими блеск плитами… Иные из них выковыривали древние мозаики, мысля, что литая смальта стен на деле состоит из кусочков настоящего золота… Как бесполезны и тупы всякое разрушение, татьба, разоры! Как мало дают они победителям и как обедняют бытие! Куда исчезают древние сосуды и чаши, похищенные из храмов, на что идут камни стен некогда величавых сооружений древности? Много ли корысти получают святотатцы, сжигая древние резные изображения святых и иконы из разоряемых храмов? Мгновенную усладу победителя, и не более! И куда ушли сокровища языческой античной старины? Где доспехи Ахилла, где статуи греческих богов и римских императоров, отлитые из бронзы и золота? Где диадемы и перстни, наборные пояса, украшенные самоцветами, и прочая, о чем писал и пел божественный Омир в сказаниях о гибели Трои? Грешно сожалеть о тех языческих сокровищах, о погибших книгах язычников, но без тех книг, без папирусов и свитков пергамена, как узнали бы мы сейчас о временах, утонувших во мгле протекших столетий? И как и что узнают о нас самих потомки, ежели мы не оставим после себя начертанных письмен, рукописании, запечатлевающих нашу судьбу, подобных тем древним Житиям старцев Синайских или египетских подвижников, прах коих истлел и занесен песками пустыни? Разве не из трудов Амартола, Малалы и Флавия токмо и может почерпнуть русич знание истории всемирной? Лишь бы огонь сгорающих городов не коснулся запечатленного летописцем, не разрушил, не истребил медленной работы усердного старца, единые свидетельства коего и останут по миновении столетий потомкам, возжелавшим уведать о деяниях своих пращуров.

Об учителе надобно написать! В назидание грядущим по нас, ибо мы уходим, уходит наш век, и мы вместе с ним.

Он, Федор, не сможет этого содеять! Слишком близок и слишком дорог ему покойный «дядя Сережа». Иные многие воспоминания и не передашь бумаге! Быть может, Епифаний? Или кто иной из Маковецкой братии? Писать о тех, кого знал и ведал живыми, безмерно трудно. Не ведаешь, о чем надобно молвить и о чем умолчать.

Как поймут иное не ведавшие великого старца грядущие книгочии? Как передать, наконец, истинное величие его простоты? Не станешь ведь рассказывать о том, как именно наставник шил рубахи и охабни, или тачал сапоги, или резал кленовую, липовую ли посуду, шепча про себя слова молитв? Шьют, режут и тачают обувь многие, так же точно сжимая в руке резец и долото, иглу или сапожный нож, но немногие при том становятся святыми!

Нет, ему не написать о наставнике! Довольно того, что он начертал красками его образ! Успел начертать… Позже он хотел изобразить Сергия красками уже на дереве, но что-то удержало. Не имел права до канонизации изображать учителя святым, а иначе не мыслилось. Парсуны, как у латинян, пока еще не писали на Руси.

Федор смежает очи, и одинокая нежданная слеза скатывается по его впалой щеке, исчезая в завитках поседевшей бороды. Жить ему остается недолго, очень недолго, и он сам, не обманываясь, знает об этом. И когда, в исходе ноября, наступает неизбежный конец, Федор успевает приготовить себя к нему, собороваться и причаститься.

На улице, за окнами, снег, метет метель, а он угадывает в свисте метели идущий от Пропонтиды соленый ветер и улыбается ему, очи смежив. Земной путь пройден, и долг, начертанный ему Господом, исполнен, худо ли, хорошо. Вокруг ложа сидят верные прислужники, последователи, ученики. Игуменья Рождественского монастыря с тремя инокинями тоже тут. А он сейчас вспоминает Маковецкую обитель, такую, какой она была в прежние годы, затерянная в лесах, едва заметная, и наставник его, родной дядя Сережа, Сергий Радонежский, был еще молод и крепок, и так сладко было ему, Федору, быть рядом с ним! Останься он на Маковце, был бы сейчас на месте Никона… Нет, не та судьба была суждена ему! И все, совершившееся в жизни, совершилось по воле Создателя, который мудрее и превыше всего и, вместе, начало всему. Иного, сказанного еще Дионисием Ареопагитом в глубокой древности, не скажет никто и в грядущих неведомых веках.

Много ли он, Федор, содеял в своей жизни? Все ли должное совершил? Аще чего и не возмог, да возмогут грядущие вослед! Жизнь не остановит свой бег с его успением. Жизнь не кончается никогда! И за то тоже надобно благодарить Господа!

Умер архиепископ Федор 28 числа ноября месяца 1394 года и похоронен у себя, в Ростове. «Положен бысть в соборней церкви святыя Богородицы».


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №49  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:19 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Обещанный Софьей сын родился тридцатого марта. Младенца назвали Георгием. Софья лежала на подушках усталая и счастливая, с голубыми тенями в подглазьях — роды были трудные. Василий держал в ладонях ее потные исхудалые руки и готов был все сделать, на все согласить ради нее, даже и на эту клятую грамоту Витовтову был почти согласен, по которой тесть, через Соню, предлагал ему заключить ряд, направленный по сути противу рязанского князя Олега, да и против смоленских князей, коих, согласись он на Витовтовы предложения, Москва бросала бы на сьеденье Литве.

Зимой Витовт совершил очередной набег на Рязань. Пограбили волости и ушли.

Олег просил о помощи согласно старым перемирным грамотам, заключенным еще покойным батюшкою (быти заедино противу татарина альбо литвина), и Василий, не очень тогда расположенный помогать Олегу, собирал думу.

Князя Олега не любили на Москве. Всем помнилось взятие Лопасни, недавний погром Коломны, а гибельного боя под Переяславлем-Рязанским даже добродушный Владимир Андреич простить Олегу не мог. Вновь и вновь повторяли нелепую басню о якобы указанных Тохтамышу бродах на Оке, словно бы любой татарин, гоняющий косяки коней на продажу, не ведал всех этих бродов лучше всякого русского князя! (И будут повторять ту нелепость шесть столетий подряд и еще неведомо сколь, не беря в толк никакие разумные доводы.) Человек любит другого за то доброе, что сам совершил для этого человека. (Великий Тимур, когда-то облагодетельствовавший Тохтамыша, по слухам, перед самою смертью мыслил, сменяя гнев на милость, вновь посадить неверного хана на ордынский престол.)

Не любили Олега.

открыть спойлер
И что могла решить дума?! Акинфичи все были против него, Всеволожи тоже, Кобылины устранились, за помощь был едва ли не один Иван Мороз. Дума, поспорив и погадав, высказалась за то, чтобы рать не посылать, решить дело миром. На деле это означало, что Олега оставляют без помощи, один на один с Витовтом. Но не было уже в живых Сергия Радонежского, заключавшего ряд с рязанским князем, не было и его племянника, Федора, не было уже и самого князя Дмитрия. Вновь возникли нелепые слухи об «измене» Олега: рязанские черноземы не одним Акинфичам мешали спать спокойно. Так ли, сяк ли, а решили не помогать. И… Мог Василий поиначить боярский приговор, мог! Но вмешалась Софья.

И вот теперь, когда он готов на колени стать и целовать ее потные пальцы, когда она наконец наградила его наследником, Соня, только что отнявшая малыша от голубой раздавшейся груди (начинала кормить сама, потом уж передавала младеня кормилицам), говорит вновь о дружбе с Витовтом, о том, что надобно помочь тестю, что его утесняют и немецкие рыцари, и Ягайло, что рыцари отравили ее братьев, обоих Витовтовых сыновей (о чем думал тесть, когда жег рыцарские замки, не вызволив прежде детей из затвора!), что он несчастен, что ему не на кого опереться, кроме Василия…

Литва, невзирая на все свары и ссоры, росла как опара, вылезающая из квашни, уже к самым ближним рубежам Владимирской земли подбираясь, проглатывая Северские княжества одно за другим, нависая над Новгородом и Псковом. Не видя Соню, Василий понимал все это, но тут, у постели любимой, глядя в ее огромные после пережитого страдания глаза, вновь перестает понимать что-либо. Он зарывается лицом в подушки, не хочет думать, она перебирает пальчиками его кудри и говорит, говорит… И хорошо, что Василий сейчас не видит ее лица, победно торжествующего, несмотря на слабость и пережитую муку.

— Погоди, — шепчет, — потерпи еще немного!

Терпеть надобно всяко: Пасха нынче одиннадцатого апреля, а Великим Постом и без того не грешат! Да и сразу-то после родов… Но Соня шепчет так, словно все можно, и можно немедленно, и только любовь предлагает ему искус ожидания. И он не выдерживает, срывает одеяло, как безумный целует ее ноги, тоже исхудалые и потные, а она все гладит его по волосам, почти не сопротивляясь, и только повторяет:

— Пожди, пожди еще немного!

Василий едва опоминается, дрожа. Вновь закрывает ее крытою шелком оболчиной…

Да, да! Нет у него высокого каменного терема с круглящимися в вышине ребристыми сводами, нет рисунчатых стекол в окнах, забранных слюдой. Нет танцев с музыкою, нет менестрелей, нет рыцарских турниров, многого нет! Красота его страны — в золоте церковных облачений, в пышных службах и пасхальных процессиях, да еще в свадебных торжествах, которые, однако, ведутся по тому же единому обряду, что в крестьянской, что в боярской, что и в княжеской семье… Всего того, к чему привыкла ты там, у себя на Западе, здесь нет, хотя в твоей Литве нету даже и того, что есть у нас. Но Витовт хочет быть королем, Витовт хочет передолить Ягайлу… И вот главная труднота: не хочет ли он и Русь забрать под себя?

Так или иначе, Олегу не помогли. Справили Пасху. О суздальских князьях не было пока ни вести, ни навести. Да и Тохтамыш с ратью, по слухам, отправился куда-то за Куру, в Азербайджан, в Арран ли, новым походом на Тимура, и можно было пока не опасить себя возможною потерею Нижнего.

Киприан деятельно вникал в дела митрополии, восстанавливая порушенные святыни и угасшую было при Пимене работу владычных мастерских и книжарен, предупредивши, однако, Василия, что на тот год ладит направить стопы свои в Киев, и надолго, дабы не дать католикам слишком укрепиться в Подолии и Червонной Руси.


Знатный иконописец Феофан Грек был уже загодя перезван в Москву и готовился, лишь отдадут морозы и просохнут стены, взяться за роспись церкви Рождества Богородицы. Уже собралась иконописная дружина, дюжина учеников и подмастерьев во главе с самим Феофаном. Четвертого июня церкву начали подписывать, и мать, Евдокия, долгими часами не вылезала оттудова, радуясь тому, что созданный ею храм принимает наконец пристойный и прилегши вид.

Иван Федоров, сменяясь со сторожи, тоже почасту забегал в храм, приветствовал мастера, и неоднократно видел совсем близко-поблизку великую княгиню, вдову Дмитрия Иваныча, что стояла впереди прислужниц своих, кутая плечи в переливчатый летник, и глядела, не отрываясь, на то, как под кистью седобородого мастера возникают из небытия такие же, как он сам, сухопарые и длинноногие фигуры святых воинов и пророков. Мастер иногда оборачивался и бросал слово-два, но чаще как бы и не замечал княгиню. Иногда делал наставления ученикам, иногда, редко, пускался, не опуская кисти, в философские умствования, и тогда толпа глядельщиков и учеников замирала, раскрывши рты, слушала мастера, и сама Евдокия подходила ближе, дабы не пропустить речей мудрого грека, зело исхитренного не токмо в художестве, но и в науке книжной.

Ивана Федорова грек признал, вспомнил, но уже и как бы издалека. Монашество, принятый им постриг, изменило мастера до неузнаваемости. Он словно бы перешел за некую незримую грань и уже оттудова, издалека, глядел на мирян, не перешедших за этот рубеж, отделяющий духовное от плотского. Лишь раз рассеянно вспомнил о Ваське, покивал головой, мысля о чем-то своем, когда Иван начал было сказывать об ихней ордынской встрече. Выслушал, да более и не спросил ничего. То было земное, суетное, теперь уже не важное и неинтересное Феофану… Так, во всяком случае, понял Иван. И только начиная говорить о высоком, изограф на время оживлялся, превращаясь вновь в того, прежнего, пламенного проповедника.

Как-то, приблизившись, Иван Федоров нечаянно услышал слова, сказанные мастером напарнику своему:

— Все мы стоим уже у порога своего! Я временами чую близость конца и об одном мыслю ныне: достойно завершить свой труд, не оставить создаваемого на полдороге!

— Да, — ответил тот, кивнувши головою. — Вечность грядет!

Оба старых мастера стояли в стороне, отдыхая, глядя на своих усердно трудившихся подмастерьев, потом, не сказавши более ничего, пошли к работе.

«Вечность грядет! » — повторил про себя Иван, выбираясь из храма и поеживаясь, — в еще не прогретой вдосталь солнцем каменной хоромине было знобко и неволею пробирала дрожь, — и слово это, «вечность», тоже заставляло, как от холода, вздергивать плечи. Весна была ветреной.

Ветреные и солнечные дни стояли и в июне. Загорелось, как и доднесь бывало чаще всего, Петровками. Просушенные до звона бревенчатые клети пламя охватывало разом. Горящие головни, пылающая дрань летели по воздуху. Москвичи бестолково гнали скот, теснились в улицах, прибавляя бестолочи и суеты. Огонь шел кругом, огибая Кремник.

Иван, прискакав на свое подворье, едва успел вывести скот и схоронить добро. Слава Богу, государыня-мать успела уложить что поценнее в укладки, собрать лопоть и справу, одеть детей и только дожидала сына, чтобы зарыть сундук с добром. Иное, по прежнему опыту, опустили в колодец. Яму с рожью укрыли рогожами, закидали землей. Все делали торопливо, но споро и без излишней суеты. Холоп попался толковый, и девка, взятая из Острового, быстро и с умом помогала матери. Выезжали, когда уже все заволокло дымом. Лошади кашляли, корова никак не хотела идти, связанные овцы жалко блеяли, дергаясь от летящих по воздуху искр и треска пламени, взмывавшего уже за ближними клетями. Устремили к Москве-реке едва не последними с ихней улицы.


Першило в горле, кони шли каким-то дурным плясом, привязанную корову почти волокли по земи за рога, холоп, осатанев, бил ее жердью по крестцу, подгоняя упрямую животину. Все ж таки вырвались из пламени и дыма, скатились к берегу Неглинной (тут уж казало легче дышать!) и берегом, объезжая пылающие хоромы, ринули к большой московской воде, где табунился народ, где скотина стояла по брюхо в реке, вздрагивая от летящих сверху и с шипом валящихся в воду кусков горящего дерева, где иные сидели молча, натянувши на голову рогожное покрывало, другие же, с дракою, лезли на переполненный мост, ладя убраться в Заречье.

Оставив семью под обрывом, Иван устремил к своей сотне, на пожар, отстаивать Богоявленский монастырь и Кремник.

Великий князь Василий, отослав Софью с детьми на Воробьево, сам остался в городе. Совался на коне туда и сюда, ободряя ратных, что растаскивали крючьями горящие венцы и цепью передавали в кожаных и кленовых ведрах воду из Москвы-реки, тут же щедро выливаемую на дощатые свесы кровель — не загорелось бы невзначай!

Кремник отстояли. Почти отстояли и Богоявление, хотя на посаде в этот раз сгорело несколько тысяч дворов, почитай, три четверти города взялись дымом.

И надо было вновь возить лес и рубить хоромы, и надо было в те же сроки начинать косить и что-то предпринимать, ибо уже докатывали слухи о том, что на ордынских рубежах творится всяческая неподобь, что страшный Тимур перешел Терек и теперь движется по степи, разоряя и уничтожая все подряд. И в тихую радость многих (заплатил-таки Тохтамыш за разор Москвы!) вплеталась, разгораясь, как недавний пожар, иная, тревожная мысль: а ну как Железный Хромец досягнет и до Москвы!

С Софьей они-таки разругались на этот раз, вослед первых, особенно сладких после долгого воздержания любовных ласк, когда Василий, тиская эту приманчиво сладкую плоть, не понимал еще ничего, страдая оттого лишь, что не мог непрерывно, часами, предаваться безумию любви. Соня, казалось, даже не уставала, хотя и у нее порою начинало кружить голову, и тогда она пьяно отталкивала его от себя, хрипло бросала: «Уймись! » Они умывались, шли к трапезе, в церковь или в баню, Василий высиживал обязательные часы в думе, судил боярские споры, принимал отчеты о том, сколько выдано лесу да как восстанавливают сгоревшие вымола и торговые ряды, а сам, прислушиваясь к себе, только одно и чуял: как неодолимо подымается в нем новая волна страсти и уже почти зверское желание мять, кусать, целовать ее разъятые бедра, губы и грудь… Должно было надорваться, должно было окончить чем-то… Жаль, не случилось Василию отъехать куда по делам ли али на охоту (для охоты было не время, а дела как раз держали его в Москве). Оба, не понимая того сами, устали до одури, и тут еще Соня опять стала принуждать к так и не подписанному соглашению с Витовтом, и Василий, чуя попеременные волны жара, желания и ненависти, взорвался наконец:

— Отец твой душит меня! Не сегодня-завтра отберет Новгород, займет все Северские княжества, и что останет тогда от Руси?! Как ето у вас там по франкской мове? «Кошемар»! Дак над Русью два «кошемара», два ужаса таких! Орда и Литва! И не ведаю, какой хуже! Ордынцы нас хошь в свою веру пока не мыслят перегонять…

— Ежели не придет Тимур! — возразила она.

Соня стояла, заведя руки за спину, щурясь и зло обнажая зубы, втайне жалея теперь о слишком бурных удовольствиях прошедших недель (нать было помучить ево поболе!).

— Железный Хромец?

— Да! Бают, он токмо тех и щадит, кто Мехметовой веры! — Софья глядела на супруга почти с торжеством.

— Дак и што? И поддаться нам всем Витовту? Отдать Рязань, Смоленск, Плесков, Новгород…

— Ну и что ж! — возразила она, хищно оскалясь.

— У батюшки сыновей нет и не будет! Я наследница! Я! А ты — мой муж! Наш сын, етот вот Юрий, станет королем Великой Литвы и Руссии! И у Ягайлы нет сыновей! Ядвига доселе неплодна! А коли она не родит наследника и Ягайло умрет, мой батюшка станет еще и польским королем, да, да!

Василий глядел, прихмурясь, обмысливал. Не ожидал такого от жены.

Вопросил с тайной издевкою:

— Ето как, ценою католического крещения?

— Ради того, чтобы все славянские земли собрать воедино, — пылко выкрикнула она, — стоит даже и веру переменить!

Василий молчал. Софья вгляделась в него, поперхнулась, мотанула головой, отступать не желая.

— Где у тебя еще такие, как Сергий?! А без них, егда и Киприан умрет, не устоит православие на Руси!

Василий молчал. Замолкла наконец и Софья, понявши, что наговорила лишнего. Василий наконец отверз уста, промолвил глухо:

— То все мечты. Пока же твой отец вот-вот заберет Смоленск у меня под носом, а ежели еще и Рязань, Псков и Новгород — что останется от Руси? И кто еще сядет в Литве на престол после батюшки твоего? Скиргайло, поди?

— Пото нам и надобно быть вместе с батюшкою! — упрямо повторила она, уже понимая, впрочем, что опять разбилась о роковую преграду верований, отделяющую Русь от католического Запада с Польшей, а теперь и с Литвой.

— Ты не понимаешь, — продолжал он тем же глухим, но твердым голосом, — у нас все иное: обычаи, нравы, повада, и у вятших, и у молодших, у всех! С Польшею нас николи не слепишь! Насмотрелсе я! Узрел, почуял! Да и Литва ваша пропадет под Польшею! Лепше бы твоему батюшке православную веру блюсти! Русичей-то, православных, в Великой Литве не в десять ли раз поболее, чем литвинов? И так грамота у вас на русской мове! Что ж, на латынь будете переиначивать все? Не выйдет у вас!

— Я тоже православная! — опоминаясь, с упреком возразила Софья. — Токмо о том и речь, что все мы поврозь и по углам, а от Ягайлы батюшка, почитай, уже и освободил себя!

— От Ягайлы, да не от латынских ксендзов! — печально возразил Василий. (Объединить Русь с Литвою в единое великое княжество, и тогда

— скинуть Орду, остановить турок, отодвинуть католиков за Карпаты… От такого неволею закружит голову!) Он взглянул на Софью уже без ярости, печально и просто. Соня поняла тоже, молча, зажмурив глаза, бросилась на шею ему. Василий осторожно разжал ее руки, поцеловал в ладони, отвел от себя. Ничего не сказав больше, вышел из покоя. Софья хотела было кинуться за ним, задержать, но почувствовала вдруг внезапную дурноту, разом ослабли ноги, рухнула на лавку, не то с отчаяньем, не то с радостью, — не разобрав еще хорошенько того сама, — поняла, что опять беременна.

Василий, на сенях уже, оборотил лицо к старшому сменной сторожи — то был Иван Федоров, — вопросил устало:

— Что бы ты сказал, ежели бы нас всех стали загонять в латынскую веру? Ну, скажем, в Константинополе решили, согласили с Папою, новый митрополит наехал бы… Ты-то как?

Ратник пожал плечами, поглядел твердо.

— Будем драться! — сказал.

Василий вздохнул, опустил голову. Вспомнил, как заклинал его покойный Данило Феофаныч: «Токмо веру православную не рушь! » Еще раз взглянул, выходя на глядень, на подбористого строгого ратника. Такого, пожалуй, не соблазнишь дареным платьем, как литвинов тех! Будет драться за веру свою! И оттого, что будет, стало как-то весело, просторнее стало на душе.

Нет, Витовт, сперва стань снова схизматиком, правую веру прими, отвергнись латынской прелести, а там и поглядим! И галицкого князя, Данилу Романыча, прельщали короною! И где теперь те князья, и где то княжество? Окраина, украйна, за которую спорят ныне венгерцы с ляхами! Вот и все, что осталось от тебя, Великая Галицко-Волынская Русь! Хотя и то сказать: от веры своей галичане еще не отстали! Али отстанут? Али станут католиками, да и других потянут за собою? Киприан верит, что все еще можно повернуть вспять. Дай-то ему Бог!

Василий медленно спустился по ступеням. Стремянный уже держал под уздцы приготовленного коня. Всел в седло, перебрал поводья. Конь пошел легким танцующим шагом. Да, конечно! Орда и Литва — две удавки на русском горле, и не скинуть, не выкинуть! А без того все даром и попусту! И даже Нижний, который у него, по ханскому велению, запросто отберут, ежели пожелает того Тохтамыш… Что деется там, в степи? Надобно нынче же вызнать по-годному у слухачей, где этот страшный Тимур, новой грозою нависший над многострадальною Русью.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №50  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:20 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Ваське, задумавшему было бежать на Русь, нынче нежданно-негаданно вручили сотню воинов.

Тохтамыш замысливал новый поход против своего неодолимого врага. Честно сказать, беки и огланы гнали в этот поход своего бесталанного повелителя едва ли не силой. Почти никто из них не желал поверить, что с Тимуром невозможно справиться, и, более того, решительно все считали, что теперь, с объединением Белой, Синей и Золотой Орды, настал звездный час для степных богатуров, и надобно вернуть себе все завещанное предками, все, что некогда принадлежало соратникам Чингисхана и Батыя. В это «все» входил и Хорезм, захваченный ныне Тимуром, и горный Арран с Азербайджаном, куда сейчас готовился устремить свои конные полчища Тохтамыш, не замечавший, как и его приспешники, тех необратимых процессов, что произошли в степи и в окружающих степь государствах за протекшие с Чингисхановых времен два столетия. Не замечавший ни постоянной грызни беков, ни роскоши знати, ни нищеты рядовых аратов, ни того, что непобедимые некогда монгольские воины, беря в жены местных женщин, давно уже начали перерождаться в мирных кыпчакских пастухов-скотоводов… Как, впрочем, и всегда-то современники, знающие прошлое и не ведающие грядущего, не видят вовсе роковых изменений, подтачивающих привычные им и, казалось бы, неизменные устои бытия. И только уже совершившиеся катастрофы (и то не всегда!) вразумляют оставшихся в живых, заставляя увидеть наконец то, что надлежало узреть заранее, дабы избежать гибели самих себя и дела своего.

Виной нежданного Васькина возвышения был вельможа Бек-Ярык-оглан. От кого тот уведал о русском воине, Васька так и не понял. Конечно, Бек-Ярыка он знал. Кто не знал его в Сарае! Видел не по раз проезжающим на роскошном коне под шелковою попоной с целою свитой нукеров, но чтобы заговорить? Чтобы этот знатный вельможа, оглан, то есть Чингизид, заметил его, простого, да еще русского воина?

открыть спойлер
И когда Ваську созвали к беку, довольно-таки грубо взяв под руки и посадив на коня, еще ни о чем таком не думал, да и не мог думать Васька, страшившийся лишь одного: а не уведали ли они о его тайных намерениях? Да нет, кажись, и не баял никому! Бек встретил Ваську слегка усмехаясь. Повелел подать мясо и кумыс. Глядел, как тот ест, нервничая и давясь. Потом барственно отвалился на подушки.

— Слыхал, ты у Тимура побывал в плену? — сказал твердо, не столько спрашивая, сколь утверждая.

— Бывал! — помрачневши, отозвался Васька. — И на цепи сидел, с голоду попухал, и в войске Тимуровом служил, переправы на Джайхуне стерег, не убежал бы кто.

— А бегут?

— От Тимура-то? Бегут! Да все больше сторожа ловит. Оттоль не просто удрать!

— А ты убежал почто? Не заправилось у джехангира? — посмеиваясь, спрашивал Бек-Ярык.

— На родину захотелось! — смуро, отворачивая взгляд, отмолвил Васька. — Да и…

— Убил кого? — Бек-Ярык впервые вперил в него твердый, уже без улыбки взгляд, и у Васьки неволею поползли по спине тревожные мураши.

Не любивший хвастать своими подвигами, он с неохотою поведал оглану о своем спасении (умолчавши только, от какого-то почти религиозного страха, о русской девке-полонянке), о том, как у второго из догонявших его всадников споткнулся конь, — то только и спасло!

— Етого-то я срубил, ну а со вторым, с пешим, сладить стало нетрудно…

— Сказывал о том кому? — полюбопытничал оглан.

— Не! — отмотнул головою Васька. — Зачем? Жив остался, да и то ладно!

— Ты, передавали, и на Кондурче ратился? — продолжал вопрошать Бек-Ярык. — Жену увели, баешь?

Васька молча кивнул головой, отводя глаза. Помолчавши, добавил глухо:

— Мы, быват, почти прорвались, нать было заворотить да ударить по тылам, ан все поскакали в степь…

Он сжал зубы, скулы обострились, и Бек-Ярык, заметив, вновь усмехнул, понимая и то, о чем Васька не восхотел говорить.

— На Тимура идем! — сказал, помедлив, Бек-Ярык. — Вручаю тебе сотню воинов, сдюжишь?

Будь то до Кондурчи, Васька стал бы плясать от радости. Тут же он лишь бледно усмехнул, дернув щекой:

— Не первая зима на волка!

Ответил, все еще не веря, что Бек-Ярык не шутит с ним. Но Бек не шутил.

Скоро Васька получил и сотню, и ратную справу, и скотинное стадо, пристойное сотнику (пару верблюдов для перекочевок, табун лошадей, несколько быков с коровами и отару овец). За дело, хоть и не было прежней радости, взялся въедливо, работа отвлекала от прежних тяжелых дум. Лично, не доверяя десятским, перебрал всех, придирчиво проверив каждого воина, осмотрел ратную справу да как владеют оружием, переменил двоих десятских, после чего остальные начали слушать Ваську беспрекословно, и надеялся, со временем, сделать свою сотню если не лучшей, то одной из лучших в тумене Бек-Ярыка… Уже и объявили сбор, и заотправлялись в поход. Впрочем, его молодцы теперь выглядели неплохо. Васька, сам не замечая того, ожил, воскрес, начинал зачастую насвистывать себе под нос.

Дома торопливо ел (многодетная татарка готовила ему теперь даже с некоторым страхом и подавала неизменно первому, минуя супруга). Впрочем, от предложений ожениться вновь Васька попросту отмахивался, иногда прибавляя: «Вот воротим из похода, тогда! »

После Фатимы ему зазорно казало брать иную жену в дом и в постель, а уставал так, что к вечеру лишь бы унырнуть в кошмы, никакой и жонки не надобно…

И креста, что продолжал носить на груди, ему теперь не приходило прятать: в Тохтамышевом войске, не то что у Тимура, не зазорно было служить и христианину.

Разумеется, что такое Тимур, он знал лучше других. Потому и сотню свою готовил с такою заботой. Бек-Ярык, проверяя и строжа воинов, неизменно оставался доволен своим новым сотником, и это, помимо всего прочего, льстило Васькину самолюбию.

Так оно и шло. И подошло. И двинулись. Заскрипели колеса арб, заблеяла, замычала угоняемая скотина. Ржали кони, пыль подымалась в небеса словно туман. От пыли першило в горле, и порою становило трудно дышать. «От войска под войском не видно земли, и войска не видно в подъятой пыли». Шли к предгорьям Кавказа. В полках передавали слух, что хан договорился с грузинским царем и препоны им на Кавказе не будет.

— Там на правой руке, как пойдем, все горы и горы. Так и синеют вершинами. А на вершинах снег. Одни орлы и гнездятся. А по левой руке

— море Хвалынское. И огнепоклонники живут. Какой-то у их огонь из земли выходит, вечный, одним словом. Тому огню и молятся. А еще ихние дервиши, ну, святые, и по обету, и так… Приходят, одну руку подымут, так и держат годами, пока не отсохнет. Отсохнет, вторую подымут. Тут уж ежели кто покормит, дак еще поживут сколь-нито, а то так и умирают у ихнего огня… Лягут и лежат, глазами-то хлопают, а уже и не бают ничего…

Васька выслушивал подобные рассказы молча. Прикидывал на себя. Он бы такого все одно не смог совершить, хоть и был недавно совсем близок к смерти. И в Хорезме не видал таких.

Древняя у их вера! — думал. — Когда-то ведь и у нас поклоняли огню!

Текла степь. Глухо топотала конница. Тяжко брели стада живого корма, постепенно уменьшаясь в числе, не столько съедаемые воинами, сколько гибнущие от тягот этого непрерывного, изматывающего даже конного воина движения. Ратники спали на земле на кошмах, завернувшись в халаты, прикрываясь попонами. Васька обходил свои десятки (в сотне до полного состава не хватало двадцати трех воинов), сам осматривал копыта коней и ратную справу. Засыпал последним, первым подымался с земли. Пока было тепло, не расставляли шатров, почасту не разводили и огня. Ложились, пожевав холодного мяса с куском сухой лепешки да запивши кумысом из кожаного бурдюка. Впереди были Азербайджан, Арран, Шираз, обильный едой, вином и красивыми тамошними девками, и воины, дожевывая сухой, почти превратившийся в камень хлеб, мечтали о грядущих богатствах и изобилии.

О Тимуре почти не говорили. Верно, из какого-то суеверия. Тем паче, что думали о нем все. Хотя и то блазнило: идут нынче большим войском, готовые к бою, как не победить, ежели побеждали всегда! О неудачах в Мавераннахре и Хорезме, о гибельном сражении на Кондурче старались не думать. Говорилось же только об одном: хромого Тимура пора наконец проучить!

Черная южная ночь опускалась на землю. Дремали кони. Обессиленные, ложились в сухую траву стада. Подымая голову, Васька видел на едва бледнеющей полосе окоема игольчатые очерки своих сторожевых, что дремали, опершись о копья. Окликал кого-нито из них, убеждаясь, что все в порядке, снова валился в сон.

Проучить Тимура важно для знати, мечтающей о богатствах и власти, но уж не для этих вот воинов-пастухов, что будут терять свои головы в бою с гулямами Железного Хромца. И сколько у них (и осталась ли?) той самой степной гордости победителей полумира! А у него самого? Он вспоминал свою службу на берегах Джайхуна и чувствовал только одно: как ни повернет удача ратная, но назад, в войско Тимура, он не хочет! Тем более не хочет сидеть на цепи в земляной яме. За это и драться? За это и буду драться! — ответил сам себе. За Фатиму, за погибших детей… Война рождает войну. Муки и плен взывают к отмщению. А груды драгоценностей, шелка и парча — даже ему, сотнику, вряд ли что перепадет из всего этого! Васька тяжело ворочал головой, вставал, пьяный со сна, обходил стан своей сотни: не уснула ли сторожа, не ушли ли стреноженные кони? Покряхтев, ложился вновь подремать до зари.

Отвлекали и увлекали горы. Васька и не видел доселе взаправдашних высоких гор. Дивился всему: и хребтам, и граням вершин, и тому, как облака, виясь, ползут по склонам, опускаясь в ущелья…

Уже за Тереком пришлось отразить набег каких-то чернявых, носатых местных жителей. Была кровь. В отместку разорили три селения, не очень разбираючи, те или не те. Васькины ратники радовались добыче, делили полон, по-братски обмениваясь плачущими жонками. Все были веселы, довольны, хоть и схоронили одного убитого товарища своего, а второго, тяжело раненного, пришлось отослать в обоз.

Море увидал Васька уже, почитай, за Сулаком, и как-то вдруг. Море было большим и плоским, вдали оно отливало бирюзой. С дороги виделось, что море словно встает, подымается ввысь, становясь туда, к окоему, все выше и выше, и даже непонятно становило: почто оно не падает сюда и не заливает землю?

Выезжали к самой воде, какой-то мыльно-солоноватой. Копыта лошадей с хрустом давили раковины морских существ, расплескивая по камням живую слизь. Море однообразно шумело, с шипением стелило все новые и новые волны под копыта коней, великое и вечное в своей пустынной безбрежности, чем-то напоминающей бескрайность степей.

Редкий парус, утлый челн, ныряющий в волнах, казались ненужными тут, в этой туманящейся шири… Какие здесь проходили племена? Какие воины, каких полонянок вели за собой, из каких далеких земель? Какую проливали кровь, без останка смытую морем? Там, за этою синью, была степь, по которой бежал он, уходя от Тимуровой погони, а быть может, и не от Тимуровой? Пришло ему на ум только теперь: кто были те два воина, что догоняли его, мысля, верно, отобрать коней, а самого ограбить и продать в рабство? Кости их, расклеванные степными орлами, уже занесло песком, и разве что костяк той, сломавшей ногу и прирезанной лошади, ее белый череп белеет еще среди редких сухих трав, что раскачивает теперь горячий степной ветер…

Васька отворачивает лицо. Его сотня тянется следом, взбираясь на кручу. Привычно пересчитывает воинов. За давешнюю сшибку Бек-Ярык его похвалил. Но что будет, когда они наконец встретят самого Тимура?


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №51  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:21 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Тимур поднял тяжелые глаза на посланца. Молчал. Войска были раскиданы от Багдада до Алеппо, значительные силы находились в Иссрагане, где он только что справился с шахом Мансуром, иные ушли в Хузистан. Война с Тохтамышем, тяжелая степная война, не сулящая ни легких побед, ни великой добычи, была ему не нужна.

Он думал, что отпущенные им царевичи из рода Урус-хана — Койричак, Темир-Кутлуг, Кунче-оглан и Едигей, возродившие ныне Белую Орду, будут достаточным заслоном против Тохтамышевых набегов на Мавераннахр и Хорезм. Но вот теперь Тохтамыш договаривается с царем Грузии, этим ничтожным Георгием Седьмым, который оказался настолько безумен, что позволил степняку пройти через его земли. Георгия надо проучить, что он совершит немедленно, пославши туда карательный корпус. (Корпус этот так и не добился полного успеха и был через полгода оттянут Тимуром назад.) Что еще? Разумеется, взять войска из Хоя. Вызвать корпус из Ирана. Позади остается властитель Багдада, бежавший в Египет к своему союзнику, позади остается еще не одоленный Баязет, и не дай Бог, ежели турки ударят ему в спину! Совсем не нужна была война с этим когда-то пригретым им на горе себе безумцем! Совсем не нужна!

Однако Мирзу Мухаммед-Султана с полками придется срочно отзывать сюда. Малыми силами Тохтамыша, — изведавшего не раз и не два горечь поражения и вновь устремившегося на давнего благодетеля своего, — малыми силами нынче не остановить! Похоже, ордынские беки собрали всех воинов степи, каких только могли… Ну что ж! Тем лучше! Значит, врага возможно будет сокрушить одним ударом!

открыть спойлер
И все же война была не нужна. Вольно или невольно, Тохтамыш сыграл на руку его недругам, и Баязету, и султану Египта, с которым Тохтамыш заключил союз. Напрасный союз! Сил, да и желания выступить за пределы своих земель и вторгнуться в Азию у египетского султана не было. Куда опаснее Баязет, мыслящий ныне захватить город Константина и покончить с остатками Румийской империи… Быть может, это его и задержит? Кесарь Мануил, как передают, значительно укрепил свою власть, и Баязету не просто станет с ним справиться! А значит, можно рискнуть оттянуть, дополнительно, корпус Алладада и вызвать к себе эмира Шейх-Нур-ад-Дина, вернейшего из верных сподвижников своих.

Мысленно он уже собирал войска, двигал кошуны и кулы… Гонец стоял перед эмиром эмиров недвижимо уже около часу. Тамерлан заметил его наконец. Махнул рукою: ты поди! Распорядил немногословно: «Накормить и наградить! » И забыл о нем. Вновь начал прикидывать, где еще удастся вырвать хотя бы пару туменов, кого и откуда можно убрать, кого вызвать срочно, а кого погодя, ежели этот степной упрямец не послушает его и не согласит на мир. Когда-то, давным-давно, ему понравился храбрый, хоть и бесталанный мальчик с неистовым огнем в глазах.

На краткий миг захотелось ему увидеть нынешнего Тохтамыша, мужа и отца, вкусившего полною мерою усладу и отраву власти. Сохранилось ли в нем хоть что-нибудь от того, давнего юноши? Или все прежнее ушло, вытесненное холодом власти и спесью потомка Чингизидов? Смирись, гордец! Дай поверить, что и в тебе осталось нечто человеческое, хотя бы память о тех прежних благодеяниях моих и той взаимной (взаимной ли?) симпатии, когда ты бросился в ноги мне, спасшему тебя от стыда, позора и смерти. Если эта любовь уйдет из моего сердца, она уйдет навсегда. И тогда берегись, хан! Ты уже не получишь пощады!

В ближайшие дни он отослал от себя семью. Сарай-Мульк-ханум и Туман-ага с маленькими детьми уехали в Самарканд. Прочие жены и Чулпан-Мелик-ага должны были оставаться и ждать его в Султании, под охраною Ахи-Мираншаха.

Чулпан пришла к нему в шатер одна, обиженная. Вынеся когда-то тяжелый поход на Кондурчу, она и теперь желала остаться с повелителем на все время похода. Джехангир сидел на кошмах непривычно старый, сидел, слегка опустив чело, так что мохнатые брови его почти закрывали глаза, и только лишь мельком взглянул на Чулпан, и снова замолк, свесивши голову. Выслушал молча, не прерывая, ее многословные обиды. Тень улыбки прошла по его каменным чертам, когда она упомянула ревниво о красивых черкешенках и волооких урусутских девах, которыми захочет повелитель заменить ее в землях чужих… Женщины все меньше и меньше интересовали Тимура, как и прочие утехи плоти. Во время тех перерывов, что он устраивал войску между походами, эмир эмиров затевал многолюдные долгие пиры, рекою лились вина, он и сам пил тогда без меры, заключал свадьбы своих многочисленных потомков, дарил воинов захваченными в походах красавицами, но сам редко приближал к себе кого-нибудь из них. Чулпан-Мелик-ага оказалась счастливым исключением, и то потому, что умела чутко угадывать приливы и отливы его настроений, как и приливы боли в увечной ноге. И — во что джехангир был даже готов поверить порою — она любила его. Любила так, что, страдая от голода и жажды во время того, давнего похода на Кондурчу, испытывая к тому же ломоту во всем теле после многочасовой тряски верхом, тратила последнюю чашку дорогой воды не на питье, а на омовение тела, дабы предстать перед повелителем, ежели он того захочет, чистой и готовой для любви. Но могла и часами лежать рядом, не притрагиваясь к нему и не выражая недовольства его холодностью. Он был для нее единственным. Старый, великий и умный, порою жестокий до беспощадности, порою заботливый и нежный, особенно с маленькими внуками и правнуками, которых он забирал от своих родителей, дабы воспитывать самому… Джехангир, эмир эмиров, гури-эмир, солнце вселенной! Сказавший когда-то, что земля слишком мала, чтобы иметь над собою двоих повелителей… И как была она счастлива и горда, когда лежала рядом с ним! Только рядом!

— Я не буду мешать тебе, ни отнимать твоих сил! Дай только мне быть по-прежнему вместе с тобою!

Но джехангир отрицательно качает головою:

— Ты не ведаешь того, что станет с нами, не ведаю и я! Береги детей и жди. Я сказал.

И Чулпан уходит, понявши тщету своих просьб. И он остается один. Сидит, ужасно старый, древний, как само время. Не ведающий, как и все смертные, как не ведали ни Искандер Двурогий, ни Темучжин, и никто из подобных им, времени своего конца, ни того, что будет, что станет после них с добытыми ими империями и царствами.

Не знал и Тимур, что тотчас после его смерти его дети и внуки начнут резать друг друга, и созданная им империя расточится, развалится, съеживаясь почти до пределов древнего Мавераннахра, и что в конце концов далекий потомок его, Бабур, разбитый кочевыми узбеками Шейбани-хана, уйдет в Индию, которую когда-то Тимур не успел завоевать, где и воссоздаст империю Великих Моголов…

Тамерлан продолжает сидеть, беззвучно шевеля губами. Не может же он сказать даже ей, даже верной Чулпан-ага, что едва ли не впервые сомневается в исходе предстоящей войны, почему и отсылает женщин и внуков в Султанию!

Авангард Тохтамыша уже дошел до Куры. Стянув свои кошуны, раскиданные по всей Грузии, и усилив их приведенным с собою иранским корпусом, Тимур у подножья Эльбруса произвел смотр войску. Тохтамыш так далеко продвинулся, что мог бы (будь на его месте Тимур, он так бы и поступил!) окружить армию Тимура, отрезав ее от основных баз, и голодом принудить к сдаче. Но, умедлив, рисковал быть разбитым по частям и, в свою очередь, окруженным Тимуром, которому стоило лишь пройти сквозь Дарьяльское ущелье, чтобы оказаться в тылу Тохтамыша, отрезав его от степи, стеснить и уничтожить где-нибудь в изножий гор, под Дербентом. Пойди Тохтамыш к Шуше, так бы, верно, и произошло. Эта мысль почти что сама собой возникла в голове Тимура, и он уже начал ее осуществлять, как посланные в низовья Куры караулы донесли, что Тохтамыш уходит, спешно стягивая тумены и нигде не останавливаясь. Приходилось заворачивать ушедшие было кошуны и идти за ним вдоль Куры и берегом Хвалынского моря, рискуя застрять в Железных воротах у Дербента (этого Тимур боялся больше всего).

Васька, получив приказ об отступлении, ругался на чем свет стоит. Опять Тохтамыш бежит. Бежит, не принявши боя! После Кондурчи он не мог простить хану давешнего бегства и потери семьи. Фатима нет-нет да и вспоминалась ему с прежнею болью. Ее заботливая порядня, ее упругие кулачки, которыми она когда-то, давным-давно, отпихивала его… Кто сейчас, какой воин или купец пользуется ее юным телом? Помнит ли она, попав в гарем, о нем, о Василии, тоскует ли? Тряс головой, прогоняя видения. Думать об этом обо всем было излиха тяжко.

И теперь, вместо того чтобы сквитаться за прежний разор, они отступают, почти бегут, сбивая копыта коней, теряя быков и овец, ту малость, что сумели довести до Кавказа или набрать дорогой. Доколе? Сколько еще бежать? Бросить Сарай, устремить в Сибирь, за Камень?! Нет, тут он уж не попутчик хану! Если бежать — так бежать на Русь! Они все-таки сумели оторваться от Тимура, принявшегося истреблять жившее на склонах Дагестана племя кайтаков, а затем враждующие армии развела зима.

Зима в тот год на Кавказе была снежная, перевалы стали непроходны, ни тот, ни другой из полководцев не рисковали вести наступление в этих условиях.

Тимур использовал зимние месяцы со значительно большим толком, чем Тохтамыш. Во всяком случае, вывел полки из Грузии. Дополнил их подошедшими из Азии кошунами и двинулся теперь берегом моря к Дербенту. Еще раз в исходе зимы он попытался окончить дело миром, продиктовав писцу свое знаменитое письмо:

«Во имя всемогущего Бога спрашиваю тебя: с каким намерением ты, хан кыпчакский, управляемый демоном гордости, вновь взялся за оружие? Разве ты забыл нашу последнюю войну, когда рука моя обратила в прах твои силы, богатства и власть? Образумься, неблагодарный! Вспомни, сколь многим ты мне обязан! Но есть еще время: ты можешь уйти от возмездия. Хочешь ли ты мира, хочешь ли войны? Избирай! Я же готов идти на то и на другое. Но помни, что на этот раз тебе не будет пощады».

Письмо повелителя Тохтамышу повез посол Шамс-ад-Дин Алмалыги. Недолгая кавказская зима уже кончалась, повсюду звенели ручьи. Этою ночью джехангир не спал. Думал о Чулпан-ага, смутно жалея, что ее нет рядом, и, наставя большое ухо, с удовлетворением слушал непрерывный дробный цокот копыт. Через Арран и Шемаху подходили к нему все новые кошуны чагатайской конницы.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №52  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:23 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Историк двадцатого века, озирая прошлое с высоты и с отдаления протекших столетий, видит в этом роковом столкновении двух полководцев не случайную войну, коими заполнена история человечества, но столкновение двух суперэтнических целостностей! note 2 «Великая степная культура, — по словам Гумилева, — защищалась от не менее великой городской культуры Ближнего Востока — мусульманской».

Для участников событий «существенно было то, что либо Синяя орда уцелеет и подавит „мятежных“ эмиров Мавераннахра, либо она падет и рассыплется в прах, а гулямы Тимура привезут в Самарканд и Бухару золото, меха и волооких красавиц».

Все это верно, все так, но именно — с выси горней. Приближаясь к прошлому, начинаешь замечать прихотливые извивы сущего, борьбу характеров и сумятицу воль, все то, что запутывает до чрезвычайности бытие, не давая разобраться в нем даже и самим участникам.

Ибо гулямы Тимура, главная конная сила его армии, были все-таки тюрками-кочевниками, «чагатаями», или «джагатаями», а отнюдь не горожанами Мавераннахра, из которых составлялись только пешие полки армии. Сам же Тимур, возводя свой род к монгольскому племени Барлас, но не являясь Чингизидом, держал при себе (а формально — над собою!) хана из рода Темучжина, — сперва Суюргатмыша, а потом его сына, Махмуд-хана, и только после смерти последнего уже не держал никого, хотя монеты чеканил по-прежнему от имени умершего. Кстати, хан Махмуд был отличным полководцем и верным сподвижником Тимура, даже захватил в плен, в битве при Анкаре, султана Баязета.

открыть спойлер
Что же касается Тохтамышевых полчищ, то у него тоже была пехота, набранная, по-видимому, из жителей городов, в частности из русичей. Не забудем, например, о многолетней службе в Орде суздальских князей с их русскими дружинами, того же Семена с Василием Кирдяпой. Не забудем и того, что война велась ордынцами за овладение торговыми городами Хорезма note 3 и Закавказья, с их купечеством и оседлым ремесленным населением, а господствующей религией в Орде к тому времени был тот же ислам, пусть и не столь строго исполняемый, как в государстве Тимура. И все-таки историк прав. За Тохтамышем стояла степь — кочевники, ковыли, и кумыс, и тени великих «Завоевателей Вселенной» — Темучжина и Бату-хана, за Тимуром — глиняные и расписные города Азии, с книжною мудростью медресе и многословными спорами ученых суфиев; города, полные суетою базаров, окруженные арыками, садами, полями пшеницы и хлопка, пятикратно оглашаемые призывами муэдзинов с высоты минаретов, покрытых многоцветною узорной майоликой. А то, что Тимур защищал городскую цивилизацию Азии саблями кочевников, что ставил над собою древнюю степную славу Чингизидов, — это все были извивы времени, петли и ильмени реки, все равно, в конце концов, впадающей в море.

Послание Тимура на миг поколебало Тохтамышеву решимость. В тяжелых словах джехангира он почуял нешуточную угрозу и силу уверенности, которой сам не владел никогда.

Беки и огланы, предводители туменов его войска собрались на совет в юрте своего предводителя. Послание Тимура выслушано было в тяжелом молчании. Когда посол вышел, поднялись крики гнева (особенно возмутили всех заключительные слова Тимура: «Помни, что на этот раз тебе не будет пощады»). Призывы умеренных потонули в согласном реве сторонников войны. Стоило Иса-бию произнести первые слова: «Опасно, великий хан, становиться на пути счастливого! » — как ему уже не дали говорить. Актау, Казанчий, Бек-Ярык-оглан, Кунче-оглан, Яглы-бий Бахрин и другие ринулись в словесный бой.

— Эмир Тимур даже не ханского рода! Он вообще не имеет прав на престол! Он — никто! Кочевник из рода Барлас, ежели он вообще из рода моголов! На Кондурче нас прижали к берегу и скинули в Итиль, конница не могла развернуться! Только это, да еще не поспевшие к бою войска суздальского коназа Василия, и спасло Тимура от поражения! Из Мавераннахра тоже не следовало бежать! И Хорезм мы могли удержать за собою! (Это уже был плохо скрытый упрек самому Тохтамышу.)

— Тимур бунтовщик! Власть должна принадлежать Чингизидам! Ежели мы уступим теперь, над нами начнут смеяться все те, кто сейчас лежит в пыли у наших ног! Хан! Ты не можешь изменить девятибунчужному знамени покорителя мира! Хан! Вся степь нынче в твоих руках, раздоры кончились! Победи Тимура — и Белая Орда вновь станет твоею, и тумены твои уже не остановит ничто! Ты, а не Тимур, станешь получать алмазы, баласы и золото Индии, шелка Ирана, подобных пери красавиц Исфагана и Хорассана, карабахских жеребцов и дамасские булаты! Ты осыплешь сокровищами своих жен и наградишь нас, сподвижников своих! И вновь знамя Чингизхана станет реять над миром, на страх всем ничтожным повелителям Востока и Запада, до Магриба и до земель франков, от Индии и до покрытого льдами дышащего моря за крайними пределами Руссии! Раздави Тимура, и ты обретешь весь мир!

Тохтамыш опустил голову, пережидая ярость и многословную лесть. Он вспоминал сейчас застывшие в гневе желтые тигриные глаза рассерженного Тимура, его большую голову, сухую, высокую стать, и в нем попеременно боролись ужас и возмущение. Наконец поднял голову. Отвердевшим взглядом обвел буйную ватагу сподвижников своих, понимая уже, что теперь ни отступить, ни пойти на предложенный мир с эмиром эмиров он не сможет.

Грамоту с новыми обвинениями в свой адрес и новыми требованиями уступить Тохтамышу Хорезм, Шемаху и Арран, признать его первенство в дипломатической переписке и проч., и проч. Тимур отбросил, как отбрасывают сухие листья, бегло выслушал, нахмурясь, покивал головой. Выслушал, каменея ликом, и другую, сообщающую, что египетский султан вновь занял Багдад, оставшийся без защиты с уходом корпуса Миран-шаха. Не отдал никаких приказаний, но ежели бы султан увидел сейчас лицо Тимура, то, верно, поспешил бы оставить Багдад сам.

Как только весеннее солнце растопило последние снежные заносы, началось наступление Тимуровых войск. Тохтамыш, ко все растущему неудовольствию соратников, продолжал отступать от Куры к Дербенту. На реке Хой Тимуру удалось окружить и разбить татарский авангард, ведомый Казанчием. Казанчий от глупой гордости не укрепил стан и даже не выставил дальних дозоров. Тимур появился нежданно, взял тумен Казанчия в плотное кольцо, те едва вырвались, потеряв больше трети бойцов. Но что значил этот бой! Простая ошибка передовых отрядов, ничего ровно не решающая. Нет, тут же бросили Дербент, не задержав врага в Железных воротах, бросили позицию, на которой можно было легко остановить Тимура, и покатили дальше.

Вторично попытались остановить джехангира за рекою Кой-Су, текущей в глубоком ущелье, переход через которую был бы труден его войскам. Тимур двинулся вверх по течению. Татарское войско, не отставая, шло по другой стороне, перенимая все переправы. На третий день, тайно переодев воинами обозных рабов и женщин, Тимур налегке ушел вперед и сумел переправиться до подхода главных сил Орды. И Тохтамыш отступил опять, теперь уже к Тереку. Горы удалялись, откатывали за окоем, начиналось холмистое предгорье, по речным долинам густо заросшее ивняком и орешником. На Тереке остановились, и опять Тимур, пользуясь ночною темнотой, сумел перейти реку.

Был ли Тохтамыш трусом? Он так часто бежал с поля боя после первых же сшибок с неприятелем! Нет, трусом он не был. Он, попросту, был сотником, коему, по недоразумению, достался ханский престол и обязанности полководца, с которыми он так никогда и не умел справиться. И только тут, на Тереке, под натиском эмиров своих, попробовал Тохтамыш проявить наконец упорство и волю.

Перейдя Терек, Тимур готовился преследовать Тохтамыша и дальше и ударить тогда, когда от татарского войска начнут отваливать, со своими туменами, разуверившиеся в своем хане сподвижники. Однако в ночь его стан был всполошен криками и ревом труб с той, другой стороны. «Татары наступают! » — раздались крики. Эмиры спешно подымали и строили в ряды гулямов. Тохтамыш во тьме подошел к чагатайскому войску, ударил в барабаны и литавры, затрубил в рога и поднял военный клич, сурен. Не было видно ни зги. Кое-кто из эмиров начал было выводить кошуны в поле, ожидая ночного приступа, но Тимур запретил двигаться до утра и велел огородить стан окопными щитами, чапарами. Тохтамыш отступил, в свою очередь начав обрываться и окружать строй своих полков арбами и телегами.

Бек-Ярык-оглан был в ярости. Стоило переходить Куру, чтобы, не принимая боя, отступать и отступать! Под Дербентом, в теснинах, в изножий гор, могли остановиться и остановить Железного Хромца, и — бежали опять! Бурный совет в ханской юрте состоялся уже в виду Терека. Бек-Ярык взял Ваську с собою. Конечно, простоявши на карауле около юрты, Васька мало что мог услышать или узнать. Но он видел решительное лицо своего господина, насупленные лица Актау, Кунче-оглана, Утурку и иных, что, один за другим, спешиваясь и небрежно бросая поводья стремянным, проходили в ханский шатер. Видел — и тихо радовался. И когда из юрты долетали особенно громкие возгласы, даже закусывал губу, не расхмылить бы невзначай перед нукерами хана, что стояли подобно каменным изваяниям, ничем не выражая своего отношения к происходящему в шатре.

А в шатре, в походной простой юрте повелителя Синей, Белой и Золотой Орды, в дымном свете масляных светильников, сидели на расстеленных кошмах те, кого в наши дни назвали бы «полевыми командирами». Горячее дыхание колебало пламя светилен, и пиалы с кумысом, то и дело наполняемые немногочисленною прислугою и тотчас выпиваемые, уже не остужали собравшихся, взявшихся не то что спорить, а попросту судить своего хана.

— Ежели мы отступим опять, — говорит Бек-Ярык-оглан, прямо глядя в глаза Тохтамышу, — я должен буду уйти от тебя, чтобы охранять свой улус, спасать женщин, детей и скот!

— Люди разбредутся, перестав верить в победу! — вторит ему сумрачный. Актау. И, не давая хану раскрыть рта, горячо вмешивается Утурку-бек:

— Никто еще и никогда не побеждал без боя! (Побеждали, и не раз! Но только не в нынешних обстоятельствах.)

— Зачем мы пришли сюда? Чтобы бежать от мятежного эмира?

— Будем ждать, пока Тимур захватит Сарай?

И как приговор звучат заключительные слова Актау:

— Великим не прощают их прежнего величия! Черный народ станет ненавидеть тебя!

Тохтамыш делает движение. Гладкое его лицо перерезает судорога. Он хочет оправдаться, хочет возразить… Беки один за другим выкладывают ему свои обиды. Звучат слова гнева и гордости. Сыновья хана с беспокойством поглядывают на своего родителя. Здесь, в совете, участвуют двое: Джелал-ад-Дин и Керим-берди. Трое младших — Джаббар-берди, Кебек и Кидыр-берди — отсутствуют. Но все пятеро ждут решения своего отца, как выводок молодых волчат, готовых растерзать потерявшего силы родителя. Они будут еще долго драться за престол, иногда накоротке добиваясь успеха. Будут резаться друг с другом за власть. Керим-берди убьет Джелал-ад-Дина, а Джаббар-берди, в свою очередь, убьет Керим-берди… И продлится это, вместе со смутою в степи, еще поболее четверти столетия. Все это еще будет, все это еще впереди! Сейчас же они ощерились и тихо ворчат на отца, упускающего, по их мнению, дорогую добычу.

И Тохтамыш прячет глаза от сыновей, чуя, что и они не дадут ему жизни, ежели почуют в нем воинскую ослабу…

Васька не видит и не слышит ничего из этого «совета вятших», как сказали бы на Руси. Но когда беки начинают покидать ханский шатер, доругиваясь на ходу, он слышит, как Бек-Ярык, излучисто сдвигая брови, говорит Актау (оба уже вдели ногу в стремя и одновременно взлетают в седла):

— Не стоило тебе требовать его смерти!

— Он предатель!

— Все равно, перед боем нельзя казнить никого из эмиров!

— Так что же, ждать, пока он изменит в бою? — упрямо возражает Актау.

Беки разъезжаются, и Васька, следуя за своим господином, так и не узнает, чьей же смерти требовал могущественный Актау накануне сражения.

Они едут в темноте мимо чадящих костров, слушают тихий говор воинов, и Бек-Ярык бросает своему сотнику, не поворачивая головы:

— Завтра бой!

Кто донес Тимуру об этом совете в Тохтамышевом шатре? Кто рассказал, что говорили и тот, и другой? Почему Тимур в дальнейшем особенно упорно преследовал Бек-Ярык-оглана, Актау и Утурку — наиболее яростно требовавших сражения? Этого мы никогда не узнаем. Но кто-то донес, кто-то рассказал, и голова Бек-Ярыка, рысящего сейчас к своему тумену, уже назавтра будет оценена Тимуром.

Вечерняя заря, догорев, потухла. Васька, отдав последние распоряжения, ложится навзничь, следя над собою величественный бархатно-черный небосвод, густо затканный алмазами мерцающих звезд. Он дремлет. Но вот далекие горы начинают светлеть, и небо отделяется от земли. Ржут и топочут кони. Васька встает. Надо подымать и кормить людей. Сегодня? Или завтра? Они наконец сразятся с Железным Хромцом.

Сурово поют рога. Оба стана, тот и другой, готовятся к великой битве. Татар, на глаз, больше, но в Тимуровом войске, разделенном на семь кулов с канбулами, резервными кошунами и караулами, выдвинутыми вперед, больше порядка. На передовой линии густо взлетает земля от лопат. Узбекская пехота торопливо зарывается в землю, ограждается чапарами, готовясь встретить первый натиск ордынской конницы. Там и тут вскипают короткие сшибки верхоконных разъездов, словно бы пробные укусы сошедшихся на битву друг с другом степных барсов.

Был вторник, 14 апреля 1395 года. Запомним эту дату, дату кануна Великой битвы, столь помогшей позднейшему возвышению Московской Руси.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №53  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:25 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Последняя ночь перед боем. Когда уже — не в силах уснуть. Когда расставлены полки, развернуты рати. Когда уже на ихнем, правом крыле собрались силы Кунче-оглана, Бек-Ярык-оглана, Актау, Давуда Суфи, Тохтамышева зятя, и Утурку. (Все названные сговорились победить или умереть в предстоящем бою.) Когда воины бредят и вскрикивают во сне, хватаясь за воображаемое оружие, а ратная сторожа не спит и не снимает броней. Когда уже ждешь с томительным нетерпением — скорей бы рассвет! Нет, это не страх, не трусость, это лихорадка перед боем, это нетерпение, заставляющее чаще дышать и затрудняющее, цепенящее мысли в голове. (У трусливых становят жидкими ноги и холодный пот течет по спине. Но это у трусливых или у тех, кто впервые в бою.)

Васька не спал. Лежал вольно на спине, поглядывая в ночь. Внутри у него все словно замерзло, сжалось, готовясь к наступающему дню. Тихо переговаривают воины, иные тоже не спят, ждут. Долгое отступление измотало всех. Битвы ждут как избавления. Говорят, старые воины предчувствуют свой конец. Русские мужики надевают чистые рубахи перед боем. Васька берет в руку медный нательный крестик, шепчет полузабытые слова родимых молитв.

Вот холодною сырью повеяло от реки. Поля затянуло туманом. Так бы хотелось сейчас услышать журчание струй, но Терек далеко от них, и ни услышать, ни глотнуть его холодной бегучей воды не можно. Небо синеет. Воины сами, без зова, начинают просыпаться и вставать. Ночью Актау предпринял пробный набег на чагатайский стан, проверяя готовность Тимура к бою.

Били в барабаны и литавры, трубили в рога, переполошив оба спящих стана. Отступили к утру, убедившись, что Тимура не заставить в ночь вывести полки за укрепления.

Васька еще дремлет, задремал перед самым рассветом, когда уже все кончилось, и во сне увидел брата Лутоню. Лутоня стоял маленький, в одной холщовой рубашке, почти до пят, середи поля, густо заросшего ромашками, и звал его, приманивая рукой. Маленький мальчик, коего он когда-то в хлеву торопливо закидывал соломою и навозом. Так и не понял Васька, к чему был этот сон и о чем просил его брат. Далекий томительный звук рогов разом пробудил его. Вскочив, он торопливо затягивал ремнем кольчатую бронь. Походя отломив кусок пшеничной лепешки и выпив чашку кумыса, готовил коня.

открыть спойлер
Десятские подымают людей. Сотня, дополненная из подошедшего позавчера резерва, строится, и Васька взмывает в седло. Вдали, впереди, виднеется линия окопных щитов, чапаров, выставленных за ночь противником, и Васька мгновением поразился тому, как близко друг к другу стояли всю ночь они и гулямы Тимура, с которыми через какие-то мгновения они начнут резаться на смерть.

— Сотня, к бою!

Бек-Ярык-оглан объезжает строй своих полков и издали делает приветственный знак своему урусутскому сотнику. Там дальше стоит Актау, на этой стороне — Утурку.

— С Богом! — говорит вполголоса Васька, когда сухая барабанная дробь и звон литавр призывают их к напуску.

Пешцы там, в центре, невидные отселе, выходят из-за преграды из ароб и телег, строятся. Там русские, и Ваське, на мгновение, остро хочется туда, к своим. «Но звучит приказ, поют рога, и им отвечает согласный и глухой топот копыт двинувшейся конницы правого крыла. Начинается бой.

Миг сближения с противником всегда страшен. И страшно, наверное, взглянуть в лица тех, кто скачет убивать или быть убитым. Как часто этого рокового сближения даже не происходит! Кто-то из соперников начинает заворачивать коней и устремляется в бег, а победители гонят и рубят бегущих. Не то было в этом сражении. Отступать не хотела ни та, ни другая сторона, и потому…

И потому Васькина сотня, прорвавшись сквозь плотный ливень стрел, ударилась, — именно ударилась, и звук был такой — от множественного удара о выставленную преграду, и началось! Васька, озверев, отбивал саблей лезущие к нему со всех сторон копья, кого-то, потерявшего шелом, прикончил, развалив саблею череп, так что обнажившийся серый мозг брызнул из-под клинка. Не глядя, знал только, что его сотня здесь, не отстала, и рубится вместе со своим предводителем. Кони дико ржут, падая в окоп, ломая ноги, горбатясь, перемахивают через преграду. С треском ломаются под копытами коней поваленные окопные щиты. Они, кажется, одолевают, одолели, пешцы бегут, падая под саблями. Но на них, одолевших окопы, обрушивается в тот же миг чагатайская конная лава. Треск, скрежет железа по железу, дикие крики, хрип и кровь. Приходит пятить коня, чтобы не зашли с тылу, приходит вертеться, отступать, огрызаясь. Едва половину своих воинов уводит Васька назад, отчаянно пытаясь спасти строй, не дать воинам ринуть в безоглядное бегство. Он не видит поля боя, не ведает о том, что впереди и что назади, он видит только перекошенные, сведенные судорогою гнева и грозной радости лица чагатаев, рвущихся к победе, и в этот страшный для него миг новая волна татарской конницы, — брошенный Бек-Ярыком резерв, — смешивает ряды гулямов Тимура, опрокидывает их, и в сумасшедшей рубке, в молнийном блеске скрещивающихся клинков, вся конная громада начинает откатывать назад, туда, опять за окоп, полузаваленный трупами, за опрокинутые и разбитые чапары.

Далеко справа восстает новый победный крик, это люди Кунче-оглана атакуют тимуровских богатуров левого крыла, и Актау, и Давуд Суфи, и Утурку пошли в напуск, близка победа! Близка ли? По всему холмистому полю, скатываясь с холмов и взбираясь по склонам, гремит бой. Татарская конница правого крыла всею массой движется к центру, сшибая заслон пешцев, губя, точно половодье, съедающее весенний лед, кошуны чагатайских храбрецов.

Тимур, сидя на коне, оглядывал с холма поле боя. Как жаль, что Миран-шах еще до битвы упал с лошади и сломал руку! Он вовремя углядел, что левое крыло его войска подается и вот-вот покатит назад (покатит, и тогда бегущих будет уже не остановить!), и тотчас послал четыре кошуна из резерва им на помощь. Битва остановилась было, бешено крутясь на одном месте, но и вновь началось попятное движение левого крыла. Тимур легким движением поводьев направил коня вперед, намерясь кинуть противу зарвавшихся остальные кошуны прикрытия, как прямо перед ним прорвало центр войска, и он оказался в толпе заворотивших коней позорно бегущих гулямов. С рыком, похожим на рычание барса, Тимур ринул вперед, через и сквозь, и вот уже перед ним и перед его немногочисленною дружиной оскаленные конские морды, ножевые глаза, сабельный блеск и победный клич (сурен), режущий уши. Тимур горбит широкие плечи, вырывает дорогую хорезмийскую саблю из ножен. Чешуя его панциря и отделанный золотом, украшенный большим рубином шелом зловеще сверкают на солнце. У него ломается копье, падает смертельно раненный конь, и Тимур чудом успевает вырвать увечную ногу из стремени и вскочить на ноги. Он отбивается саблей. Его, кажется, узнали враги, облепили со всех сторон. Он отбивается рыча, взяв оружие в левую руку, чуя тупые тычки вражеских копий о пластинчатую броню. Он не хочет бежать, он слишком трудно шел к вершине успеха и власти. Это Тохтамышу судьба все поднесла словно на серебряном блюде, не ему! Он не может так вот просто отдать завоеванное годами, нет, десятилетиями усилий, подарить все глупому татарскому мальчишке, когда-то пригретому им! Его нукеры падают один за другим. Кто-то, кажется, бежал (не забыть наказать после боя!). Он остается один и продолжает драться. У него в глазах — вонючая яма, где приходилось сидеть, ожидая казни, эмиры Хусейна, бегущие от монгольской конницы непобедимых когда-то джетэ, его тяжкая молодость, которую он им не отдаст ни за что! Сейчас решается его судьба, судьба всех его многолетних усилий, судьба его веры в себя и свою звезду. И как освобождение, как милость Аллаха, как дар Всевышнего, в пустое пространство вокруг него, пронизанное стрелами и прошитое копьями врагов, врывается бесстрашный шейх Нур-ад-Дин. Сверкая кольчугой, он слетает с коня, падает, соскакивают с коней и его немногочисленные нукеры (всего полусотню привел с собою Нур-ад-Дин!). Становясь на одно колено и сгибая луки почти до треска, они пускают стрелу за стрелой в мятущийся перед ними клубок конных воинов. Крики взмывают к небесам, дико ржут раненые лошади, длится бой.

Васька не доскакал до Тимура за каких-нибудь четверть перестрела, как конная лава, стеснясь, вспятила, отдавливая Ваську с остатками его сотни посторонь. Он так и не доскакал до джехангира, только издали поглядев на его сверкающий золотом шелом… Когда вокруг отступают, почти невозможно пробиться вперед!

Меж тем к Тимуру подскакали еще трое: Мухаммед Азат с братом Али-Шахом и Тукель. Тимур не понял сперва, что они собираются делать. Подумал, грехом, не хотят ли сдаться врагу, как появился Мухаммед-Азад. Пеший, вытаращивая глаза от усилий, осыпаемый стрелами, что ударяли ему о шелом и латы, он тянул за собою арбу, захваченную у неприятеля.

Задыхаясь, потный, утерявший копье и щит, он тащил и тащил арбу за собою, не сдаваясь, и скоро появились Алишах с Тукелем, сделавшие то же: каждый из них тащил по неприятельской арбе. Скоро из трех ароб, связав их арканами, перед Тимуром воздвигли укрепление, как-то заменившее окопные щиты, и эмир эмиров, опустив саблю (мгновенная усталость нахлынула как поток), смог передохнуть и оглядеться.

Нет, не выдали его сподвижники, выпестованные им в долгих боевых походах! Скоро подошел Алладад с кошуном Вефадара и тоже спешил своих людей, выстраивая живую ограду вокруг джехангира и осыпая врагов стрелами. Подошел Хусейн Мелик с военными рабами «тогма», и те тоже спешились, взявшись за луки. Пришел со своим кошуном эмир Зарек Чаку. Подошел, наконец, и вспятивший было кошун центра с бунчуком и знаменем. Затрубили в рога, ударили в барабаны, поднялся боевой клич — сурен. Пришел Устуй со своим кошуном и также спешился, готовясь стоять насмерть, позади кошуна центра. Являлись все новые верные, и теперь уже можно было сказать: центр устоял, центр не прорван! Тимуру подвели нового коня. Взбираясь в седло, он чуть не упал, так на миг закружило голову. Но теперь, оправившись, он снова мог видеть поле боя и отдавать приказания воинам. Вот Худадад Хузейни (пригодилась многолетняя выучка!), сплотив ряды гулямов, двинулся встречь наступающим и, пройдя мимо Кунче-оглана, невесть почему сдерживавшего своих воинов, заходит в тыл людям Актау, начиная осыпать их стрелами. И, наконец, является на подмогу Мухаммед-Султан с запасным туменом и с левой стороны Тимура вступает в бой.

Атака Тохтамышева правого крыла захлебывается. Васька понял это, только когда вокруг него все покатило вспять и ему самому с горстью ратных пришлось отступать тоже. Он был в отчаяньи и гневе, когда снова встретил Бек-Ярык-оглана. Стоя на холме, тот собирал своих людей и, увидев Ваську, кивнул ему шеломом, подзывая к себе.

— У меня осталось не больше четверти сотни! — повестил Васька с отчаянием в голосе. Глаза бека вспыхнули, и в них, в самой глубине зрачков, просквозило на миг грозное веселье.

— Ты шел напереди! — возразил оглан. — У тех, — он кивком показал в сторону тимуровых полков, — потери не меньше! Надо выстоять! Ежели хан снова не повернет на бег, мы победим! Не будь с чагатаями Тимура, они давно уже были бы разбиты! — заключил он, провожая Ваську, и прокричал ему вслед: — Возьми людей из резерва!

Где тут, однако, резерв, где что, было непонятно. Все перемешалось, и оставалось надеяться, что устоит левое крыло войска, где воеводами были эмир Иса-бий и Бахши-Ходжа.

Тут тоже наступление началось успешно. Хаджи-Сейф-ад-Дин Никудерийский, верный сподвижник Тимура, был окружен и почти разбит Иса-бием. Но старый полководец был истинным выучеником Тимура и знал, что войско разбито только тогда, когда оно бежит. Спешив своих гулямов, он загородился чапарами и отстреливался, отбивая раз за разом атаки татарской конницы. Ему удалось сохранить строй, и потому, когда подошел наконец Джехан-шах-бахадур со своим туменом и бросился на врагов, гулямы Хаджи-Сейф-ад-Дина стройно поднялись и пошли в атаку, тоже уставя копья, словно бы и не было у них потерь, словно бы треть тумена не легла в предыдущей сече. Первым повернул Бахши-Ходжа. Неволею Иса-Бию пришлось отступать тоже.

Бой еще шел, еще гремел по всему фронту лязгом железа, треском копий и сабельным скрежетом, криками ратей, ржанием и топотом коней, свистом стрел, но уже и останавливало, уже и остановилось наступление ордынской конницы, устояли и центр, и крылья Тимуровых полков, и бой превращался неодолимо в череду поединков, жестоких и славных, но ничего не решающих в сражении.

Яглы-бий Бахрин, приближенный Тохтамыша, ринул вперед, вызывая на бой лично знакомого ему Осман-бахадура. Осман со своим кошуном напал на Яглы-бия, и тот рухнул вместе с конем.

Позднейший арабский историк сообщает, явно преувеличивая, что труп Яглы-бия вытащили из-под восьмисот (!) тел «юношей в черных кольчугах и на белых конях».

Мог ли все же Тохтамыш победить? Придворный летописец Тимура сообщает, что хан Тохтамыш отступил, «преждевременно ослабев духом». Так или иначе, но в сражении на Тереке Тохтамыш держался упорнее всего и… чуть было не победил?! К вечеру он опять приказал отступать, посчитавши битву проигранной, хотя некоторые поздние хронисты и сообщают, что сражение длилось, с переменным успехом, три дня подряд… Нет, не три, один!

А потом началось то, что всегда начинается во время отступления. Потеря обоза и полона, беспорядочное бегство эмиров, каждый из которых уводил свой тумен на защиту родимых кочевий, и потому огромное Тохтамышево войско, отступая, таяло, как весенний снег. Тимур двигался по пятам, не отставая и не давая Тохтамышу вздохнуть и собраться с новыми силами.

Единственное, что сделал Тимур после сражения для защиты своего тыла, — это вернул Пир-Мухаммеда с шестью тысячами чагатайской конницы в Шираз да отослал эмира Шамс-ад-Дина Аббаса с тремя тысячами пешего войска в Самарканд. Все остальные силы, собрав в кулак, Тимур вел за собою по правому берегу Волги, разоряя на своем пути ордынские города и кочевья, твердо намерясь осуществить свою угрозу: уничтожить Тохтамышев «иль» до конца и лишить его права на престол.

Уже в виду Волги Тимур повелел Койричак-оглану с отрядом узбекских воинов перейти Итиль и стать ханом улуса Джучи.

Тохтамыш, бросив на произвол судьбы свою разгромленную армию, бежал в Польшу. Тимур занимал и грабил волжские города, угонял скот, преследуя Тохтамышевых эмиров, остававшихся верными своему хану.

В местности Манкерман, на реке Узи (под Киевом), его рати ограбили улус Бек-Ярык-оглана (видимо, захватили скот и полон). На реке Тан (на Дону) Тимур еще раз окружил Бек-Ярык-оглана.

Актау со своим туменом «ушел от преследования в Рум и поселился там». Неясно, означает ли Рум жалкие остатки Ромейской державы, что вряд ли, или Турцию, которую на Востоке долгое время тоже называли Румом, памятуя, что земли, захваченные турками, совсем недавно составляли владения византийских василевсов. Султан Баязет очень и очень мог, тем паче в преддверии войны с Тимуром, принять к себе ордынского беглеца. И тогда можно добавить, что Актау ушел к Баязету через Кавказ, по-видимому сквозь Дарьяльский проход и Грузию. Утурку скрывался от Тимура также на Кавказе, в ущельях Эльбруса, но тоже был, хоть и позднее, разгромлен, пойман и убит.

Миран-шах, догнавший Тимура, и Джеханшах-бахадур вторично погромили правое крыло Джучиева улуса, ограбили города Сарай и Урусчук, гнали табуны скота, везли полоненных женщин и девушек.

Бек-Ярык-оглану, окруженному на Дону, и на этот раз удалось вырваться. Почерневший от устали и недосыпа Васька раз за разом водил в бешеные атаки свою сотню, уменьшившуюся до полутора десятка воинов. В конце концов, вырываясь, пришлось бросить все. Бек-Ярык отступал только с одним сыном, оставив в плену всю семью и гарем. Тимур, зайдя в брошенную юрту оглана, оглядел женщин и детей упрямого эмира, сидевших тесною кучкой, как испуганные куры, усмехнулся, покачал головой. На улице шел грабеж, вопили насилуемые женщины, мычал скот, плакали дети. На него нашел один из тех приступов благородства, которые удивляли современников в Тимуре превыше всего. Запретив грабить и насиловать женщин своего врага, он отослал семью Бек-Ярыка вослед за хозяином, и посланные, едва настигнув бегущего оглана с остатками его войск, вручили Бек-Ярыку его семью как подарок от грозного Железного Хромца.

Вечером этого дня Бек-Ярык сидел, свеся голову, и думал. На вошедшего в шатер Ваську поднял тяжелые, скорбные глаза.

— Куда теперь? — спросил Васька. Бегство, бессонные ночи, скудная, сухомятью, еда у кизячных костров сблизили оглана с его сотником почти до состояния дружбы.

Бек-Ярык поглядел смуро, подумал, покивал головою. Ответил:

— На Русь! Больше некуда! Авось примут к себе! Тебя же посылаю в Литву. Отыщи Тохтамыша! Узнай, как там и что! Сумеешь?

Васька в свою очередь нагнул голову. Сумеречно подумалось о том, что его возвращенье домой откладывается снова на неопределенный срок. Но и предать Бек-Ярыка сейчас, в этот миг его униженья и позора, не мог. Поглядел в глаза, ответил честно:

— Сумею! — И больше говорить было не о чем. Васька постоял еще, помялся. Молча принял протянутый ему кошель с серебром и вышел вон, кивнув на последний возглас оглана:

— Ратных, кого надобно, из своей сотни возьми!

Васька бледно усмехнул при слове «сотня». От сотни оставалось восемь душ, и пятеро из них — тяжело раненные…


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №54  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:27 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На Москву тревожные слухи начали доходить только в июле, когда выяснилось, что Темерь Аксак не только разбил Тохтамыша, но и преследует остатки его войск, продвигаясь к северу, и уже дошел до Самарской луки, все уничтожая на своем пути.

Владычный летописец записывал потом перечень «царств и княжеств», завоеванных Железным Хромцом:

«А се имена тем землям, и царствам, их же попленил Темирь Аксак: Чагадае, Хурусане, Голустани, Китай, Синяя Орда, Ширазы, Испаган, Орначь, Гилян, Сизь, Шибран, Шамахи, Савас, Арзунум, Тефлизи, Тевризи, Гурзустани, Обези, Гурзии, Багдать. Темирькабы, рекше Железная врата, Асурию, Вавилонское царство, иде же Навходнасор был, иже Иерусалим пленил и трех отрок, и Севастию, иде же мучени сорок мученик, и Армению Великую, иде же был Григорей епископ, и Дамаск Великий, и Сарай Великий. Со всех сих земель Темирь Аксак дани и оброкы имаше, и на войну ходять с ним».

Однако Москву больше занимала судьба князей суздальских да неодоленные новогородцы, снова начавшие подымать голову. Тревожил и Витовт. Софьин возок провожали в улицах косыми взглядами. Василий бесился, а что содеешь? Мнения народного воинской силою изменить не можно!

Иван Федоров нынче тоже, как и все, был в хлопотах. С пожара слегла государыня-мать, приходило разрываться между двумя службами, владычной и княжой, да сверх того вести хозяйство в Островом, где уже начинал поспевать хлеб. А на жатве господину не быть — недостанет и хлеба! И потому слухи о Темерь Аксаке так же мало занимали его, как и других.

Замятня началась в торгу, среди купцов, когда дошли от убеглых гостей торговых прямые известия о Тимуровых зверствах в Поволжье. Паника перекинулась на посад. Известно: чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу. Тех, кто вчера еще подсмеивался над Тохтамышевыми злоключениями, охватил страх. Вспомнили вдруг, что Владимирская Русь считается ордынским улусом и как таковая очень может быть разгромлена Тимуром. Кучками собирались в улицах, стояли у княжого двора, у митрополичьих хором. Василий мотался в седле, спешно стягивая дружины для защиты столицы. Про себя знал, что против Тимуровых орд с наличными силами все одно не устоять. Ночами плакал от бешенства, тряс за плечи Софью, не желавшую покидать Москвы, кричал, сдерживая голос:

— Уезжай! Сына увози!

открыть спойлер
Но Софья, исхудавшая в супружеских любовных безумствах, упорно не желала бежать из города, веря в неодолимость белокаменных стен и башен.

— Не для того строят города и обносят стенами, чтобы после бежать из них! — говорила она упрямо, глядя почти с ненавистью в глаза Василию.

— Ежели бы батюшка сдавал Вильну при каждом немецком нахождении, давно бы и вся Литва принадлежала Ордену! Дак то — рыцари! А тут степняки, какие-то чагатаи, и ты боишься их?!

Ночью они лежали рядом обнявшись, и Соня тихо плакала, просила:

— Не бросай меня! Не оставляй одну! Посадские мужики меня не любят! Из-за батюшки! И бояре…

Она начинала перечислять своих истинных и воображаемых врагов. Василий закрывал ей рот поцелуем:

— Спи! Ты моя венчанная жена, кому я тебя отдам? Чать, я не Тимур, не Тохтамыш, гарема у меня нет и десятка жен тоже! А што не любят… То образуется… Спи!

Она прижималась к нему, вздрагивая, прятала страх в его сильных мужских объятиях, в слезах засыпала. Василий лежал, обнимая жену, и думал, что полков все одно не собрать, а дружины бояр и самого князя противу Тимура не выстанут. Уже дошли известия, теперь отнюдь не встречаемые насмешкою, что Тимур неодолим, что его рати захватили многие земли, что он чтит своего Бога и безжалостно казнит всех, кто не бесерменской веры, и что с его победою настанет конец православному христианству, а значит, и конец Владимирской Руси.

И Русь снова в развалинах? В пепле сожженных городов, обезлюженная, как два столетья назад, после Батыева погрома? И все попусту? И батюшкина победа на Дону, и строительство городов, и умножившиеся села?

Он сжимал зубы, сильнее прижимал к себе сонную Софью, не ведая, что вершить в днешней беде. И не ведали того думные бояре, не ведал сам Федор Кошка, никогда не имевший дела с Железным Хромцом.

В Москву ручейками продолжали подходить созываемые отовсюду дружины. Спешно поправляли стены, завозили снедный и ратный запас, дрова и сено, чтобы при нужде было мочно выстоять в осаде зиму, не погибнув от голода и холода. Кметей с воеводами тотчас отправляли к Коломне стеречь переправы через Оку, и, как древле, как встарь, оставляя на волю судеб и захватчиков Рязанское княжество.

Весть о разгроме Ельца, ставшего новым Козельском, обрушилась на Москву как гром с небес, как первый вал надвигающейся бури. Передавали, что елецкий князь, с жалкою дружиной своей, героически пал в битве на валах города, что все жители Ельца перебиты или взяты в полон, а город сожжен и едва ли не сравнен с землей… После Ельца настанет черед Тулы, потом Рязани, а там и Москвы. В городе уже начиналась паника. Как устоять? Беспрерывно заседала боярская дума, каждый предлагал свое, и все понимали — не справиться! И бежать не можно, и так же не можно остановить Тимура, ежели он захочет двинуться дальше. И уже подступило безумие, уже москвичи готовы были ринуть в неоглядный, неостановимый бег.

И тут выход подсказал митрополит Киприан, предложив перенести в Москву из Владимира чудотворный образ Пречистой Богоматери, когда-то привезенный во Владимир из Киева Андреем Боголюбским, в те еще, досюльные времена, а в Киев доставленный из Цареграда, — образ, писанный едва ли не самим евангелистом Лукой, хотя являвшийся «противнем» (копией) более древнего образа.

Лик Киприана, когда он говорил это, был ясен и тверд. Византиец верил в заступничество Богоматери, и эта вера придавала силу его словам, когда он поминал, как Богоматерь спасла Царьград, распростерши над городом свой покров, и эта вера остановила панику, спасла Москву от позорного бегства.

Вся площадь перед соборами была полна. Иван Федоров стоял в стороже, сдерживая посадских, не подавили бы друг друга невзначай, а губы сами шептали слова молитвы вослед другим. Побывавши в Орде, он более других понимал, что может грозить городу и волости, ежели Тимур перейдет Оку. Молился сурово, как редко молился когда, и знал, что в этот же миг государыня-мать, стоя на коленях в новорубленой горнице, тоже молит Господа: да не попустит гибели чад своих! И молят о том тысячи и тысячи, и Киприан выходит на паперть, как бы осиянный светом, и уже в этот миг отпадают все обиды и злобы, что имеет на него владычный данщик Иван Федоров.

Киприан сейчас — духовный глава земли, он заменяет и усопшего Алексия, и самого Сергия Радонежского должен заменить! Господь да умилосердит над русскою землею!

Во Владимире творится свое действо. Собираются священники всех владимирских церквей, с пением служат перед иконою канон Богородице. Икону бережно вынимают из киота. Ее понесут на руках, сменяясь, передавая образ друг другу.

Под Москвой шествие встречают новые, множайшие толпы. Встречает митрополит с причтом, с крестами, в золоте риз, епископы и архимандриты, игумены, иереи всех степеней, монахи пригородных обителей и безбрежное море посадских, поверивших в защиту Пречистой и теперь, теснясь, рвущихся к иконе. Иноки и инокини перемешиваются с лабазниками и ремесленным людом, старцы, нищие, убогие, иные без ног, почти ползком вылезшие встречь, слепцы со своими поводырями, и эти — хоть прикоснуться, хоть поцеловать край дорогой доски… Малые отроки шныряют под ногами, тоже пробираются вперед, с глазами, расширенными от восторга. При виде несомой иконы московляне рядами падают на колени, молятся, не сдерживая слез, и поют, поют…

Киприан подымается на самодельный амвон, выстроенный час назад посреди поля. Он едва ли не впервые служит не в храме, говорит не с прихожанами или князем, а со всем народом московским. В этот час он даже забывает о себе, о своем всегдашнем хотении земной славы:

— О, всесвятая владычице Богородице! Избави нас от нахождения безбожных агарян, хвалящихся достояние твое разорити!

Защити князя и люди твоя от всякого зла, заступи град сей и иные грады и страну, в них же прославляется имя Сына твоего и Бога нашего!

Избави нас от нахождения иноплеменник, от поганых пленения, от огня и меча их и от напрасного убиения…

Икону приносят наконец в соборную церковь Успения и помещают на правой стороне («где она стоит и до сих пор», — прибавляет летописец). Город молится, город ждет чуда.

Ночью Софья посовывается к мужу, трется щекою о рукав его сорочки, спрашивает, наконец, тихонько:

— Ты веришь?

— Во что? — не понимая со сна, вопрошает Василий.

— В избавление!

— Верю. Верую! — твердо отвечает он, просыпаясь совсем. — Все иное, что мог я содеять как князь, уже сделано!

Позднее доходит слух, подтвержденный, еще через сутки, скорым гонцом, что в тот же день, двадцать шестого августа, в день сретения иконы на Москве, Тамерлан повернул свои рати и ушел на юг, так и не тронувши ни Рязанского княжества, ни Москвы.

В преданиях существует легенда, что ему явился в видении чуть ли не сам святой Сергий, что Тимура постиг мгновенный ужас, воспретивший ему двигаться дальше к северу…

Можно напомнить и иное: кончался август. Орда была еще далеко не одолена. От Ельца до Москвы путь не близок. Сохранившиеся части Тохтамышевых войск отступили в Крым и на Северный Кавказ. Появись во главе их дельный полководец, вроде того же Идигу, и Тимур, отрезанный от своих баз, попал бы в очень затруднительное положение. Рисковать новою войною не стоило.

Говорилось и то, что Тимуру донесли о якобы неисчислимом урусутском воинстве. Мы не знаем, повторю, точно мы не знаем! Но дата его ухода к югу совпала с датою сретения чудотворной иконы Богоматери на Москве день в день. Этого Киприан, во всяком случае, как бы ни жаждал того, ни выдумать, ни устроить не мог.

И еще одно чудо произошло того же 26 августа 1395 года. Турки подходили под Царьград с царем Колочаном, сыном Андроника, и Мануил сумел отбиться от них. Господь не допустил в этот раз полной гибели христианской святыни.

Тимур сидел на кошме в походном шатре. Болела нога. Не в отдалении от шатра дымились развалины разгромленного Ельца, русского города, в арабских хрониках названного Карасу (ежели «Карасу» не Чернигов!).


Ему привели русскую пленницу, раздетую донага. Он хмуро оглядел трепещущую красавицу, отметил плескавшийся дикий ужас в ее глазах, задумался, совсем занавеся взор густыми бровями. (К старости все чаще в минуты усталости его веки непроизвольно сами упадали, закрывая глаза.) Наконец махнул рукою, веля увести девушку прочь и вернуть ей сорванную долгую рубаху. Быть может — потом… Подумал скользом, без вожделения. Иные заботы угнетали его теперь. Неодоленный Крым, еще не разгромленные тумены Актау и Утурку на Северном Кавказе, близящая осень и зима, как говорят, в урусутском краю необычайно суровая.

В «Книге побед» Шараф-ад-Дина Йезди, придворного летописца Шахруха, говорится о разгроме русских городов, чуть ли не самой Москвы, об огромной добыче: рудном золоте и чистом серебре, затмевавшем лунный свет, холсте и антиохийских домотканых тканях, блестящих бобрах и несметном числе черных соболей, горностаев, рысьих, лисьих и беличьих мехов, о необъезженных жеребцах, о захваченных Тимуром схожих с пери русских красавицах, «подобных розам, набитым в русский холст».

Шараф-ад-Дин явно дал волю своему воображению. Не было разгрома многих русских городов, был один уничтоженный Елец, после чего Тимур повернул к низовьям Дона, взял и разрушил Азов, разгромил черкесов на Северном Кавказе, проделав трудный путь по выжженной степи, всюду уничтожая «неверных», превращая войну с Ордою в истребительный религиозный джихад, и уже зимой, возвращаясь назад (в войсках свирепствовал голод, за тощего барана, за миску муки отдавали горы серебра), Тимур, дабы не уморить своих гулямов, взял Сарай и Хаджи-тархан, предоставив воинам их разграбить, после чего сжег оба города, разметав развалины мечетей, медрессе и дворцов.

В степи он посадил ханом своего ставленника, Койричак-оглана, вскоре, однако, погибшего при невыясненных обстоятельствах (по-видимому, он был отравлен).

Два года спустя к Тимуру прибыли из Белой Орды послы Темир-Кутлуга и Идигу (Едигея) с просьбою принять их повелителей в подданство. Тимур «внял их просьбе», поставив ханом Джучиева улуса Темир-Кутлуга, внука Урус-хана, при условии «покорности и подчинения».

Тохтамыш все еще пробовал сопротивляться. В 1396 году осадил было Кафу, но был отбит. Когда на выручку Кафы подошел Темир-Кутлуг, Тохтамыш убежал в Киев, где заключил союз с Витовтом… Но все это было потом. Теперь же, осенью 1395 года, двадцать шестого числа августа месяца, Тимур поворачивает от сожженного Ельца на юг. Было ли ему какое видение? Да и полно: замысливал ли он вообще поход на Москву?


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №55  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:28 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

То, что великое государство Тохтамыша перестало существовать, было осознано на Москве далеко не сразу. Тем паче, что вскорости в степи появился новый хозяин, смещавший и ставивший ханов по своему изволению, — Едигей (Идигу), оказавшийся, по времени, в чем-то и пострашнее Тохтамыша. И понять, что это все равно конец, что корень дерева подрублен властным Тимуром, что степная держава отныне будет лишь рассыпаться все более и более, — понять это было трудно. Хотя и то скажем, что новые московские политики уже не заглядывали в рот ордынским ханам, ловя каждое их похотение, и ордынскую дань временами вовсе переставали давать, но все же почти на столетье хватило степной грозы, и только еще полстолетья спустя, при Грозном, со взятием Казани, можно стало сказать, что Русь окончательно справилась с Ордою, а точнее — вобрала ее в себя, вместе со всем улусом Джучиевым, доплеснув вскоре, в стремлении на Восток, до Тихого океана и границ Китая, создавши русско-татарское государство, небывалое в истории, наследовавшее монголам, а до них гуннам, а еще ранее — скифам, за тысячу лет до Христа начертавшим границы этой евразийской целостности.

На Москве о тех дальних далях грядущих и минувших времен, разумеется, никто и не помышлял. Иные, более близкие заботы тревожили умы великокняжеских бояр и молодого великого князя Василия. Заботы эти, притушенные на время несовершившимся нашествием Железного Хромца, вновь начинали блазнить и требовать своего разрешения.

Война с Новым Городом была, по существу, проиграна. Того, чего добивался Василий, — подчинения Господина Нова Города власти Великого князя Московского — не произошло.

Нижний Новгород пока оставался в великокняжеских руках. Но Семен с Кирдяпою продолжали находиться в Орде, и тоже неясно было, не задумают ли бывшие суздальские князья в днешней трудноте найти себе сильного покровителя, не дай Бог, самого Темерь Аксака, и с его помощью воротить себе отцовский удел.

открыть спойлер
И была иная незаживающая язва — Литва. Когда прошедшей зимой литвины напали на Рязанское княжество, Василий не подал помощи Олегу. Нынче, кажется, для Москвы наступала расплата за измену.

Снова и снова восставал роковой вопрос о сопоставимости политики с моралью, и совершенно строгий, бескомпромиссный ответ гласил, что мораль, порядочность, честь, верность слову — выше политики, а политика, освобожденная от морали, тотчас становится игралищем дьявольских сил. Не сегодня-завтра Витовт разобьет Олега, а там уже зримо подступает черед Смоленского княжества, и приходило что-то решать.

Василий сидел в избранном им для себя покое, ожидая прихода Федора Кошки, и думал. Когда он был один, без Сони, голова работала яснее и строже, и он понимал тогда, что почти попал в расставленный Витовтом капкан.

Когда-то прадедушка, князь Данило, оказавшись на крохотном тогда московском уделе, обнаружил, что его земля кругом заперта: выход к Оке и всю торговлю с Волгою держала рязанская Коломна, на тверской дороге стоял Дмитров, на смоленской — Можайск, на серегерском пути — новогородский пригород, Волок Ламской.

Пределы княжества с той поры раздвинулись несказанно. Но оказалось теперь, что путь по Волге оседлал Нижний Новгород, что на западных рубежах стоит, подпираемый Литвою, Смоленск, что Новгород Великий упрямо числит своими и Волок Ламской, и Торжок и лишить его по закону этих городов, временно занятых московскою ратью, пока не удается, что тяжелая война с Тверью, выигранная родителем, тоже пока не привела ни к чему, разве что великое княжение владимирское осталось за Москвою, что и Ростов Великий не вполне еще принадлежит московским великим князьям, что и северные, и южные примыслы государей московских — те же Устюг, Белоозеро, Тула — переслоены и отрезаны от основного удела чужими владениями… А главное, на западе неодолимо растет Литва, придвигаясь все ближе и ближе к рубежам княжества, и вот еще почему не можно поступить с Новгородом слишком круто: возьмет, да и откачнет к Витовту альбо к Ордену!

Василий сидел пригорбясь, уронив руки на тяжелую столешницу, покрытую тканою, на восемь подножек, камчатною скатертью. Одинокий серебряный кувшин с медом и две позолоченные чарки, затейливо изузоренные, с вправленными в их донца рубинами, стояли перед ним и прикрытое круглою горбатою крышкою блюдо с заедками — ожидали гостя. Расстегнутый холщовый летник свисал у него с плеч, касаясь пола, белополотняная рубаха, богато вышитая по груди, была вправлена в прорези рукавов летника и схвачена у запястий шитыми жемчугом наручами. Он сидел неподвижно, слегка постукивая по полу востроносым тимовым зеленой кожи сапогом, и думал.

Да, у Руси было два внешних супостата, Орда и Литва, Восток и Запад. Собственно, Орда была хозяином русского улуса и зачастую помогала Руси отбиваться от тех или иных западных находников.

Орды теперь нет, и разом не стало защиты от Литвы, стремящейся охапить в руку свою все русские волости, давно уже захватившей Киев, Подолию, Червонную, Белую и Черную Русь и теперь все ближе придвигающейся к сердцу Московии, заглатывая одно за другим северские княжества. И есть к тому же любимая женщина, жена, рожающая ему сыновей-наследников, дочь литвина Витовта, влюбленная в своего великого, как она считает, родителя…

И он, Василий, глава Владимирской Руси, призванный к тому, чтобы защищать, приращивать, но никому и никогда не отдавать землю, прадедами освоенную, русскою кровью политую, мирволит Витовту, совершая тем самым непростимый грех — измену родине своей! «Веду себя стойно византийским василевсам, что во взаимных которах изгубили империю Костянтина Великого! »

За окном барабанил сентябрьский дождь. Горница была жарко натоплена, тепло шло из открытых отдушников. Печи топились по-черному, но устья печей выходили туда, на холопскую половину, поэтому здесь было не дымно и чисто. Стены покоя обиты рисунчатою голубою тафтой с восточными травами и птицами в кругах узора. Печи покрыты многоцветными изразцами. В прежнем тереме были одноцветные, красно-лощеные. А Соне и всего того мало! Просит и просит каменные палаты, как в краковском Вавеле, да и наподи!

Давеча был Киприан, хлопотал о том, чтобы на месте сретения чудотворной иконы владимирской поставить церковь, а при церкви устроить монастырь и установить ежегодный праздник двадцать шестого числа августа месяца во славу и честь Пресвятыя Владычицы нашея, Богородицы и приснодевы Марии. От князя требовалось серебро и мастера каменного и иконного дела. Василий приказал выдать митрополиту и то, и другое. Он начинал все более понимать Киприанову кипучую деятельность с его стремлением возродить византийские церковные традиции на Руси и тем охотнее помогал владыке в его неустанном церковном зиждительстве, касалось ли то иконного письма, книг, руги монастырям или, как теперь, каменного зодчества.

Он задумался так, что не услышал осторожного скрипа двери у себя за спиною, и лишь когда старый московский посол прокашлял, дабы обратить на себя внимание молодого князя, Василий обернулся и поднял голову.

— Здравствуй! Садись! — сказал просто, кивнув боярину. Хлопнув в ладоши, вбежавшему слуге указал кивком головы на стол. Тот поднял крышку, под которой, на блюде, оказались разнообразные заедки: печево, хрустящие печенья и пряники, киевское засахаренное варенье, сушеные винные ягоды и грудка чищеных грецких орехов. Отдельно достал из поставца чашу спелой морошки со вставленною в нее серебряной ложечкой и тарель вялых белозерских снетков, расставил и налил до краев обе чары, исчез.

— Закусывай, Федор, чем Бог послал! — произнес Василий с беглою улыбкой. — Кумыса у меня нет, а кислого молока могу предоставить сколь хошь!

Федор Кошка в свой черед усмехнул, подымая чару. Приглядываясь, увидя прямую заботную складку лба молодого государя, его безулыбчивый взор, лицо в мягкой, но уже и густеющей бороде, отметил про себя: мужает князь! Отметил и то, что Софьюшки-княгинюшки не было рядом, чему тихо возрадовал.

— Нынче сына в Орду посылаю заместо себя! — высказал князю. — Пущай уведает, как тамо и што, кто теперича у власти…

Федор все еще был крепок на вид, но углубились морщины чела, посеклись седые волосы… Стар! «Поди, и ездить ему туда-сюда становит трудно! » — думал меж тем Василий.

Сын Кошки, уже маститый боярин (татарскою речью овладевший еще в отроческом возрасте под руководством отца, — тогда уже Федор Кошка готовил себе замену!), был крепок, раж, красовит, о татарах говорил с легким ласковым пренебрежением, как о несмысленых детях… Не споткнуться бы с того ему в делах посольских! Верно, пото отец и послал нынче его одного, дабы поучить уму-разуму.

Василий, привстав, налил сам, не вызывая прислугу, по второй. Федор, беря щепотью с тарели, с удовольствием жевал вялых снетков, пренебрегая иноземною сладостью.

— Бают, — сказал, — на Темерь Аксака рати повел, а — Бог весть! Темерь Аксак ноне на Кавказе, а Витовт Кейстутьевич в Смоленской земле! Не стало бы худа какого! Али опеть на князя Олега кинетси?

Оба замолкли, слушая усиливший и теперь звонко барабанящий по тесовой кровле дождь.

— Грузди пойдут! — высказал Федор, наставя морщинистое ухо. Доселе стояла сухмень, и грибов почти не было. Василий молча кивнул, представивши вдруг, как великий боярин Федор Андреич Кошка, в холщовом летнике и… в лаптях, поди, кряхтя вылезает из телеги, рыщет по перелеску, собирая спрятанные во мху, похожие на круглые луны грибы, как садится на пень, отирая взмокшее чело, обращаясь к слуге, не приказывает, а просит: «Донеси пестерь до телеги, Гавшенька, больно притомилси» И сидит, и ждет, один, в русском дикорослом лешем лесу, отдыхая душою после бесконечных степей ордынских, вяло отмахивая от лица настырного, тоже вялого осеннего комара, а глазом уже облюбовав густой ельник в том вон ложку, где нать быть добрым груздям!

— Рязане ти ведают ле? — вопрошает осторожно Федор. (А невысказанное: предупредить нать!)

Василий кивает несказанному:

— Упреди! Хошь и то примолвить: ранее нас, поди, уведали! Юрий-то Святославич на Рязани теперь?

— У тестя в гостях! — досказывает Кошка.

Смоленские князья разодрались, словно клубок змей. В братней которе могут и города не удержать. И помочь никак в таковой нуже! Юрий Святославич нравен, свиреп, женолюбив, жесток, но все же князь прямой, паче Глеба Святославича будет! Он один и есть соперник Витовту… Олег… Опять Олег, тесть князя Юрия, должен вмешатися, коли какая пакость от Витовта изойдет. А я? А мы?

— Думу собирать? — спрашивает Федор Кошка.

Вести пришли всего через несколько дней. Витовт, не переставая повторять, что идет на Темерь Аксака, двадцать восьмого сентября, подойдя накануне к Смоленску, обманом захватил город.

Сперва обласкал вышедшего ему встречу Глеба Святославича, потом вызвал всех князей и княжат к себе, якобы на третейский суд, обещая разобраться в их семейных спорах, а когда эти дурни, неспособные навести порядок в своем дому и поверившие в «заморского дядю», прибыли всею кучей к нему в стан, приказал тут же похватать их всех и поковать в железа, после чего вступил в безнальный, не готовый к обороне город, объявив его своим примыслом, а на стол посадивши литовского князя Яманта с боярином Васильем Борейковым. «Се первое взятье Смоленску от Витовта», — писал впоследствии владимирский летописец.

Московская рать так и не выступила на помощь городу. И все для чего? Дабы протянуть руку Олегу Рязанскому? Воротить стол смоленским князьям, рассорившимся между собою? Юрию, тестю Олега? То-то вот! Словом, не выступили. А о том, что кричала Василию и чего требовала Соня в княжеской опочивальне с глазу на глаз, лучше и вовсе не поминать. А вслед за тем наступила зима.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №56  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:30 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Ясным морозным днем к Фроловским воротам Кремника подходил инок с можжевеловым посохом в руках, в грубом дорожном вотоле с откинутой видлогою, в кожаных чунях, надетых на троекратно, ради тепла, обмотанные онучами ноги, в меховой круглой монашеской шапке, надвинутой на самые уши, и вязаных серых рукавицах, с небольшою котомкою за плечами, в которой, судя по ребристым выпуклостям мешковины, находились книги.

Он любопытно оглядывал посад (не был еще здесь после великого летнего пожара), радуясь тому, как быстро и споро отстроили город, как весело глядятся укрытые снегом сосновые и дубовые терема из свежих, еще не заветренных бревен с затейливою резью наличников, кровельных подзоров, решетчатых высоких ворот, как сказочно подымаются над прапорами белокудрявые на морозе дымы топящихся печей, как красивы вывернувшиеся из-за поворота расписные розвальни, как хорош молодец посадский, что, стоя в санях и крепко, раскорякою, расставив ноги, правит конем, и конь, в пятнах куржавого инея, гнедой, широкогрудый, пышущий паром и мощно кидающий из-под копыт комья твердого смерзшегося снега, тоже хорош, и крепок, и горд возницею, и две повизгивающие жонки в санях, старая и молодая, замотанные в цветастые платы, в шубейках из красных овчин, вышитых по груди и подолу цветными шерстями, видимо, мать и дочь, тоже хороши, каждая по-своему, румяные с мороза и тоже гордые быстрым бегом коня.

Инок уже не молод, но сейчас не чует своих годов и готов от радости прыгать, стойно малому отроку. На него снизошли две радости: одна дальняя — обещанная ему самим Киприаном поездка в град Константина Равноапостольного, город давней его мечты, побывать в коем жаждал он еще будучи молодым воспитанником Григорьевского затвора в Ростове Великом; другая же, ближняя радость заключалась в том, что на Москву прибыл из Перми Стефан Храп, с которым они когда-то и спорили, и учились вместе. И Епифаний (то был он) предвкушал встречу со старым сподвижником великого Сергия как встречу с юностью, как посланное свыше благословение, как свидание с самим усопшим старцем, учениками и последователями коего считали себя они все…

открыть спойлер
Гулкое нутро Фроловских ворот. Ратник, остановивший было путника, но, узнав по платью монаха, отступивший посторонь. Затейливый хоровод маковиц, прапоров, смотрильных вышек, вздымающихся над крутыми кровлями боярских теремов, и знакомая толчея этой улицы, от которой рукой подать — соборная площадь с храмом Успения, а там и приказы, и княжеский дворец, терема великих бояр и княжат, среди коих высит белокаменный терем Владимира Андреича. Кричат, поколачивая лаптями и валенками друго друга, уличные продавцы с многоразличным товаром и снедью. Продают горячие пироги с требухой, блины, заедки, вяжущие рот плети вяленой дыни, орехи, лапти, сельдей, копченых лещей и сигов, студень, сладкие аржаные пряники… Шум и гам, сквозь толпу пробирается возок знатной боярыни, скороходы бегут впереди, расталкивая народ…

Епифаний пробрался наконец к воротам Чудовой обители, взошел вместе с толпою нищих калек на монастырский двор, проминовал двух братии, что разливали убогим дымящую паром похлебку в подставляемые медные и деревянные тарели и мисы, и те ели тут же, на дворе, присев на завалинку, кто на корточки. Безногий слепец тыкался среди прочих, и кто-то, пожалевши наконец убогого, подволок его за руку к раздаче, помог налить в протянутую миску горячего хлебова, которое слепец тут же и начал поглощать, трясущимися руками поднеся медную посудину к самому рту. Ложки у него, видно, не было вовсе.

Не задерживаясь и тут, Епифаний обогнул поваренную клеть, где, уже у самого храма, его остановил иной монашек, вопросивший строго: куда и к кому он?

— К знакомцу своему, епископу Пермскому Стефану бреду, брате! — возвестил Епифаний, и монашек, недоверчиво смерив его взором от надвинутой на глаза шапки до кожаных лаптей, отступил посторонь.

Пришлось еще потыкаться, поискать, пока наконец ему указали келейный покой, в коем пребывал приезжий епископ. И опять пришлось сказать, кто он и откуда грядет. Вся эта волокита несколько приглушила Епифаньеву радость, и у дверей надобного покоя, мягко, но властно отстранивши придверника, бормотавшего что-то о болезни пермского владыки, Епифаний приодержался, собирая в себе прежнее радостное нетерпение, и постучал.

Голос, раздавшийся из-за двери, был и вправду недужен и хрипл. Епифаний, скинувший вотол и шапку в сенях, взошел, еще плохо видя с уличного солнца в полутьме покоя, что тут и как. Болящий первым признал гостя, приподнявшись на ложе, воскликнул:

— Епифание! — И махнул рукою придвернику, взошедшему следом за гостем: — выйди, мол, не мешай!

Они обнялись, троекратно облобызавши друг друга.

Стефан осторожно опустил на пол ноги в вязаных толстых носках, прокашлял.

— В нутре у меня, — высказал, — нехорошо! Порою и не вздохнуть, воздуху не стало хватать. Умру скоро, Епифание! Чую, Сергий зовет за собой!

На уставные утешения друга только махнул рукой:

— Смерти не боюсь! На кого только чад своих оставляю?

Он проковылял к столу, и Епифаний в скудном свете, льющемся в крохотное оконце, с горем рассмотрел зримые следы быстрого увядания на лице друга молодости своей: седину и прозелень потусклых, посекшихся волос, глубокие морщины чела, неотмирность когда-то ясного, блистающего взора, и сгорбленную спину, и подрагивающие руки, напомнившие ему руки давешнего слепца, принимающего ощупью миску с варевом.

Стефан походя тронул подвешенную медную тарель. Придверник подал на стол квас, хлеб и рыбу.

Епифаний потянул носом, поднял на Стефана недоуменный взор. От нарезанной сиговины шел невыносимый смрад.

— Кислая рыбка! Подарок! С собою привез! — пояснил Стефан после молитвы. — Гребуешь? Ты, когда в рот берешь, зажми нос-то, не вдыхай! На вкус-то она нежна, што твой кисель! А я — привык! Тамо у нас таковую все едят — и зыряне, и вогулы, и русичи.

Епифаний, поборовши неприязнь, откусил кусок и взаправду, коли б не тяжкий дух, нежной и довольно вкусной рыбы, поскорее закусив куском хлеба и запивши квасом.

— Не мучайся, ежели не по нраву! — с улыбкою возразил Стефан. — Вон у меня, принесли давеча, снеток с Белоозера, вялый. Бери!

Проголодавшийся Епифаний ел хлеб, кидал щепотью в рот похрустывающих, скукоженных снетков, отпивал квас, опасливо поглядывая на то, как Стефан с видимым удовольствием поглощает «кислую» рыбку.

Разговор долго не налаживался, они оба заметно отвыкли друг от друга. Повспоминали Сергия, потолковали о новом игумене Маковецком, Никоне. Стефан продолжительно и ворчливо жаловался на местные трудноты (никогда ранее Стефан Храп не позволял себе жаловаться на что-либо), сказывал о набегах вогулов, о недороде, о том, как упросил покойного князя Дмитрия содеять снисхождение, свободить на год от налогов оголодавшую свою новообращенную паству, как выпрашивал помочь в Новгороде Великом на вечевом сходе, как тут, на Москве, добивался обуздания воевод и дьяков, что бессовестно грабили зырян, наживаясь на их простоте и безответности, как отговаривал вятчан вселяться в зырянскую землю, помянул и укрощенного им разбойника Айку… На вопрос Епифания перечислил, загибая пальцы, свои переводы на зырянский язык: часослов, псалтырь, избранные чтения из Евангелия и Апостола, паремии, стихирарь, октоих, литургию и ряд праздничных служб, а также заупокойную службу, Евангелие от Луки… Стефан закашлял опять, задыхаясь, долго справлялся с собою, после махнул рукой: «И много чего! » Епифаний глядел на него, поражаясь в душе огромности того, что успел совершить сей муж в бурной и многотрудной жизни своей, в которой, казалось бы, вовсе было недосуг ученым занятиям келейным!

— Умру, ризы мои и книги пусть отвезут назад, на Усть-Вымь, в Архангельскую обитель! Там они нужнее! Я уж повестил о том келарю, — ворчливо домолвил Стефан и замолк, передыхая. Глаза его, уставленные в ничто, поголубели, и в них отразились вновь далекие дикие Палестины, где он сражался и побеждал, неутомимо проповедуя слово Божие.

— А помнишь Григорьевский затвор и как мы с тобою спорили о многих азбуках иноземных? — вопросил Епифаний. Глаза пермского епископа потеплели, губы чуть сморщились при воспоминании о том, юном времени, о дерзких шалостях школяров, почасту трунивших над учителями своими. Какой-то ледок, стоявший меж ними до сих пор, сломался наконец, и оба начали вспоминать юность и знакомцев, иные из коих были уже в могиле.

— Петровским постом получил грамотку от Афанасия! Из Цареграда! — сообщил Епифаний.

— Не ладитце в Русь?

— Нет, видно, и умрет тамо, в теплом краю! Иконы шлет сюда, книги… А ты еще не забыл греческую молвь?

Стефан, усмехнув, легко перешел на греческий, и Епифанию пришлось усилиться, дабы поспевать про себя переводить сказанное на русский салтык и готовить ответ по-гречески.

— Вижу, не забыл! — сдался он наконец, вновь переходя на русский, и, помолчав, повестил другу, зарозовев от смущения: — Весною в Константинополь еду, Киприан посылает к патриарху, так вот… Потому…

Стефан легко кивнул. Весть, столь важная Епифанию, мало задела его. Сказал только, перемолчав:

— Когда-то и я мечтал побывать тамо! Да не судьба! А ныне и не жалею о том: каждому из нас свой крест даден и поприще свое, его же указал Господь!

И, устыдившись в душе, Епифаний помыслил, сколь многое совершил Храп и сколь малое он сам за те же самые протекшие годы. И еще о том, что истинно великое достигается всегда ценою отречения от самого себя, от телесных страстей, немощей и мелких похотений своих.

Епифаний обратился к тому, что было у всех на устах: захвату Витовтом Смоленска и дальнейшей судьбе страны.

— Витовт полагает себя бессмертным! — медленно возразил Стефан. — Решать будет не он, а Господь! Навряд литвинам, да и ляхам тоже удастся удержать в подчинении православный народ! А посему строит он храмину свою на песце! Отрекшись православия, Витовт и Великую Литву осудил на распад и гибель. Вера скрепляет, но она же и полагает пределы властителям!

— Но он подчиняет себе одно русское княжество за другим! В конце концов православная Византия так же вот была съедена бесерменами: сперва арабами и турками ныне!

Стефан упрямо покачал головою:

— Греки устали жить! Приедешь, увидишь сам! — высказал. — Если народ теряет землю отцов своих, это первый знак того, что сей народ устал жить на земле.

— Но Василий Дмитрич?..

— Князя не суди! — строго остановил Епифания Храп. — Возможно, он и виноват во многом. Правители постоянно забывают, что земля принадлежит не им, а Господу! Но не нам судить помазанника Божья, коего осудит Высший судия! Нам надлежит со всем тщанием свершать труд свой, завещанный от Господа. А Смоленск… Когда русичи поймут, что это та же русская земля, ничто, ни мужество воевод, ни крепкие стены не помогут Литве удержать город!

«Сохранятся ли, не погибнут ли в пучине времен труды мужа сего? »

— думал Епифаний, покидая гостеприимную келью. (Стефан предложил ночевать у него, пока Епифаний пребывает на Москве, и Епифаний, дав на то свое согласие, сейчас торопился, дабы до вечерней службы воротить в Чудов монастырь.)

Он прошел улицами, вдоль высоких боярских хором, остановясь на миг у бывшего Протасьева терема, ныне принадлежащего Федору Андреичу Кошке, — нахлынули воспоминания: знал, знал он и последнего тысяцкого Москвы, и его несчастного сына Ивана! И боярыню Марью Михайловну знавал в прошлые годы… «Все еще жива! Как-то она? » — подумалось, пока крутился да поворачивал из межулка в межулок, уже подосадовав, что не вышел сразу на Соборную площадь. Наконец выбрался-таки к митрополичьим хоромам, а вслед за тем и к палатам княжеским, где надеялся обрести греческого мастера, изографа Феофана.

И все время, пока крутился, смаргивая редкие снежинки с ресниц, среди знакомых и уже незнакомых, новорубленных теремов, переменивших своих хозяев, думал о том, как быстро проходит время, как, — не успеешь глянуть, — юность сменяется старостью, уходят одни и являются на свет другие, новые поколения, и о том, что только лишь писаное слово способно закрепить, сделать нетленной живую жизнь, и такие люди, как Стефан Храп — прижизненный святой муж! — достойны своего жития, достойны быть закрепленными в памяти потомков.

Греческому иконному мастеру с его русскими сотоварищами (Данило Черный был, пожалуй, знаменит не менее Феофана) отвели широкий сводчатый подклет каменных погребов княжого дворца. Низкие своды словно придавливали своею тяжестью двусветное жило, казавшееся оттого ниже, чем на самом деле. Безостановочно стучали краскотерки, и под этот стук высокий нахохлившийся мастер писал очередной образ для нового иконостаса. Епифанию молча кивнул, словно бы они расстались только вчера.

— Еду во град Костянтина Равноапостольного, Феофане! — похвастал Епифаний, глядя, как мощно ложатся на иконе складки греческого гиматия под кистью мастера.

— А я тебя не признал сразу! — высказал Феофан, откладывая кисть.

— Епифаний? Вишь, и я сподобился иноческого жития! — домолвил, снимая передник, измазанный красками, и кивая подмастерью, дабы помыл кисти, пока мастер отдыхает.

Они присели на лавку. От трапезы Епифаний отказался, памятуя, что Стефан сожидает его к ужину, и тотчас заговорил о Царьграде.

— Ты зайди в монастырь Хора, — наставлял его Феофан, — это невдали от Харисийских ворот, за Влахернами сразу, на холме! Погляди тамошние росписи, пока еще их турки али латины не содрали со стен! И завидую тебе, Епифане, и нет. Сам не хочу вновь увидеть сей срам и угнетение великого града. Ты-то не заметишь того! — перебил он готового возразить Епифания. — Ты там впервые, так и узришь велелепие и красоту. Я же узрю запустение вместо того, что зрел и знал в молодости своей, и потому не тянет меня посетить заново град сей. Да и стар! Нынче стало в труд то, что легко было сызмладу. Ноги ноют, особенно как день постоишь на подмостьях, да в сырой церкви…

В черной бороде Феофана явственно серебрилась седина, и чуялось, что ему уже и разговаривать вот так, сидя без дела, в труд, что он воистину спешит оставить после себя хотя частицу ускользающей вечности.

— Помнишь, — высказывал он Епифанию на прощанье, — я баял, что у вас, русичей, молодость духа доднесь? Берегите ее! Постигайте нашу мудрость, но и с осторожностью! Иное вам ни к чему, пока вы такие, какие есть, и не дай вам Бог состариться прежде сроков, отмеренных владыкою бытия! Будешь в Константинополе, помни об этом, Епифаний!

На улице уже сгущалась тьма, небо затянуло редкою рядниною облаков, из коих сыпал и сыпал невесомый спокойный снег. Над Москвою текла вечерняя перекличка колоколов, и Епифаний ускорил шаги, боясь опоздать к службе и ужину. Когда он подходил к воротам Чудова монастыря, его била крупная дрожь, и усталость от целодневного хождения наваливала тучей.

Стефан встретил его радушно, словно после долгой отлучки, выслав придверника встречу Епифанию аж к монастырским воротам. Говорили в этот вечер мало, оба были утомлены.

Епифаний ложился уже в темноте, разбавленной огоньком лампады. С удовольствием разболокся и сунулся, унырнул в мягкую овчину постеленного ему ложа, натянув на себя овчинное же одеяло, и, постепенно согреваясь, умеряя давешнюю дрожь, уснул. Он еще совсем не думал тогда, что невдолге станет писать житие своего покойного друга, а много потом, в старости, решится написать и житие самого Сергия Радонежского, дошедшее до нас, увы, в позднейшей обработке Пахомия Серба.

Он уехал раньше Стефановой смерти, случившейся двадцать шестого апреля нового, 1394 года, и узнал о ней много позже, уже воротясь из Цареграда, полный впечатлений о великом христианском городе, чающий поделиться ими со старым другом. Узнал — и замер, и радость, поневоле неразделенная, умерла.

И вот тогда-то и замыслил он сохранить писаную память о крестителе Перми, связав воедино скудные воспоминания Стефановых ближников. Во многом, чувствовал он, эта работа не удалась (излишнее изобилие общих слов, и слишком мало тех, драгоценных воспоминаний сердца, что только и делают живым образ усопшего). Но так или иначе, «Житие Стефана Пермского» было написано им первым, и навряд кто другой сумел бы сохранить и те драгоценные черты и пометы времени, что проглядывают, как драгие камни на дне прозрачного ручья, в потоке словесных украс и вычур, неясно, впрочем, самим ли Епифанием или уже Пахомием Сербом измысленных?

Но эти слезами написанные слова, горестный вопль над могилою друга, приоткрывают нам душевную боль живых и живших людей, отделенных от нас шестью веками — всего лишь шестью веками! — быстротекущего времени.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №57  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:32 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В середине марта, за две недели до Великого дня, Василий Дмитрич гостил у тестя Витовта в Смоленске. С ним был и Киприан, после этой встречи на полтора года уехавший в Киев вершить дела тамошних православных епархий (по-видимому, получив на то согласие самого Витовта).

Ездила ли Софья на встречу с отцом в этот раз? Известий о том нет, но легко предположить, что ездила. Не могла любимая дочерь Витовта упустить такую возможность! А вот о чем говорил Витовт с зятем своим, коими глаголами убедил отречься от помощи рязанскому и смоленскому князьям — об этом нам ныне приходится только гадать.

Да, князю Олегу не помогли, но вмешаться в его споры с Литвою на стороне Витовта, по сути помочь разгрому рязанских ратей?

Да, смолянам было бы трудно помочь, но благословить захват Смоленска Витовтом, напрочь отказать Юрию Святославичу в помощи и тем самым страшно приблизить Литву к своим рубежам, после чего попросту ничего иного и не оставалось Витовту, как захватить и саму Московию?!

Но вместе с Витовтом угрожать Новгороду, вовлекая его в союз противу немецкого Ордена, союз, надобный Литве и Польше, но никак не России, тем паче не Новгороду, теряющему через то заморскую торговлю свою?

Все это трудно и понять, и принять, полагая, что не был же все-таки Василий круглым дураком, да и предателем своей собственной отчины быть не мог! И куда смотрели бояре московские? И ежели бы… Но о «ежели бы», о том, что произошло четыре года спустя, не ведали, да и догадывать в ту пору еще не могли ни Витовт, ни Василий Дмитрич, ни боярская дума московская.

Непонятно! Неужели и те вершители судеб народных были способны, как нынешние, продавать отчизну свою ради эфемерных лукавых обещаний, ровно ничего не стоящих в дипломатической борьбе Востока с Западом, ради, — стыдно сказать, — жениных покоров и просьб, перемежаемых супружескими ласками? Быть может, и так! Хотя, нет, все же не так! Бежать в Литву, утягивая за собою казну своего княжества, Василий попросту не мог. Да и отрекаться от православия — тоже. То и спасло. Хотя пожалуй, без Едигея не спасло бы и это!

открыть спойлер
Но — начнем по порядку, «по ряду», как говорили наши пращуры.

Однако есть одно противоречие, весьма часто повторяемое в истории государств и государей, когда интересы династии начинают рассматриваться как нечто более важное, чем интересы нации.

К чему это приводит, достаточно показала история императорского Рима, Византии, или история европейских государств, где примеров державного «семейственного» передела границ хватало с избытком, но хватало и катастроф, когда уставшие терпеть самоуправство государя граждане подымались на борьбу с ним, и являлись Вильгельмы Телли, Жанны д'Арк, Яны Жижки, да и нашего Минина с Пожарским не забудем при том! Частный произвол венценосца, столь страшно проявившийся в опричной диктатуре Грозного, привел в шестнадцатом-семнадцатом веках к грандиозному падению культуры общества, к польской интервенции и крестьянской войне, но в исходе четырнадцатого столетия сломался о волю соборного национального начала (Василий Дмитрич уступил сопротивлению думы и посада). Культура Руси продолжала развиваться, а страна расти. Ну, а гений Витовта сломался о преграду конечности человеческой жизни и бренности политической судьбы!

Гостевой встрече Василия предшествовали, разумеется, пересылы грамотами, поездки гонцов и все прочее, без чего ни один государь не может покинуть, хотя на время, пределы своего отечества.

Ехали бояре, свита, слуги — целый поезд в несколько сот душ тянулся по мартовской, уже кое-где протаявшей смоленской дороге. Софья ехала в возке, обитом красною кожей, а изнутри волчьим мехом, и все время, оттискивая прислужницу, высовывала в окошко любопытный нос. Она была совершенно счастлива.

Василий скакал верхом, легко и прочно сидя в седле. Ордынская школа на всю жизнь приучила его к конской красивой посадке. В седле он и чувствовал себя лучше, всякую простудную хворь прогоняя бешеной скачкой коня. Трясся, проваливая в рыхлый снег, Киприанов возок. Владыка только что поставил нового епископа на Ростов, Григория, и теперь надеялся, сославшись с Витовтом, продолжить тихую войну с католиками, каковую вел всю свою жизнь в литовском княжестве, хоть и без особого успеха, что, впрочем, приписывал, вряд ли ошибаясь, не себе, а умалению византийских василевсов и, с ними, освященного греческого православия. Ехал инок Епифаний с важным поручением к патриарху. Он будет провожать Киприана вплоть до Киева, а далее поедет один с небольшою свитой. Ехал, во главе дружины, Иван Федоров, с коим было уже обговорено: после княжеского гостеванья в Смоленске он провожает Киприана в Киев, а далее сопровождает русское духовное посольство в Константинополь…

Литовские разъезды встречают поезд великого князя Владимирского невдали от города. Василия окружает иноземная, в литых панцирях, дружина, и ему мгновением становит зябко: а ну как Витовт задумал содеять с ним то же самое, что и с князьями смоленскими? Впрочем, брату Юрию и Владимиру Андреичу даны крепкие наказы на случай всякой ратной пакости от Литвы.

В городе бьют колокола. Выстроенная почетная стража встречает их музыкой. Высыпавшие по-за ворота горожане орут и машут платками. Рады ли они тому, что достались Литве?!

Город лепится по днепровским кручам. Мощные прясла стен сбегают к самой воде. Городские хоромы крыты соломой и дранью. Близят терема княжеского города. Близят упоительно взлетающие ввысь ребристые тела гордых смоленских каменных храмов, стремительно легких, совсем иных, чем Владимирские, властно и тяжело оседлавшие землю… Но смотреть и сравнивать некогда. Гром литавр, пронзительные голоса дудок, теснящееся многолюдье, бояре в узорных опашнях и, наконец, сам Витовт на белом танцующем коне, весь золотой и алый, протягивающий отверстую длань в сторону Василия. Они одновременно соскакивают с коней, целуются. Софья вприпрыжку выскакивает из возка, приникает к отцу…

«Привезла! » — вспыхивает мгновенной досадой в мозгу Василия, ревниво углядевшего сразу, что они, отец с дочерью, двое, а он перед ними — один.

Раздувая ноздри, нарочито не глядя на Софью, Василий идет по раскатанному ковру, подымается по ступеням терема… И будет все как надобно: служба, пир, столы, уставленные рыбным изобилием (пост еще не окончен, Пасха в этом году второго апреля), латинский прелат, тактично старающийся не лезть на глаза русскому князю, толкотня, духота, бесконечные здравицы, масса питий, — Витовт явно не ведает меры ни в чем, — наконец, опочивальня и сон, тяжелый с перееда и множества выпитого им меда и фряжского красного вина. Софья (они спят весь Великий Пост врозь) заходит к нему попрощаться перед сном. Василий хмур, пьян и зол. Он целует жену в щеку и, не желая более слушать ничего, отсылает ее от себя. Все сложные переговоры с литвином

— на завтра!

Соня уходит. А он лежит и не спит, не может уснуть. Зачем он приехал сюда? Чего хочет от Витовта? Вернее, Витовт от него? Встать нынче же, сесть на коня и ускакать. Пока не поздно. Пока окончательно не окрутил его тесть с доченькой своею… Встать… Сесть на коня…

Он спит беспокойно, вскидываясь. Ему мнится, что он снова в Орде и скоро взойдут татары, дабы подвести под руки к хану Тохтамышу, который отчего-то гневает на него и грозится убить… Под утро просыпается, жадно пьет кислый квас, засыпает снова… И от него, даже помыслить страшно, от него одного зависит судьба страны!

А Софья, воротясь от Василия, проходит в палату к отцу. Вновь кидается в родительские объятия.

— Тяжело тебе? — вопрошает заботно Витовт. Она кивает молча, спрятав лицо у него на груди, потом отстраняется, смотрит, отвердев взором. (Она уже не та девочка, что он некогда провожал в Русь, изменились и походка, и стан, налились плечи женскою силой, и в глазах неведомая прежде твердота.)

— Порою! — отвечает.

— Любит он тебя? — спрашивает Витовт, дрогнув щекой.

— Любит, — отвечает Софья.

— Весь в твоей воле? — уточняет отец.

— Не ведаю! — возражает она. — Порою блазнит, что весь, а порою… В латинскую веру его не можно склонить!.. — Подумав, вопрошает: — А почему бы тебе самому не перейти в православие?

Витовт глядит на нее с прищуром, взвешивает: в чем-то дочерь права, его подданные в большинстве схизматики… И все же…

— Тогда я потеряю Польшу, дочь! — отвечает он строго. — И Ягайло объединится с рыцарями противу меня. И римский престол не даст мне жизни! А от греков нынче помощи никакой… Пускай спор о вере решают Папа с патриархом Константинопольским! Оставь это им, доченька, не дело воина влезать в церковные свары! И, к тому же, без Папы римского я не могу стать королем!

— Без того тебе не володеть Русью! — упрямо возражает она.

— Как видишь, володею! — Он усмехается своей кошачьей зловещей улыбкой. — Ты токмо держи своего Василья в руках! Обещай ему литовский и русский престолы после моей смерти!

— Уже обещала! — возражает Софья. — Да он тут же помянул Скиргайлу… Не верит тому! А ты не помирай, батюшка, как я буду без тебя?

Витовт усмехнул вновь: не боись, еще, поди, переживу и Ягайлу, и князя твоего, донюшка!

И Софья вновь приникает к родителю, дороже коего для нее никого не было и нет. Трется щекою, как кошка, о бархат его кафтана, стискивая кулачки, понарошку, не больно, лупит его по груди, повторяя вполгласа:

— Не умирай, не умирай, не умирай!

Теперь, разглядывая Витовта вблизи, Василий узрел, что литвина тоже коснулись годы. Отвердел, ожесточел его круглый лик, означилась грядущая отвислость щек, строже стали глаза, подсохли губы… Хотя, ежели не приглядываться, Витовт изменился очень мало. В походке, мановениях рук сохранялась прежняя быстрота, был так же тверд его шаг и юношески прям стан. Ради этой приватной встречи он сбросил свою пугающе пышную мантию и алый, отделанный рубинами кафтан. Теперь казалось, что вся эта бьющая в нос пышность и не нужна Витовту. Он легко вскакивал, бегал по покою и говорил, говорил.

Василий слушал, изредка отпивая из чаши темно-багряное фряжское вино. Слушал настороженно и недоверчиво, стараясь понять, в чем и когда литвин перед ним лукавит.

Однако сам не заметил, в какой миг его начала увлекать дерзко парящая мысль тестя, который, казалось бы, весь раскрывался перед ним.

— … Мы все погрязли в мелочах, зарылись мордою в сор, выискиваем корм в назьме, зерно по зерну, как куры! В нас нет размаха! Мы разучились рисковать! Отец всю жизнь стоял на рубежах Жемайтии, и каков итог его усилий? В чем он? В том, что истощенная рыцарскими набегами Литва устала отбиваться от натиска тевтонов? Или в том, что католические прелаты давно уже, за его спиною, захватили Вильну и потихоньку обращали литвинов в католичество?

Чего хотят, что могут эти твои смоленские князья, раскоторовавшие друг с другом до того, что им и города стало не поделить? А Олег?! Да, он рыцарь, он храбр и удачлив в бою, этого у него не отнимешь! Но чего он достиг, отбиваясь от Литвы, от Москвы и татар? Десятка вражеских нахождений, после коих ему приходило прятаться в лесах, а затем все зачинать наново?! Пойми, что они обречены! Обречены на неподвижность, а значит, на гибель! И Новгород обречен! Нынче век дерзаний! Растут великие царства, рушатся троны. Мы никого не победим в одиночку, пойми! А глупая мечта о союзе равных государей так и останется мечтой! Ахейцы пошли под Трою лишь потому, что Агамемнон оказался сильнее всех, потому и сумел сплотить прочих! Монголов была горсть, но они, обретя Чингисхана, потрясли мир, ибо вылезли из своей мурьи, где только и могли, что пасти овец да убивать друг друга!

Сейчас решается судьба всего славянского мира, взгляни на Восток! На того же Тимура! Взгляни и помысли: мог ли бы ты, или Олег, или Юрий, не говорю уж о северских князьях, поодинке противустать ему? Отец твой вывел на Дон силы всей Владимирской земли, пото и победил! И вновь был побежден, когда эти силы разошлись розно! Необходима единая власть, да, да! Власть не над тысячами, над тьмами и тьмами тем! Я, зайдя в Смоленск, не враг тебе, это пойми! Тебе достанутся просторы Новгородского севера: Заволочье, Двина, земля Югорская, — я не полезу туда! Тебе достанется Заволжье, да и вся Волга будет твоя! Орды нет, Орда разгромлена Тимуром, и тебе открыт путь на Восток! А Тимур-Аксаку нечего делать в степях, ни здесь, на Руси. Ему нужны Иран, Исфаган, Индия — теплые страны. Пущай он там сражается с Баязетом, нам надо брать пример с Железного Хромца: смотри, как неодолимо растет его держава!

Почему турки съели греческую империю? Ты задумывался над этим? Почему нынче пала Болгария, почему разгромлены сербы, а уж они ли не добрые воины? А ежели я и разобью Олега, и укрощу Новгород, то тем лишь помогу тебе, пойми это! Ведь ты же сам знаешь, признайся себе в том, нынче проиграл войну с Новым Городом!

Давай сложим усилия, не станем мешать друг другу! Мне должно укротить Ягайлу, паче того, разбить немцев, так заключим с тобою союз! И пусть Новгород слушает нас, тебя и меня, нас обоих! А ежели на востоке Европы возникнет, наконец, Великая славянская империя, ежели та же Польша перестанет резаться с Литвою и Русью, ежели мы, мы все, от Литвы и до Сербии, встанем заедино, в империи одной, от нас содрогнется мир! Папа римский? Католики? А представь такое, что сам Папа станет славянином!

Я отдал сыновей за эту мечту! И теперь токмо Софья может помочь мне обрести, во внуках, — в детях твоих, Василий! — продолжение мое во времени и на земле! И как знать, не сольются ли Литва и Русь воедино… Да и Польша тоже…

Нахмурясь, он замолк. Клятый вопрос о вере молчаливо встал перед ним главною препоною его обширных замыслов и быстрых решений.

— В конце концов, не так важно, во что и как веруют смерды! — высказал он и снова умолк. И, отойдя от опасной черты, вновь заговорил с жаром, развертывая перед Василием великолепные видения грядущей мощи единой огромной страны.

— А теперь помысли, ежели останут все эти маленькие смехотворные княжества, с десятком кметей и всемирною спесью своего володетеля? И что замогут они, когда явится новый Тимур? Да и какое хозяйство, какая торговля возможны будут в эдакой толпе карликов! Те же орденские немцы съедят русичей одного за другим!

Я это тебе говорю, Василий, ибо только ты сможешь что-то понять! Смоленские князья понять что-либо уже давно не способны, а Олег будет тупо отстаивать свою отчину, и не более. Не с Семеном же, не с Кирдяпою мне говорить? Али уж принять бесерменскую веру да протянуть руку Железному Хромцу? Где и в ком, кроме тебя, найду я на Руси сподвижника себе? Перед кем иным посмею открыть сердце свое, как не перед тобою? Мы родичи, ты мой зять, и этого не изменишь ничем! Пойми и поверь!

Витовт оборвал речь, как и начал — на высокой звенящей ноте. Подошел к своему креслу, сел, вцепившись пальцами в золоченые подлокотники. У Василия горело лицо и слегка кружило голову.

— С боярами баял? — поднял он на тестя тяжелые глаза, и Витовт слегка, чуть заметно, мгновением, расхмылил, ставши похожим на сибирского кота. Подумал про себя: «Кажется, проняло! »

Взамен воздушных замков, нарисованных им своему русскому зятю, Витовт получал Смоленск и обещание не вступаться в его дела с Олегом Рязанским. Великую державу, очерк которой он только что нарисовал Василию, Витовт собирался создавать сам для себя, без какой-либо помощи русича, а точнее сказать, и за его счет.

Он все-таки добился надобных ему грамот и заверений московских бояр, донельзя испуганных нашествием Темерь Аксака, и мог торжествовать.

А Василий, подписывая соглашение с тестем, все не мог понять, как и чем тот настолько обадил его и обольстил, что он даже теперь все еще находится под впечатлением бурной Витовтовой речи и опасной тестевой доверительности?

Да, должна возникнуть империя, и мелким независимым княжениям в ней не жить. Русская империя! Но со столицею в Вильне или Москве?

Витовту в полной мере было присуще странное свойство иных людей подчинять себе окружающих, и Василий начинал понимать, почему к его тестю так тянутся люди.

Ближайшим итогом смоленских переговоров Василия стало то, что когда в августе Олег штурмовал Любутск, ранее захваченный Литвою, и уже почти взял охаб, Василий помешал ему, воспретив дальнейшие бои и заставивши отступить от города. Два месяца спустя, в октябре, на Покров, Витовт со всеми силами явился в рязанской земле, выгнал Олега из Переяславля, разорил столицу рязанского княжества и жестоко пограбил волость.

Они опять встретились: великий князь владимирский и литовский великий князь, в этот раз на Коломне. Теперь Витовт был в гостях у Василия, и опять приезжала на погляд Софья, забеременевшая сразу после Пасхи, в середине апреля. Приехала в возке, довольная, торжествующая, казалось бы, полностью укротившая Василия. Зять и тесть послали совместную грамоту Новгороду Великому, веля разорвать мир с немцами, на чем настоял Витовт. Новгородцы, впрочем, рассудительно возразили, что, де, у них с великим князем мир свой, а иной — с Витовтом, а и с немцами тоже иной, и на Князевы прещения и понуды отнюдь не дались. Назревала новая новогородская пря.

И еще одного не уведали ни великий князь Владимирский Василий, ни Витовт: как в рязанских лесах, в мерзкой сыри, среди раскисших, занесенных мокрым снегом и вовсе непроходных путей и буреломного лешего леса, в рогожном шатре, приткнутом под раскидистою елью, разгромленный старый рязанский князь принимал своего зятя, Юрия Святославича.

Смоленский князь сидел нахохлившись, словно больной ворон, Олег, напротив, удобно расположившись на возвышении из седел, накрытых попонами.

Сидел как ни в чем не бывало, словно и не мокрый лес вокруг, и не промозглая сырь ранней зимы, и не чадит головешками разгромленная и сожженная Рязань у него за спиною, за разливом боров и полян, отделивших рязанского князя от его разоренной отчины. Кмети входили и выходили, получая приказания своего князя. Порою кто-нибудь из них шептал ему на ухо, тревожно поглядывая на смоленского гостя. Олег кивал, иногда зорко взглядывал, прикидывая в уме, сколько надобно лесу и сколько рабочих рук, дабы восстановить сожженный город. Отбить его он мог даже теперь, но литвины, по первым слухам, понимая, что в Переяславле-Рязанском им не удержаться, сами покидали город.

— Я могу воротить тебе стол даже сейчас, ежели бы не Василий со своей благоверной! — говорил Олег, спокойно глядя на нахохлившегося смоленского зятя. — Ты ешь!

Тот только повел глазом. Помыслил о том, как дико звучат слова Олега здесь, в рогожном шатре, глянул на деловитых, отнюдь не растерянных воинов, и те, скользом, тоже взглядывали на растерянного смоленского князя. И один молодой кметь, видно, почуя сомнения гостя, с широкой улыбкою вымолвил:

— Отобьемся! Нам не впервой! Не усидит здеся литва!

Сухое, в шрамах, лицо рязанского князя тронула невольная улыбка.

Костер, зажженный на воле, вспыхивал и трещал. Мокрые кони, привязанные под елью, отфыркивали влагу из ноздрей. «И верно, им не впервой! » — подумал, с невольным уважением, князь Юрий, как-то поверивший вдруг, что потеряно далеко не все.

— Ежели Василий и дальше будет искать себе мудрости под жениным подолом, так не долго усидит и на великом столе! — жестко сказал Олег, глядя в огонь. — Съест его Витовт! А там… Будет он сидеть здесь вот, на твоем месте, и просить защиты у меня, старика. Поди, тогда и о родстве нашем воспомянет!

И Юрий понял, что Олег сможет все, все выдержит, выдюжит и перенесет. До той поры, покудова жив, пока длится эта суровая и красивая жизнь.

Так ли, инако, но великий князь Владимирский все более становился подручником Витовта, помогая тому забирать под себя русские волости одну за другою.

Наступила осенняя распутица, прервавшая на время боевые действия. Олег, впрочем, уже успел воротить себе Переяславль-Рязанский. А потом подошла зима.

Пятнадцатого января, в исходе 1396-го года, у Василия Дмитрича родился второй сын, Иван.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №58  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:35 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Летом 1397 года разразилась давно ожиданная война с Новым Городом.

Виновны были обе стороны. Великий князь так до сих пор не освободил новогородских пригородов — Волока Ламского, Вологды, Торжка и Бежецкого Верха, занятых московскою ратью, хотя по перемирной грамоте обязан был это сделать. Сверх того, в апреле месяце поссорившийся с дядей князь Иван Всеволодич отъехал с Твери на Москву, и Василий Дмитрич дал ему в кормление Торжок «со всеми волостьми и пошлинами», распорядившись новгородским достоянием, как своим собственным. Мало того! Тою же весной двиняне отложились от Новгорода, присягнувши на подданство великому князю Московскому, пользуясь чем Василий Дмитрич тотчас «разверже мир с новогородци».

Но надо и то сказать, что в отпадении своих волостей в значительной степени виноват был сам Господин Великий Новгород, рассматривавший Заволочье как источник даровых доходов, не раз и не два сваливавший на двинян свои убытки в неудачных низовских войнах. Совсем недавно двинской земле пришлось расплачиваться за поход новогородских молодцов на Волгу. И все это копилось, копилось и — взорвалось наконец.

Само слово «демократия» означает отнюдь не «равенство граждан», как принято думать в наши дни, но — «власть народа» (от «демос» — народ, и «кратос» — власть. Сходное понятие вмещает латинское слово «республика», от «рекс»-царь, т.е. «царствование народа»).

Народом же являлись всегда в демократических городах-государствах коренные граждане, разделенные по филам и демам, по трибам и фратриям, ежели это касается Греции и Рима, по концам и улицам, ежели это Новгород или Псков, а сверх того, на старейшин и простой народ (ареопаг и граждане, патриции и плебеи, вятшие и меньшие). Сходную картину мы видим и в итальянских городах-государствах Венеции, Генуе, Флоренции и проч.

Демократия не исключает, а, напротив, предполагает принципиальное неравенство граждан перед законом. (Относительное равенство достигается только в монархической системе, при условии соблюдения законов.) В тех же Афинах жила масса неполноправных граждан: метеки, иностранцы, наконец, рабы.

открыть спойлер
Кстати, авторы коммунистических утопий, опираясь на греческий образец, все как один допускали в своих утопиях систему рабства и обращения в рабство (в частности, за плохую работу и лень), что послужило прообразом и идеологическим оправданием советских лагерей. А наша партийная система (господствующая и единственная партия, разделенная на номенклатурно-бюрократическую верхушку — «патрициат» и низовых членов — «плебс») оказалась забавною карикатурой древних рабовладельческих демократий, с одним, весьма существенным изъяном: эта господствующая элита не опиралась ни на какие племенные традиции, ни на какие предания родимой старины, а значит, не имела и никакой культуры, способной хотя бы оправдать ее существование… Едва ли не все наши беды именно отсюда и проистекают!

Не пользовались, естественно, равными правами с митрополией и жители подчиненных городу-гегемону областей, будь то, опять же, афинский морской союз, колонии генуэзской и венецианской республик или те же новогородские пригороды — Псков ли, Двина, Вятка (последняя, впрочем, состояла из новгородских беглецов, обиженных городом, и Новгороду не подчинялась).

Споры Пскова с Новым Городом начались давно. Плесковичи требовали себе особого епископа, чтобы не ездить на суд в Новгород и не платить «старшему брату» разорительных церковных пошлин, спирались о данях, торговых вирах, политических переговорах с тем же немецким Орденом. Доходило и до прямых военных действий. Последнее розмирье продолжалось четыре года подряд, и мир между «старшим» и «младшим» братьями был заключен только-только, восемнадцатого июня, возможно даже, в предведеньи спора с Москвой.

Летом Новгород принял на кормление двух служебных князей, кроме литвина Патракия Наримонтовича еще и Василья Ивановича Смоленского, — надо полагать, опять же готовясь к военным действиям.

Отношения Новгорода с далекою Двинской землей складывались своеобразно. Когда-то здесь добывали меха, да, в летнюю пору, приходили ватаги промысловиков бить морского зверя. Но медленное перемещение воздушного океана, незримо текущего над землею, заставило, с половины четырнадцатого столетия, циклоны, несущие с запада на восток влагу и тепло, на два ближайших столетия передвинуться к северу. Избавленные от ученых мудрствований и бредовых замыслов двадцатого века с «поворотами северных рек», местные русичи чутко отметили то, что было для них важнее всего: на севере начал вызревать хлеб! Двина, Пинега, Сухона, Юг и Кокшеньга стали тотчас заселяться земледельцами, а не одними только добытчиками пушнины. Где только позволяла почва, на любом пятачке чернозема, возникали починки, распахивалась пашня, умножалось оседлое население, являлись ремесла, начинали строиться города. Новгород отреагировал на этот подъем лишь увеличением даней да обычаем взыскивать с двинян, как уже говорилось, все свои исторы и убытки.

Гром грянул, когда в начале лета на Двину прибыли великокняжеские бояре во главе с Андреем Албердовым, предложившие двинянам заложиться за великого князя Московского и обещавшие защиту от новогородских поборов: «А князь Великий от Новагорода хоцет вас боронити, и за вас хощет стояти». И двиняне, в большинстве своем выходцы с «низа», из ростовских и владимирских волостей, предпочли великокняжескую власть новогородской. Во главе со своими старостами, Иваном Микитиным «и всеми боярами двинскими», они целовали крест великому князю владимирскому. Великий же князь (видим тут обычное юношеское нетерпение Василия, возжелавшего добиться всего разом!) «на крестном целованьи у Новагорода отнял Волок Ламскый с волостьми, Торжок с волостьми, и Вологду, и Бежичькый верх, и потом к Новугороду с себя целованье сложил и хрестьную грамоту въскинул», — как записывал новгородский архиепископский летописец.

От Двины до Нова города и от Нова Города до Москвы путь не близок. Все лето ушло на пересылы с той и другой стороны.

Седьмого октября воротился из Киева митрополит Киприан с Луцким и Туровским епископами. К нему и направили, в первый након, новогородские бояре вместе с архиепископом своих послов.

А меж тем жизнь шла своим чередом. Сеяли и убирали хлеба, косили сено. Рождались, умирали, женились и выходили замуж.

Василий не был близок со своими многочисленными братьями и сестрами. Отвык от них за годы ордынского и краковского сиденья. Братьев Юрия, Андрея, Петра и Константина уделами наделил еще отец (соответственно: Галичем, Можаем и Вереей, Дмитровом и Угличем). Они встречались на пирах, на общих семейных трапезах, которые, время от времени, устраивала Евдокия, старавшаяся поддерживать в сыновьях семейный лад, но и только. С Юрием, не подписавшим ряда со старшим братом, отношения тем паче оставались натянутыми, и Василий испытывал душевное облегчение каждый раз, отсылая его в очередной поход. Сестры, вырастая, уходили из дому. Софья уже десять лет была замужем на Рязани, за Федором Ольговичем, Марию он сам выдал в Литву, за князя Лугвеня. Оставалась Анастасия. Широкая, в деда, осанистая коренастая девушка, она влюбилась в Ивана Всеволодича сразу, как узрела его, по приезде князя в Москву. Холмский князь, и верно, был хорош. Высокий, стройный, в лице — кровь с молоком. Она стояла на сенях, когда он проходил к Василию, и подняла на него ждущие глаза. Одного этого взгляда ей и хватило. И, не была бы княжеской дочерью, да и сестрою великого князя Владимирского, как знать, поглядел бы еще на нее Иван? И не такие красавицы сохли по нему, по его излучистым, в разлет, бровям, алым губам, по соколиному взору редкостных, темно-голубых глаз, по гордой его поступи княжеской. А у Анастасии нос широк — лаптем, брови слишком густы, бедра — слишком круты, не по-девичьи. Таких, в теле, девиц больше любят пожилые, познавшие вкус женской плоти мужики, не юноши. Пото и присловье молвится: «Перед мальчиками пройду пальчиками, перед старыми людьми пройду белыми грудьми»… Не посмотрел бы! А тут и глянул, и задумался, и румянец, полыхнувший пламенем, заливший жаром лицо великокняжеской сестры, углядел.

Каких только тайных страстных мечтаний не таили в душе прежние теремные затворницы! Сколь многое решалось для них с одного взгляда, с одного слова ласкового, походя сказанного! Нынче лишь где-нито на Севере еще можно встретить такое, чтобы с одного поцелуя в сумерках святочной ночи, с недолгого разговора за углом бани девушка начинала ждать — и годы ждала! — того, кого почла с этого краткого мига своим суженым…

Быть может, все одно ничем бы не окончило, но Василию надо было, дабы поддержать нестроение в тверском дому княжеском (всякие нестроения у опасного соседа на руку Москве!), дабы поддержать, подкрепить, — покрепче привязать к себе тверского беглеца.

Анастасию спросил грубо и просто:

— Пошла бы за князя Ивана?

Не такая уж и благостыня беглый, лишившийся своего удела князь! Ну, удел-то, положим, не отберут, позор, а все же! Мог бы быть и поважнее жених у сестры, это Василий понимал и потому неволить Настю отнюдь не собирался. И не понял сперва, когда она, побелев, начала падать в обморок. Думал — с горя, ан, оказалось, с радости.

Свадьбу сыграли двадцать третьего сентября. Когда невесту раздевали, укладывая на постель из ржаных снопов, когда ждала, обмирая, в полутьме покоя, как он войдет, как она будет стаскивать с него сапоги, — чуть снова не стало дурно, в глазах все поплыло. И в постели не поняла еще ничего. Лежала навзничь, оглушенная, а дружки жениха уже били горшками в стену: вставайте, мол! Вздрагивая, с тихим отчаяньем думала: не по нраву пришла, ничего не сумела содеять, о чем шептали ей подружки в бане и утром свадебного дня. Но он обнял нежно и крепко, прижал к себе, и она радостно заплакала, поняв, что не остудил, не оттолкнул, ну а о прочем… Не последняя эта ночь, первая! А за стеной:

— Разлилось, разлелеялось. (Это уж на всякой свадьбе поют!)

Когда вышли снова к гостям, узрела заботный лик матери, ободряющий взгляд Софьи Витовтовны, лучше других понимавшей состояние молодой, и строгий — Василия, заботившего себя интересами земли. Севши на расстеленную овчину рядом с мужем, обморочно прикрыла глаза, еще даже не понимая, счастлива или нет.

Щедрым даром молодому князю был переданный ему Торжок с волостьми. Но уже и начиналось розмирье, уже и тучи сгущались над его новым владением. Но все еще, как перед грозою, стояла грозная тишь.

А пока не ударил гром, продолжалась обычная жизнь. Михайло Тверской с княгинею, детьми и боярами ездил в Литву, к своему шурину Витовту. Литвин явно затеивал что-то, задевавшее интересы Москвы.

На Москве ждали новогородского посольства. К владыке Иоанну Киприан посылал своего стольника Климентия, о церковных делах, прося новогородского архиепископа прибыть в Москву. (Василий не отдавал Новгороду его пригороды, а Новгород задерживал выплату обещанной церковной дани и черного бора по волости.)

Новгородцы, вместе с владыкою, прислали (это было уже в начале января) посадника Богдана Обакуновича, Кириллу Дмитриевича и пятерых житьих, от всех пяти городских концов.

Новогородский поезд остановился у Богоявления. Бояре и житьи били челом митрополиту (наконец-то доставив ему судные пошлины), дабы умилосердил, свел их в любовь с великим князем.

Василий принял новогородских послов не вдруг заставивши потомиться до Крещения.

… Обедали в монастырской трапезной, сидели особно, все свои, и потому говорили вольно, не обинуясь.

— А что, владыко! Не похватають нас тута, как куроптей? — спрашивал сердито Богдан, окуная ложку в постное монастырское варево.

— Покуют в железа, тебя, батька, запрут в келью, во гресех каяти, а в Новый Город пошлют Владимира Ондреича с ратью! Тем и концим…

Житьи со страхом глядели на Богдана, веря и не веря его пророчеству.

Архиепископ вздохнул. Завтра, баяли, великий князь их примет. Все складывалось так, что надежды на добрый исход посольства у него не оставалось.

Вечером долго не спали, обсуждая предстоящий прием. Утром тщательно одевались в лучшее, выпрастывали белые рукава с золотым шитьем в прорези узорных опашней. Богдан, сопя, вешал на шею золотую цепь, вертел головой, глядясь в иноземное веницейское зеркало, прикидывал так и эдак. Наконец остался доволен. Всею кучею набились во владычный возок. Пока колыхались на выбоинах пути, молчали.

Также гуськом, блюдя чин и ряд, восходили по ступеням дворца. Василий принял послов, сидя в отцовом золоченом креслице. Когда владыка Иоанн благословлял его, едва склонил голову.

Послы твердо, один за другим, просили унять меч, отступить захваченного, воротить им занятые московитами пригороды, «понеже то не старина».

Василий слушал молча, сцепив зубы. В груди полыхало бешенство. Даже Витовту с его наставленьями мысленно досталось.

«И ведь начнут войну! » — прикидывал Василий, глядя на осанистого Богдана, на неуступчивый лик новгородского владыки, на житьих, разряженных паче московских бояр, на их руки в дорогих тяжелых перстнях, словно напоказ выставленных. «Кажен год камянны церкви ставят, и не по одной! Мне бы, Москве бы подобную благостыню! Стольный град Владимирской Руси не может позволить себе того, что позволяет Великий Новгород! »

Когда послы кончили, склонил голову, так и не вымолвив слова. Была и та мысль: повелеть схватить посольство и поковать в железа. Но сдержал себя. Невесть что может произойти, пойди он на такое.

После приема у великого князя была долгая пря с боярами. Тут даже и поругались немного.

Поздно вечером боярин Иван Мороз прошел к Василию, отирая взмокший лоб, высказав одно слово:

— Не уступают! — Тяжело сел по приглашению князя, подумал, склонив голову вбок: — Война, княже!

И князь подтвердил, кивая:

— Война! Посылаю Федора Ростовского на Двину!

— Выдюжит? — поднял заботный лик боярин.

— Должон! — не уступая, отозвался Василий. — Нам князя Владимира Андреича не можно отпустить из Москвы! Здесь надобен!

Опять помолчали. Оба молча подумали о Витовте.

Новгородское посольство было отпущено из Москвы в начале Великого Поста. Пасха в этом году справлялась двадцать второго апреля, и вечевой сход всего города состоялся как раз на Велик день. В обращении к своему архиепископу новогородцы заявляли:

«Не можем, Господине отче, сего насилья терпети от своего князя Великого Василья Дмитриевиця, оже отнял у святей Софеи и у Великого Новагорода пригороды и волости, нашю отчину и дедину, но хочем поискати святей Софии пригородов и волостий! »

На Торговой стороне, на Ярославовом дворище, бил и бил вечевой колокол. Увязавши в торока брони, нагрузив телеги рогатинами, сулицами и иным ратным и снедным припасом, выходило из городских ворот пешее новогородское ополчение. Коней вели в поводу, иные сидели на телегах, свесивши через грядку ноги. Путь предстоял не близкий: на Двину, к Орлецу-городу. Владыка Иоанн стоял при пути, благословляя уходящую трехтысячную новогородскую рать.

Воеводами были на этот раз посадники Тимофей Юрьевич, Юрий Дмитриевич и Василий Борисович. Все испытанные в боях воеводы. Да и ратные — дети боярские, житьи, купеческая чадь — были на этот раз не из черни, не шильники, не христов сбор, а лучшие люди республики. Все понимали, что война предстоит нешуточная и многодневный путь — только приступ к тому, что ожидает их на Двине.

На Веле новогородское войско встретил владычный волостель Исайя, сообщивший им, что на тот самый Велик День, как состоялся в Новом Городе вечевой сход, наехали московские воеводы «Андрей с Иваном, с Микитиным и с двинянами» и разорили принадлежавшую Святой Софии волость Вель, взяли «окуп на головах», а от великого князя приехал на Двину в засаду князь Федор Ростовский: «Городка боюсти и судити, и пошлин имати с новогородских волостий. А двинские воеводы, Иван и Конон, со своими другы, волости новогородские и бояр новгородских поделиша собе на части».

Исайю трясло. Он пил, обжигаясь, горячую жидкую уху, сваренную на походном костре, то и дело пугливо озираясь, все еще не вполне веря, что встретил своих, что угрюмые бородатые лица, оступившие его, люди в оружии и бронях, это свои «новгородчи», — столько страхов натерпелся за тот месяц с лишком, что протекли до подхода новогородской рати.

Светлая северная настороженная ночь с негаснущею розовою зарей по всему окоему обнимала стан. Сонно молчали деревья. В широком прогале лешего леса открывались первозданные, сине-зеленые холмы и таинственно мерцающая река, точно жидкая лунная дорога, пролитая на землю.

— Ростовский князь в Орлеце?! — строго вопрошал Тимофей Юрьич, встряхивая Исайю за плечи. — Ну, ты отдохни! — отпустил он наконец владычного волостеля.

Новогородские воеводы, переглянувшись (стан уже спал, выставив сторожу), собрались у костра. Посадник Юрий Дмитрич узорным воеводским топориком с золотым письмом по лезвию колол сушняк, подкидывал в костер. Неровное бледное пламя металось, с едва слышным треском пожирая замшелые ветви и куски коры. А вокруг, окрест, стояла тишь. Такая тишь! Не шумела река, молчали спящие птицы, не шевелился ни веткою, ни единым листом стоящий по сторонам лес, и только не гаснущая заря висела над ними, как тысячи лет назад, когда по этим холмам бродили, с каменными топорами в руках, одетые в звериные шкуры косматые древние люди.

Тимофей Юрьич, уединясь, чертил что-то обугленною веточкой на расстеленном куске холста. Потом позвал:

— Глядите, други! — Три головы склонились над самодельною картою.

— Вот тута Вель! А тута вот, надо полагать, нас и сожидають в засаде! А мы воротимси Кубенкой, горой ле, али вот тут, на озеро Воже, оттоль к Белоозеру… Следите, други? Тамо нас не ждут! Оттоль по Кубенскому озеру…

— На Кубену? — поднял Юрий Дмитрич загоревшийся взор.

— Ну! На Кубену, на Вологду… А воротимсе, войдем не Двиной, а Сухоною, в насадах! Микифора пошлем с молодцами, пущай насады да лодьи готовит на Сухоне, сколь мочно, и по воде, плывом, на Устюг. А уж от Устюга к Орлецу! Тута нас ницьто не остановит!

Тимофей Юрьич, швырнув в огонь сухую ветвь, откинулся совсем на спину, мечтательно глядя в негаснущее небо:

— Славно тута! Тихо! Не етая бы пакость, покинул Новый Город, осталси в Заволочьи жить! Рыбу ловил на Двине… Красную!

— А по зимам тамо тьма: солнце едва проглянет, как мороженый шар прокатит по краю неба, и все! — возразил Василий Борисыч. — Бывал я на промыслах! Рокана закуржавят, рук не сдынуть! Дак есчо, в поветерь-то, когда и льдину оторвет, и носит их, бедных, по морю, доколе не потонут али голодом изомрут! Тоже не мед!

— Всюду не мед! — возразил Тимофей. — А — воля! Простор! Ширь-то какова! Здешнюю землю словно бы Господь только-только ищо сотворил!

Все трое вздохнули. Через несколько дней им лезть на валы, бревном вышибать градские вороты, будут резня, кровь и смерть, будет ярое пламя плясать над кровлями ограбленных хором… Чтобы потом сесть у себя, в Нове Городе, в рубленом красовитом тереме.

Из резного, рыбьего зуба, кубка, оправленного в серебро, пить багряное фряжское вино, запивая жареную кабанятину, узорною вилкою брать с тарели куски дорогой рыбы или, открывши старинную кожаную книгу в дощатых, украшенных по углам серебром переплетах, с узорными жуковиньями, честь про себя, шевеля губами, «Девгениевы деяния», «Амартол» или «Жития старцев египетских»… Да набивать сундуки добром, дорогими мехами, сукнами и бархатами заморскими; да ходить в церкву, свою, самим строенную на заволоцкое серебро, да ростить сыновей и внуков, сказывая им о чудесах Севера, о розовом небе, о сполохах, об одноглазых людях, аримаспах, о заповедных горах, за которыми — земной рай…

И что дороже всего и ближе сердцу? Зажиток, полные сундуки, сытое теремное тепло? Или эти вот походы за серебром, ворванью, мехами и рыбой, ночлеги под открытым небом у дымных костров, многочасовая гребля, стертые до мяса руки, заполошный зык и вой режущихся ножами ратей, и удаль, и кровь, и смерть? И это розовое небо, и тишина! Тишина пустых, заколдованных древних просторов, куда тянет душа, куда уводит — были бы силы! — за разом раз неспокойное сердце, не за серебром, не за мягкою рухлядью — за хмельным неоглядным простором холмистых неведомых далей, чистых рек и сказочных, недостижимых при жизни чудес.

Старый белозерский городок весело пылал. Мычала и блеяла угоняемая скотина, голосили жонки.

— Пущай выкупают! — насупясь, твердо отмолвил Тимофей Юрьич, стряхивая с себя ухватившую его было за ноги жонку. — Брысь!

Та, слепая от слез, выдирала серьги у себя из ушей, рвала серебро с шеи. Тимофей безразлично глянул, взвесил на ладони жонкины цаты, опустил в калиту, подумав, велел:

— Пущай выбирает свою!

Ратные скорым шагом проходили мимо воеводы. Впереди был еще не одоленный новый белозерский городок. Один из кметей, оборотивши к боярину лицо с хмелевым, не то с вина, не то с ратной удачи, прищуром, выкрикнул:

— Добычу не расхватают тута без нас?

Тимофей Юрьич без улыбки качнул головой:

— Не боись! Делить станем на всех поровну!

— То-то! — уже издали прокричал ратник.

Кто-то дергал боярина сзади за рукав дорожного вотола.

— Чего тебе?

Новая жонка лезла к нему, держа в руках серебряное блюдо. Тимофей отмотнул бородою.

— Тамо вон! — указал. — Да живее выкупай, не то и скотины не обрящешь!

Вразвалку пошел к лошади. Стремянный подставил колено, подсаживая боярина. Тимофей улыбнулся хмуро, плотно всев в седло, подобрал поводья. Жеребец всхрапнул, пошел как-то боком, мелкою выступкой, зло кося глазом.

— Ну, ты, волчья сыть! — ругнулся Тимофей. Конь был чужой, достанный два часа назад, и еще не привык к новому хозяину.

По всему окоему, там и тут, подымались дымы. Новогородские молодцы зорили волость.

Новый белозерский городок не стал ждать приступа. Отворились ворота. Местные князья и воеводы великого князя Московского, сметив силы, покорялись и предлагали окуп с города. Поторговавшись, сошлись на шестидесяти рублях.

Из взятых на щит деревень гнали скотину, везли рухлядь и снедный припас. Рать, не задерживаясь, уходила в сторону Кубены. Ополонившиеся молодцы весело топали вслед за тяжело нагруженными возами.

В ближайшие дни добра и полону набрали столько, что не вмещали возы. Тяжелое попросту бросали, иное продавали за полцены. Кубенская волость была разорена полностью, окрестности Вологды выжжены.

Молодших воевод, Дмитрия Ивановича и Ивана Богдановича с дружиною охочих молодцов отослали к Галичу. Всего за день пути не дошли новогородцы до города, все разоряя окрест. Набранного добра и полону не могли вместить и речные суда. Приходило останавливать ратных и открывать торги, отпуская полон и скот за окуп.

Меж тем основная рать, посажавшись в лодьи и ушкуи, спустилась Сухоною к Устюгу. Тут стояли четыре недели, дожидая своих и разоряя окрестные волости. Город, едва оправившийся от недавнего разорения, был вновь разграблен и выжжен дотла.

К Орлецу подступали уже в исходе лета.

— Град тверд и укреплен зело! — заключил Тимофей Юрьич после первого погляда, когда они с Васильем Борисовичем, двоима, объезжали городские укрепления, ища слабого места для приступа.

— С наворопа не взять! — подтвердил Василий Борисыч.

Тимофей сопел, прикидывая. Отсюда, с выси, видно было, как, выше города, чалились к берегу новгородские лодьи.

Юрий Дмитрич подскакал к воеводам. Тимофей оборотил к нему заботный лик:

— Порочные мастеры есть у тя?

— Найдутце! — возразил Юрий, вопросив, в свой черед: — С наворопа не взять?

— Дуром молодчев уложим! — отверг Тимофей. — Рогатками нать обнести город и пороками бить бесперестани. Не выстоят!

На том и порешили. Новгородские молодцы работали всю ночь, изредка переругиваясь с засевшими за палисадом двинянами. К утру первый ряд заостренных кольев, перевязанных ивовым прутьем, был готов.

Стало мочно не опасаться вылазок из города.

Двиняне с ростовским князем не сразу сообразили, что заперты, как мышь в мышеловке, и что им одно осталось: бессильно следить с городских костров, как там и сям подымаются дымы сожигаемых деревень.

Скоро первые камни из споро сработанных новгородскими мастерами пороков начали, со свистом разрезая воздух, перелетать через стены. Кое-кого ранило, один человек, не поостерегшийся вовремя, был убит.

Князь Федор Ростовский с чувством горькой бессильной злобы обходил костры. Великий князь явно недооценил новгородскую вятшую господу. На Двину надобно было послать иньшую и большую рать, быть может, с самим Владимиром Андреичем во главе. Но и то понимал Федор, что великий князь, при всем желании, не мог нынче снять полки с южного рубежа, ибо никто не ведал толком, что творится в степи. Двиняне были брошены князем Василием на волю Божию, и — вот!

Истаивала третья неделя осады. В городе кончалось продовольствие, не хватало стрел, четыре привезенных московитами тюфяка простаивали бесполезно, не было пороха. Да и что могли содеять тут эти жалкие пыхалки! Испугать? Новогородских молодцов, повидавших в деле рыцарские пушки, тюфяками не испугаешь!

Князь проходил в избу, где сменные ратники мрачно хлебали мучную тюрю, заправленную сушеною рыбой и травой. Вместе со всеми опускал ложку в жалкое варево, на злые настырные вопросы: «Когда же подойдут воеводы великого князя с ратью? » — отмалчивался. Он-то знал, что не подойдут и что ждать им помощи неоткуда, ежели и Белозерье, и Кубена разгромлены, а Устюг сожжен. В исходе четвертой недели он уже не мог сдержать ни истомившихся кметей, ни двинян, чаявших пощады от Господина Великого Новагорода за покорство свое. Осажденные открыли ворота.

Черным был этот день для двинских воевод! Ивана и Конона с их сотоварищами казнили на месте. Ивана Микитина с братом Анфалом, Герасима и Родиона поковали в железа, повезли казнить в Новгород. У князя Федора отобрали присуд и пошлины, что поймал с двинян, самого, с дружиною, пощадили и, обобрав, отпустили домой, на Низ. С гостей великого князя, что тоже сидели в Орлеце, в осаде, взяли триста рублев окупа «с голов», а у двинян — две тысячи рублев и три тысячи коней, каждому новогородцу по лошади. Двинян укрепили новым крестоцелованием и поворотили к дому.

Возвращались пешим путем, горою, струги побросав. Лужи на путях уже скрепило льдом, звонко хрустевшим под копытами, а за Велью пошел снег. Кони весело бежали, расшвыривая копытами молодые пуховые сугробы. Позади оставались обугленные развалины Орлеца да раскопанные валы уничтоженных городских укреплений.

Великому князю Василию Дмитричу на этот раз пришлось-таки смириться. Тою же осенью, еще до возвращения новогородской рати, был заключен мир «по старине». В Москву ездили архимандрит Парфений, посадник Есиф Захарьинич, тысяцкий Онанья Костянтинович да житьи люди Григорий и Давыд. Великий князь прекращал войну и очищал захваченные им новогородские пригороды. Новгород брал к себе на княжение (кормленым князем) брата великого князя, Андрея. Иван Всеволодич переходил княжить из Торжка во Псков.

Воеводы, посланные в Заволочье, воротились зимой. Ивана Микитина скинули с моста, утопивши в Волхове, Герасим и Родион с плачем «добили челом» Господину Нову Городу и были пострижены в монастырь. Ушел один Анфал, сумевший убежать с пути.

Не тот был муж Анфал, чтобы так вот, дуром, погинуть на плахе! За тою же Велью, чудом сумевши развязать вервие, каким был прикручен к саням, и разорвать железную цепь, он, в серых сумерках наступающей ночи, кубарем скатился в кусты, рыкнул, пригибаясь от посвиста стрел, взмыл, весь в снегу, волчьим скоком уходя в чащобу.

— Анфал! Где ты, Анфал? Найдем! Поймаем все одно! — кричали ему. Но он упорно лез буреломом, цепляя обрывком цепи, перемахивал через поваленные дерева, хрипло дыша, хватая снег губами, бежал, лез, полз, снова бежал и — ушел-таки! Добравшись до Устюга, он имел уже дружину в шестьсот душ. Оттуда направился в Вятку собирать ратных… И много же зла натворил он потом Господину Нову Городу!

Что же касается самого Великого Новгорода, то, выиграв войну с великим князем, укротив двинян железом, он гораздо более потерял, чем приобрел.

Задавив силою свой двинский «пригород», он тем самым показал двинянам, чего стоит демократия (власть народа!) по-новгородски, в применении к их собственной судьбе. Власть права, демократический союз земель, сплоченных вечевым строем, сами понятия свободы и равенства разом были обрушены, сведены на ничто этой войной. И пусть Новгороду удалось на три четверти века отодвинуть собственную гибель, в конце концов, он же сам и подготовил ее, превращая граждан своих «пятин» в зависимых данников, отнюдь не заинтересованных в защите митрополии от внешнего, более сильного врага, который мог обещать им, по крайней мере, гражданский порядок и избавление от «диких» поборов и вир новогородской боярской господы.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №59  СообщениеДобавлено: 06 фев 2016, 19:36 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Иван Федоров, как и прочие члены московского посольства, два года пробывшего в Константинополе, ничего этого не знал. Не ведал даже, что началась новая война с Новым Городом.

Русичи стояли в монастыре Иоанна Предтечи, у Афанасия. Бывший высоцкий игумен освободил московитам одну из келий, другую уступил настоятель монастыря. Начались бесконечные хождения по секретам патриархии, в коих Иван не принимал участия.

Утром Иван спрашивал: не надо ли чего? А получив ответ, что не надобно, без конца ходил по городу, простаивал то у «правосудов», то у ипподрома, дивясь мраморным статуям греческих героев и святых. Раза два удалось подняться по лестницам на самую кровлю Софии и обойти кругом ее потрясающий каменный купол. Отсюда открывался вид на Босфор и Пропонтиду. Далеко внизу подымался из воды маленький отсюда Форос, маяк, на котором ночью пылал огонь, указуя путь проходящим судам. Слева горбатилась генуэзская Галата с башней Христа на самой вершине. Там, у подножья горы, кипела жизнь, чалились сотни больших и малых судов — галер, каракк, нефов и гатов, подходили и отходили, распуская паруса, крутобокие торговые барки, уходя то в теснину меж гор, к греческому морю, в Тану, Солдайю, Трапезунд или Кафу, — и тогда мучительно хотелось домой, то, напротив, суда уходили в Мраморное море, древнюю Пропонтиду, чтобы другим проливом, Геллеспонтом, выйти в Эгейское море, к берегам Греции, и дальше, к землям фрягов и франков, где он никогда не бывал и где стояли, по слухам, большие каменные города, выделывались сукна и бархаты, а град Веницейский, сказывали, вообще весь стоит на воде. Вместо улиц у него проливы, по которым, между домов, ездят на узконосых долгих лодьях — гондолах, с одним лишь длинным веслом, укрепленным на корме. Вот бы побывать! — думал Иван, провожая взглядом уходящие паруса.

Прямо перед ним, на той стороне, подымалась зеленая, в желто-серых осыпях гора, белели домики. Там чалились у вымолов турецкие корабли, а выше них чуть выгладывали невысокие купола монастырька, в котором умирал лишившийся ума Пимен.

открыть спойлер
Где-то тут проходили на своих кораблях, триерах или триремах, греческие герои. Плыли к берегам Колхиды за золотым руном. Теперь оттуда доставляют рабов и восточный товар: перец, шелка и пряности.

Василевса Мануила видел как-то раз издали. Но очень ему сочувствовал, ибо чуялось, что здесь, в Константинополе, уже не можно чем-либо и кем-либо управлять.

События идут по своему заведенному распоряду, и никто не может, а главное, и не хочет что-либо изменить. Все погибает на глазах, и все ждут конца, ждут тупо, как бараны, которых гонят на убой. И духовные греческие были спесивы и глупы, по Иванову наблюдению, ни о чем не желали помыслить толком и только чванились невесть чем. Русская митрополия, единственно поддерживавшая своими подачками византийскую патриархию, занимала, по греческому счету, меж православных митрополий всего лишь семьдесят второе, не то семьдесят третье место. При нем сговаривались о новом посольстве в Русь. И патриархии, и василевсу Мануилу требовались деньги. Турки уже давно подбирались к городу и уже начинали переплавляться через Босфор, разбойничая в верховьях Золотого Рога. Мануилу нужна была армия, патриархии — серебро на прокорм многочисленной рясоносной братии, что Ивану, перед лицом турецкой грозы, казалось нелепостью.

Шли судорожные пересылки с Москвой, наконец дошли вести, что великий князь посылает в Царьград серебро от себя, от тверского князя Михаила и от митрополии с чернецом Родионом Ослебятевым, и Ивану Федорову поручалось встретить его в Крыму и препроводить в город.

Дело — всегда дело! На носу был уже новый, 1398 год. Иван собрал молодцов, проверил оружие. Перед самым отъездом с греческим судном, пришедшим из Кафы, дошла весть, что Родиона надобно искать не в Кафе, а в Солдайе, в тамошнем православном монастыре. Ветер был попутный, и плаванье прошло без каких-либо препон.

Крым, запорошенный снегом, был непривычно странен. Только-только покинув качающуюся палубу, Иван неуверенно ступал по земле, земля словно бы покачивалась под ним.

Генуэзский замок в Солдайе лепился по самой кромке прибрежных скал на крутосклоне, прямо над морем. Каменные купеческие анбары, врытые в землю, жердевые загоны для скота, каменные и глиняные халупы местных жителей — все это лепилось на склонах и у подножия, обведенное второю каменною преградою: стенами с башнями, каких никогда не строили на Руси, чудными, словно бы недоделанными до конца. Каждая состояла из трех стен, а задней, обращенной внутрь, не было вовсе. Снаружи крепости тоже громоздилась короста крыш, тянулись виноградники в снегу, стояли плодовые деревья, росли пальмы, привезенные генуэзцами, и на их разлатых вершинах с огромными, узорно прорезанными листьями тоже лежал снег.

Замотанные до глаз татарские бабы в портках, бродники в высоких бараньих шапках, фрязины в своих свисающих на ухо беретах, в коротком меховом платье, похожие на голенастых петухов, готы, караимы, евреи, греки — кого тут только не было! Все толкались, спорили, торговали, ежились и кутались от непривычного холода. Все толковали о татарах, о войне, о сменяющих друг друга ханах и сущем безначалии в степи, при котором любой торговый караван подвергался грабежу не тех, так этих (а то и тех, и этих!), и не к кому было взывать о защите, и некому предъявлять ставшую пустою дощечкою ордынскую путевую тамгу.

Иван, покинув своих ратных на постоялом дворе, с трудом разыскал греческий монастырек, где остановился инок Родион Ослебятев, сообщивший, что уже под Ельцом на них было совершено нападение.

Отбиваясь, потеряли многих людей, причем так и не выяснили: кто нападал и какому хану надобно приносить жалобы за ту дорожную татьбу? Сейчас, когда, по слухам, Крым готовятся захватить не то Тохтамыш, не то Темир-Кутлуг, не то литвины с самим Витовтом во главе, ежели не все трое вместе, имя великого князя Владимирского стало звуком пустым, потеряв всякое значение! — горестно заключил Ослебятев, присовокупив, что и в Кафе за ними ходили какие-то до глаз замотанные незнакомцы, требовали серебро и грозились убить, а он совершил огромную глупость: вместо того чтобы устроить наивозможнейший шум, собрать русских торговых гостей, духовенство, всею кучею явиться к консулу, потребовав защиты, понеже послан от самого великого князя московского, да и пригрозить осложнениями для фряжских гостей торговых на Москве, — порешил попросту скрыться, сговорясь с византийскими греками, обещавшими ему корабль и защиту, скрытно переправил сюда мешки с серебром и сам, оставив в Кафе дружину и большую часть спутников, дабы запутать след, тайно прибыл в Солдайю. Но, по-видимому, и здесь, в Солдайе, за ним следят, собираясь ограбить.

Иван посидел, подумал. Взывать к консулу, искать защиты и прав в днешнем бесправии не стоило. Решительно встал:

— Можешь устроить тута моих молодцов? Не можно тебе одному быти!

Скорым шагом направился за своими кметями, и — вовремя. На возвращенье увидел свару в воротах монастыря. Несколько угрюмых мужиков, по обличью не то ясов, не то черкесов, рвались внутрь, угрожая привратнику расправой. И ни одного фрязина хотя бы в отдалении. Да уж не фряги ли и затеяли все это? Поди, от самой Москвы «пасут» серебряный караван русичей! А ентих наперед послали, скоты!

Он молча сгреб за шиворот крайнего, ударом кулака выбил кинжал у него из рук. В короткой схватке, — молодцы не выдали, кинулись дружно,

— не поспела даже пролиться кровь.

— К консулам веды! — гортанно кричал обезоруженный носач, мотаясь в руках у Ивана.

— Я те покажу консула! — сквозь зубы пробормотал Иван, оттаскивая чернявого от ворот.

Затащив всех пятерых в какой-то узкий закут между сложенными из ракушечника домами, русичи, по знаку Ивана, принялись, так же молча, избивать бандитов. Старшой, что требовал консула, потеряв половину зубов, хоркая и уливаясь кровью, теперь молил только об одном: отпустить его живым.

— Не будэм, не будэм! — повторял он, выплевывая красные ошметья и дергаясь от очередного удара кистенем.

Когда уже тати не стояли на ногах и только хрипели, кмети за ноги поутаскивали их в какой-то отверстый двор, кинули в пустой каменный сарай, приперев дверь колом. Иван пообещал, уходя:

— Лежи, падаль! Пошевелитесь который тута ранее суток — убьем!

Первая работа была содеяна. Теперь требовалось срочно отыскать судно, и — негенуэзское. А то завезут неведомо куда! По счастью, у вымола нашли веницейского купца из Таны. Упросили отчалить в ночь, обещали помочь с погрузкой корабля.

Иван оставил молодцов работать, бросив хозяину на ходу:

— Накормишь! А за платой не постоим!

И, прихвативши саблю, отправился назад, в город. У знакомого закутка остоялся. В сарае было тихо. Он осторожно, озрясь, проник во двор, заглянул в щель, подойдя сбоку. Сарай был пуст. Невестимо кто и откинул кол, и выпустил пленников из затвора.

У ворот монастыря опять стояли какие-то носатые. Расступившись, недобро оглядели Ивана.

— Ты наших бил?! — выкрикнул один высоко, с провизгом. Иван поспел увернуться, выхватил саблю, зверея, рубанул вкось. Те, видно, такого не ожидали, отступили, уволакивая товарища.

Грек-монашек трясся, глядя на Ивана вытаращенными глазами.

— Это же Али-хан! — прошептал. Имя не было знакомо Ивану, но по лицу монашка, по придыханию, с коим тот произнес страшное для него имя, понял, что надобно уходить.

— Можешь вывести нас невестимо? — вопросил строго. Монашек покивал обрадованно головой.

На заднем дворе была низенькая калитка в каменной стене, выходившая едва ли не в сточную канаву, полную нечистот. Приходило лезть сюда! Слава Богу, Родион Ослебятев был муж не робкого десятка (как потом сказывал, когда все уже стало позади, из городовых бояр Любутских, а значит, оружием владел хорошо). Четверо Родионовых слуг тащили тяжелые кожаные мешки с казною. Осла пришлось бросить, не пролезал в низкий каменный лаз.

Выйдя из города, пробирались краем виноградников, поминутно оглядываясь, нет ли погони. Невдали от вымолов Иван положил всех в снег и заставил ждать темноты. И — к счастью! Люди Али-хана проходили по вымолам, искали русичей, справедливо полагая, что те будут уходить морем. Проверяли почему-то все корабли, кроме генуэзских. К веницейцу лазали аж в самое нутро. По счастью, оставленные Иваном ратные, грязные, в дегте, с ног до головы осыпанные мукой, не привлекли особого внимания татей. Только спросили у хозяина:

— Твои?

— Грузчики! — ответил тот. — Нанял вот… из хлеба…

Догружали веницейца уже в густых сумерках. Издрогший Иван Федоров появился тенью, возник. Повелев молчать, свистом подозвал Родиона с его спутниками, быстро затолкал всех пятерых в нутро корабля. Кмети дотаскивали последние кули, зашитые в просмоленную рогожу и холст, заводили живых баранов. Когда уже закатывали бочку с пресной водой, весело переговаривая друг с другом — «пронесло! » — черные появились снова. Веницеец засуетился, робея, готовый выдать и русичей, и товар.

— Чалки сымай! — приказал негромко Иван. — Лук есть? — вопросил, вполглаза глядя на купца, который, узревши, как горбатится русич, словно приготовившийся к прыжку, на всякий случай сдал посторонь.

— Какие люди у тебя, показывай! — требовательно прокричали с вымола. Смолисто вспыхивавший факел, вставленный в железное кольцо, освещал решительные бородатые лица мужиков, достававших луки и обнажавших оружие.

— Чалки! — просипел Иван и, углядев, что уже ничто не держит корабль, крикнул в голос: — Отваливай!

Сам же метнулся на берег, выхватил факел из кольца и швырнул в воду. Черные остолбенели. Иван с разбега перемахнул ширящуюся полосу воды, молча схватил поданный лук, наложил стрелу и, по слуху, сильно натянув, спустил тетиву. Раздался крик и затем протяжный стон, в кого-то попало. В ответ полетели стрелы, вонзаясь в доски палубного настила. По счастью, все кмети успели залечь за невысоким набоем и не пострадал ни один. Ранен был только, да и то легко, моряк, закреплявший развернутый парус. Скоро корабль сильно накренило. Парус забрал ветер, и кормчий торопливо переложил руль. Судно уходило во тьму, провожаемое уже безвредными стрелами.

Так и шли, петляли, не приставая к берегу, и даже войдя в Босфор, в виду гор, оступивших судно, береглись. Едва не убереглись только уже когда вошли в Золотой Рог. Генуэзский бальи махал им с берега, требуя пристать, но капитан, словно бы не замечая, вел судно все далее, в глубину залива, и наконец, уже у греческого вымола, пристал. Ивану не надобно было объяснять, что к чему. Русичи горохом соскочили на берег, из рук в руки передавая тяжелые мешки, и тотчас пошли в гору, унырнув в отверстые ворота каменной приречной стены, к счастью, еще не закрытые, сунув воротнему сторожу серебряный диргем, дабы не задерживал попусту. Успокоились, уже когда стояли за воротами Влахерн, объясняя старшому воротной стражи, кто они и откуда.

Грязных, измотанных, их ввели наконец во дворец. Суетливо металось пламя масляных светилен, выхватывая из тьмы сдвоенные византийские колонны портала с капителями в сложной мраморной рези. Пробегали слуги. Нестарый человек в простом хитоне и небрежно натянутом сверху скарамангии вышел к ним, озирая, с легким недоумением, кучку оборванцев русичей с всклокоченными волосами, сбитыми на сторону бородами, в корабельной смоле и соли, белыми полосами стынущей на их изорванной одежде. Родион Ослебятев величественно выступил вперед, повестив громогласно:

— От великого князя Московского Василия! От князя тверского Михаила! И от митрополита Киприана к тебе, с милостынею!

Иван только тут понял, что перед ними сам император Мануил.

Прислужники Родиона стали выкладывать у ног Мануила с глухим тяжким звоном кожаные мешки с серебром. Мануил глядел на них молча, расцветая улыбкой. Потом переступил через серебро, обнял Родиона и расцеловал. Помедлив, расцеловал и Ивана Федорова, признав в нем старшого дружины. Василеве, император ромеев, был крепок, и пахло от него хорошо. Бежали слуги. Кто-то нес, рассыпая искры по каменному полу, смолистый факел. Вскоре их всех повели мыть, переодевать и кормить. Только уже за трапезою узналось, что утром этого дня турки Баязета приступили к осаде города, и московское серебро в сей трудноте явилось едва ли не спасением ромейского престола.

Переговоры с патриархией, с помощью Мануила, наконец завершились. Пора было уезжать, покудова турки не обложили города с моря.

Иван увозил в этот раз и ковер, сходный с тем, давним, когда-то полюбившимся ему, от узора которого, — из красных, рыжих, желтых и коричневых плит, — веяло жаром неведомых южных пустынь, и византийскую переливчатую шелковую ткань, мысленно подарив ее покойной Маше. Купил для чего-то и греческий часослов, смутно почуя, наверное, будущую стезю одного из своих сыновей.

Накануне отъезда медленно прошел по Месе, вдоль обветшалых дворцов, от форума к форуму, понимая, что видит все это в последний раз.

Вдалеке, у Харисийских ворот, глухими ударами били пушки, не понять чьи. «Удержат ли греки город? » — думал Иван, со смутной печалью к этому уходящему величию, к этой красоте, обреченной на неизбежную гибель.

Ихний корабль должен был отплывать в ночь и прорываться на Босфоре сквозь преграду из легких турецких лодок с оружными кметями, почти перегородивших пролив. С собою увозили икону «Спас в белоризцах», подаренную Мануилом великому князю Московскому.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №60  СообщениеДобавлено: 17 фев 2016, 13:33 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 19 дек 2012, 10:32
Сообщения: 443
Имя: Микола
Пол: мужской
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Крым — незаживающая боль России.


Когда властолюбивый кукурузник, невежда и самодур, подарил (не имея на то никаких прав!) Крым Украине, уже тогда слагавшемуся буферному государству, искусственно составленному из униатского Закарпатья, собственно Украины и отвоеванной у турок Новороссии, то вряд ли понимал, чью волю выполняет он, какова цена его «дарения» и какие катастрофы воспоследуют оттого в грядущем, катастрофы, перед которыми даже гибель Черноморского флота покажется детскою забавою.

Впрочем, Хрущев был «выдвиженец». Этот термин означает, что его носитель достиг занимаемой должности не по уму, талантам и заслугам, а был выдвинут в угоду чьим-то политическим амбициям и тайным расчетам, не умея ни понять всей меры ответственности, свалившейся на него, ни справиться с порученным делом, — в данном конкретном случае делом сохранения страны.

Великие адмиралы Лазарев, Корнилов, Нахимов бессильны были встать из своих могил, дабы воспротивить бессовестному отторжению Крыма, как и сотни тысяч русских солдат, отдавших жизни за то, чтобы этот древний полуостров стал наконец русскою землей. Не забудем, что на каждого нынешнего крымского жителя приходится по крайней мере две солдатских головы, отданных за его бытие!

Дорого было отдано за то, чтобы справиться с крымской ордой, последним осколком распавшейся монгольской державы. Лишь в конце восемнадцатого столетия удалось окончательно избавиться от разорительных набегов крымских татар на Русь.

Еще дороже стоило, за три века до того, сокрушить Турцию, начавшую завоевывать полуостров в последней четверти пятнадцатого столетия, уничтожившую Мангупское христианское государство в Крыму и захватившую все генуэзские колонии на побережье. Четыре века упорной борьбы потребовалось России, чтобы справиться с могущественным соседом и выйти к берегам Черного моря.

открыть спойлер
И сколько же сил, средств, таланта и энергии вложили русские люди, чтобы обиходить Крым! Возвести портовые города и крепости, проложить дороги, развить земледелие и виноградарство, завести различные ремесла, словом — превратить перевалочную торговую базу итальянских купцов и гнездо степных разбойников в благоустроенную цветущую страну!

Но не с Гиреев, не с генуэзской торговой экспансии начиналась история Крыма!

Гибнущая Византия уступала Венеции и Генуе давно обжитые, устроенные земли и города. Греческая Кафа-Феодосия лишь постепенно перешла в руки «высочайшей республики святого Георгия», а до того здесь простирались владения Восточной Римской империи, а еще ранее — Рима, а до того было тут греческое Боспорское царство, и Митридат Понтийский так-таки на самом деле закончил свои дни в Крыму… А до того здесь располагались греческие колонии, города-государства, вцепившиеся в изрезанное бухтами южное побережье полуострова, и жители Херсонеса отстаивали свою самостоятельность от натиска кочевых скифов, последнее государство которых располагалось, опять же, в Крыму. Да и поклонялись граждане Херсонеса, наряду с богами греческого Олимпа, Великой Богине-Матери, верховной покровительнице скифо-славянских племен, культ которой, с наступлением христианства, был постепенно и органично заменен культом Богоматери…

Херсонес видел у своих стен неисчислимые паруса князя Владимира, да и крестился Владимир, по преданию, здесь же, в Херсонесе. И торговля наших предков скотом и хлебом шла через Крым, и все это происходило и начиналось еще задолго до нашей эры, задолго до появления римских легионов, задолго и до того, как греки начали, после легендарных походов за золотым руном, основывать здесь свои города. Вдоль Крыма текла бесконечная вереница арийских народов, вторгавшихся в материковую Грецию. Нынче можно говорить с достаточной долей вероятности, что в многоязычном войске Приама действительно участвовали наши далекие пращуры, носители праславянского языка, а это уже двенадцатый век до нашей эры! Ныне наиболее смелые исследователи сопоставляют с праславянским язык государства Урарту, уводя истоки нашей цивилизации к третьему тысячелетию до новой эры, когда началось общее движение арийских народов через причерноморские степи на запад. И все проходящие так или иначе оставляли свою память в Крыму. Помимо праславян и скифов, Крым заселяли (с третьего-четвертого веков н.э.) готы, остатки которых дожили в Крыму до двадцатого столетия. Были тут и сарматы, и гунны, и загадочные киммерийцы, от которых не осталось ничего, кроме имени да волшебно-печального звучания слов «киммерийская полынь». Здесь, в изъеденных морем южных бухтах, в незапамятные времена уже отстаивались ахейские триремы, а на плоских вершинах местных гор, защищенные отвесными обрывами известковых скал, стояли древние города, исчезнувшие уже в не столь далекое от нас историческое время. Редко какая земля привлекала столь жадное внимание соседей. Крым всегда являлся яблоком раздора тьмочисленных завоевателей. Через его порты шла, к тому же, едва ли не вся южная торговля Руси (купцы-сурожане были самой значительной купеческой силой на Москве). Но и автор «Слова о полку Игореве» приглашает «послушати земле незнаеме, и Сурожу, и Корсуню, и тебе, тьмутараканский болван! ».

Львиная доля доходов от русской «сурожской» торговли попадала, естественно, в лапы генуэзцев и уходила на Запад…

Три тысячи (!) лет истории, походы Руси на Царьград, крещение князя Владимира, а с ним и всей страны, торговля, ордынское иго, четыре века борьбы с турецкой экспансией, строительство городов и флота — на одной чаше весов, а на другой — подпись ординарного самодура, выбросившая Крым из состава русского государства, разом обратившая в ничто вековые усилия русской армии… Как можно уравновесить такое? Лишь беспрецедентным развалом русской державы в исходе двадцатого столетия, сравнимым, и то относительно, с распадом империи Рюриковичей накануне монгольского нашествия или с распадом и гибелью Византии, можно объяснить этот трагический итог!

Русское посольство, возвращавшееся из Константинополя, успело попасть в Кафу в период между военными действиями — осадой Кафы Тохтамышем и уже схлынувшим нашествием Темир-Кутлуга с Витовтом.

Старый Крым (Салхат) был сожжен. В самой Кафе, там и сям, чернели обугленные развалины. Разноязыкая толпа армян, фрягов, татар, касогов, готов кипела и суетилась потревоженным муравейником. Генуэзский консул потребовал предъявить поклажу, угрюмо глянув на икону «Спас в белоризцах» — подарок Мануила, которую приказал поначалу развернуть, и был явно разочарован, не обретя драгоценного оклада, украшенного самоцветами. Сама по себе живопись схизматиков его явно не интересовала.

Они долго толклись у вымола, долго ожидали грека-провожатого. Иван успел подняться на кряж и осмотреть крохотную армянскую церковку, двери которой были украшены сложным геометрическим узором из железных полос и игольчатыми гранеными шишками скрепляющих полосы гвоздей. Армянин-сторож выглянул любопытно, узнавши русича, приветливо заулыбался, приглашая внутрь. Но снизу уже кричали, махали руками, и Иван устремил к своим.

Неправильный четырехугольник генуэзской крепости был весь тесно заставлен и застроен амбарами, клетями, угрюмыми и узкими каменными палатами фрягов и слепленными из глины и камней армянскими саклями. Похоже, татары сюда не добрались. Сам город, в своем обводе генуэзских трехстенных башен, тянулся дальше вдоль берега, отлогою излукой уходящего к далеким горам.

Скоро они вышли из ворот, тут же встреченные местными русичами, которые повели их в разгромленный татарами монастырь. Кое-как восстановленные кельи являли вид жалкий. Здесь порядком оголодавшие члены посольства смогли наконец насытиться и отдохнуть.

Уже лежа на расстеленных кошмах, уже задремывая, слушал Иван бесконечные рассказы о недавнем бедствии, о сраженьях под стенами Кафы и о погроме города. О том, что Витовт вывел из Крыма несколько сот семей караимов. (Иван уже знал, что караимы — это потомки хазар, обращенных в иудаизм, но не слившихся с евреями, ибо евреем надобно родиться, и обязательно от еврейской матери, поскольку «жидовская вера» исключает обращение инославных, как это принято у христиан и у бесермен.) Принявшие Тору хазары оказались чужими и чуждыми всем на свете, чем, видимо, и воспользовался Витовт, поселивший караимов у себя в Литве, под Троками (где они, кстати, живут и до сих пор). И самое удивительное, что Тохтамыш якобы теперь находится в Киеве, в гостях у своего недавнего врага.

Засыпая, Иван уже не понимал, кто же здесь и с кем дрался, кто именно зорил Кафу, и только мимолетно удивился Витовтову деянию. Даже и то не очень насторожило, когда сказали, что шайки татар о сю пору разбойничают в степной части Крыма. Хотелось спать, и думалось, что тут уже — родина, и все трудности позади…

В неосновательности своих надежд Ивану Федорову довелось убедиться уже на третий день, когда караван русичей пробирался равниною северного Крыма, встречая по пути лишь пепелища сожженных селений да стаи одичавших бродячих собак.

Шайка степных грабителей явилась нежданно, и, сметив силы, Иван порешил попробовать уладить дело миром. Татары уже оступали русичей, уже рвали с них что поценнее: серебряные кресты с духовных, с ратников

— оружие, уже и к самому запеленутому в холсты «Спасу» приступали, жадными руками раздергивая портно и вервие.

Самая труднота заключалась в том, что Иван не ведал, чьи перед ним татары. Темир-Кутлуевы, Тохтамышевы или просто степные грабители, не подчиняющиеся никому?

Старшой шайки лениво подъехал вплоть, безразлично взирая на начавшийся грабеж каравана, и Иван, с падающим сердцем, отпихнув очередного грабителя, устремил к нему. Сотник, на темно-коричневом лице которого необычайно и ярко голубели глаза, глянул на Ивана, потом вгляделся пристальнее и мановением руки приостановил грабеж. Его, видимо, слушались беспрекословно, ибо стоило сотнику татарской дружины слегка махнуть тяжелою ременною плетью, и грабители тотчас отхлынули, образовав вокруг них, не в отдалении, широкое кольцо.

— Не узнаешь? — хрипло, по-русски, вымолвил татарин. Иван вгляделся и тихо ахнул.

— Васька?! — воскликнул он, намерясь кинуться в объятия другу, но Васька остерегающе повел головою, и Иван тотчас понял: здесь — нельзя.

— Чьи таковы? — вопросил Васька по-татарски, громким голосом.

— Великого князя московского послы! — так же громко по-татарски отозвался Иван. — Духовные, из Царь-города, от императора Мануила, везем с собою икону, царев дар! Иных сокровищ не имеем!

Васька угрюмо выслушал, кивнул. Оборотясь к своим, произнес несколько слов, и разбойники начали неохотно, с ворчанием, возвращать награбленное клирикам.

— Как ты? — шепотом спрашивал Иван.

— Сотником, вишь, у Бек-Ярыка, Тохтамышевы мы! — пояснил.

— А сам он?

— Сам в Киев ускакал, к Витовту, — так же тихо, почти не глядя на Ивана, отвечал Васька. — Брат как?

— Лутоня? Детьми осыпан, все тебя ждет, даже горенку особную срубил, мол, воротишь когда…

Васька кивнул, не глядя. Притворясь, что отирает лицо от пыли, согнал со щеки непрошеную слезу.

— Увидишь когда… — Поискав в калите, достал, скомкав, дорогой, персидского шелка плат, сунул Ивану: — Еговой жонке!

— Не мыслишь в Русь? — все-таки вопросил Иван. Васька посмотрел на него отчаянно, обрезанным взором, дернулся, ничего не сказав. Повернул коня и уже с оборота домолвил:

— Прощай! Да скажи там… Кому-нито… Тохтамыш, де, заключил ряд с Витовтом, чаю, против Руси. Уступает тому, по слухам, русский улус!

Он протяжно свистнул, собирая своих, и, не глядя более на Ивана, поскакал, уводя разбойную сотню прочь. Потрепанные русичи опоминались, все еще не веря своему счастью. Иван не стал ничего объяснять даже Родиону Ослебятеву — пущай думают, что пронесло! Не ровен час, воротит Васька на Русь, а кто-нито из здесь сущих заведет: мол, грабил нас в Крыму, да то, да се, — не стоит! Есть вещи, которые не всякому и объяснить мочно!

Щедрая южная осень провожала их на разгромленной, обезлюженной земле: неубранный виноград, кругами осыпавшиеся плоды под яблонями, потрескавшиеся, забытые в вянущей ботве дыни. Хлеб, кое-где уцелевший от конной потравы, тоже не был убран, хозяева не то попрятались, не то были уведены в полон. Даже и скотина попадалась кое-где, одичалая, потерявшая хозяев. И вздохнулось свободнее, когда, наконец, набрели на мало разоренное живое село, жители которого опасливо выглядывали из-за плетней и, только уже признавши русичей и духовную братию, начинали вылезать на свет божий.

Иван Федоров ехал задумчив и хмур. Встреча с Васькой возмутила его до глубины души, а остерегающие слова: «Скажи тамо… » — не выходили из головы. Как же так? — думал он. — И сказать коли, — кому? Великому князю, который весь в Витовтовой воле? Кому из бояр?

Впереди лежала многодневная опасная дорога, сто раз мочно было и голову потерять, и уже не было покоя, и уже не было мирной родины, ибо над нею нависла доселе небывалая беда.

Витовт, который, по Иванову убеждению, вместе с дочерью искусно обманывал Василия, заключил теперь ряд с Тохтамышем… О чем? И против кого? Против Темир-Кутлуга? А что с того Витовту? — малого недоставало Ивану, чтобы постичь истину, о которой скоро заговорят и на Руси, и в Орде!

Скажем тут, что в известиях о походе Витовта в Крым много неясного. Факты порою противоречат друг другу. Впрочем, согласно исследованиям Ф. М. Шабульдо, устанавливается следующая картина.

В 1396 году разбитый Тимуром Тохтамыш пытается утвердиться в Крыму, осаждает Кафу, но изгнан оттуда Темир-Кутлугом.

В 1397 году, 8 сентября, Витовт в битве близ Кафы разбивает войска Темир-Кутлуга и Едигея, вновь освобождая Крым для Тохтамыша. Не тогда ли уже Тохтамыш с Витовтом заключают некий союз?

Но уже в исходе зимы 1397 — 98 годов Тохтамыш, вновь разгромленный Идигу и Темир-Кутлугом, бежит в Киев к Витовту и договаривается с ним ни мало ни много, как о дележе страны: Витовт помогает Тохтамышу вновь занять ордынский трон, а Тохтамыш уступает Витовту свой русский улус, то есть Владимирскую (Московскую) Русь! Об этом договоре, с понятным возмущением, сообщает русский летописец.

Витовт затем соберет войска и отправится в поход на Темир-Кутлуга, который, в свою очередь, потребует от Витовта только одного: выдачи ему своего врага, Тохтамыша.

Договор с Тохтамышем, как и попытку одним махом захватить всю Русь, зная Витовта, понять можно. Но столь решительная вражда с Темир-Кутлугом и Едигеем? И столь же решительная поддержка многажды битого Тохтамыша? Быть может, влюбившийся в эти изрезанные морем берега, уязвленный любовью к Крыму, как и многие до и после него, Витовт и Тохтамыша решил поддержать лишь временно, надеясь позднее захватить эти земли, так же как надеялся он стать вскоре полновластным хозяином Руси?

Древние хартии молчат, а море, что лижет камни у подножия Крымских гор, не дает ответа.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 72 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4, 5  След.

Текущее время: 20 ноя 2018, 22:34

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 1

Вы не можете начинать темыВы не можете отвечать на сообщенияВы не можете редактировать свои сообщенияВы не можете удалять свои сообщенияВы не можете добавлять вложения
Перейти:  

 

 

 

cron