К ИСТОКУ

о развитии Божественного Начала в Человеке

 

 

Администратор Милинда проводит онлайн курсы по развитию сознания и световых кристальных тел с активацией меркабы. А так же развитие божественного начала.

ОНЛАЙН КУРСЫ

 

 

* Вход   * Регистрация * FAQ * НОВЫЕ СООБЩЕНИЯ  * Ваши сообщения 

Текущее время: 18 июл 2018, 20:05

Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 96 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4, 5, 6, 7  След.
Автор Сообщение
Сообщение №61  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:53 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
Все это прекрасно, но все таки, спрашивала она себя, чего ради люди обращают столько внимания на подобные вещи? Вместо того чтобы просто жить. По видимому, мужчинам скучно «просто жить». Она открыла книгу на другой странице. «Каждый раз, когда англичане отвоёвывали себе в какой нибудь области свободу, они расплачивались за неё новым рабством. Гибель феодализма усилила королевскую власть. Во время реформации мы сбросили с себя ярмо догмата о непогрешимости папы, но зато приняли догмат божественного права короля. Кромвель уничтожил это божественное право, но навязал нам тиранию землевладельцев и буржуазии. Теперь тирания землевладельцев и буржуазии разрушается, но на смену ей идёт диктатура пролетариата. Снова провозглашена непогрешимость — на этот раз не папы, а большинства, — непогрешимость, верить в которую принуждает нас закон. Свободные Британцы стремятся к новой реформации, к новому политическому перевороту. Мы отвергаем диктатуру пролетариата, подобно тому как наши отцы отвергли божественное право короля. Мы отрицаем непогрешимость большинства, как они отрицали непогрешимость папы. Свободные Британцы борются за…» Элинор никак не удавалось перевернуть страницу. Борются за что? — думала она. За диктатуру Эверарда и непогрешимость Уэбли? Она подула; непокорные страницы разошлись.
«…за справедливость и свободу. Они стремятся к тому, чтобы правили лучшие, каково бы ни было их происхождение. Карьера должна быть открыта перед каждым, кто обладает способностями. Это и есть справедливость. Они требуют, чтобы каждый вопрос разрешался беспристрастно, разумно, независимо от партийных предрассудков или от мнения бессмысленного большинства. Это и есть свобода. Тот, кто воображает, будто свобода есть синоним всеобщего избирательного права…» Хлопнула входная дверь; в холле раздался громкий голос. На лестнице послышались громкие, поспешные шаги; весь дом дрожал от них. Дверь в кабинет распахнулась, точно позади неё взорвалась бомба. В комнату со взрывом громких извинений и приветствий вошёл Эверард Уэбли.
— Как мне заслужить ваше прощение? — воскликнул он, сжимая её руки. — Но если бы вы знали, в каком водовороте я живу! Какое счастье снова видеть вас! Вы ничуть не изменились. По прежнему прекрасны. — Он пристально посмотрел на неё. — Все те же спокойные светлые глаза, все те же полные, грустные губы. И какой у вас чудесный вид.
Она улыбнулась ему в ответ. У него были очень тёмные глаза: издали казалось, что они состоят из одного зрачка. Красивые глаза, думала она, но слишком волнуют своим пристальным, блестящим взглядом. Несколько мгновений она смотрела ему прямо в глаза, потом отвернулась.
открыть спойлер
— Вы тоже, — сказала она, — вы все такой же. Но почему, собственно, мы должны меняться? — Она снова посмотрела ему в лицо и заметила, что он все ещё не спускает с неё пристального взгляда. — Десять месяцев и путешествие в тропики не делают человека другим.
— Слава Богу! — засмеялся Эверард. — Пойдёмте позавтракаем. — А Филип? — спросил он, когда им подали рыбу. — Он тоже все такой же?
— Ещё более такой же, если это возможно.
— Ещё более такой же. — Эверард кивнул. — Понятно. Этого следовало ожидать. Зрелище дикарей, разгуливающих в чем мать родила, должно было укрепить его скептическое отношение к вечным истинам.
Элинор улыбнулась, но в то же время его насмешка слегка обидела её.
— А какое действие оказало на вас зрелище многих англичан, разгуливающих в гороховых мундирах? — отпарировала она.
Эверард рассмеялся.
— Укрепило мою веру в вечные истины, разумеется.
— В вечные истины — в том числе и в самого себя? Он кивнул.
— В том числе, разумеется, и в самого себя.
Они, улыбаясь, глядели друг на друга. И снова Элинор первая опустила глаза.
— Спасибо, что вы мне это сказали: сама я, пожалуй, не догадалась бы, что вы тоже одна из вечных истин.
Наступило молчание.
— Не извольте воображать, — сказал он наконец тоном, ставшим из шутливого серьёзным, — что вам удастся вывести меня из себя, сказав, что у меня закружилась голова. — Он говорил мягко, но в нем чувствовалась огромная сила. — Другим людям это иногда удаётся. Но, знаете ли, низшим животным не очень то позволяют быть надоедливыми. Их давят. И с людьми разговаривают разумно.
— Приятно слышать, что я хоть человек, — рассмеялась Элинор.
— Вы думаете, что успех вскружил мне голову? — продолжал он. — В известном смысле это, пожалуй, и верно. Но вся беда в том, что я считаю этот успех заслуженным. Скромность вредна, если она ложная. Мильтон сказал: «Ничто так не полезно человеку, как высокая самооценка, если она оправданна и справедлива». Я знаю, что моё высокое мнение о себе справедливо и заслуженно. Я знаю, я абсолютно убеждён, что я могу сделать все, что я хочу. Какой смысл отрицать то, что я знаю? Я буду господином, я буду диктовать свою волю. У меня есть решимость и мужество. Очень скоро у меня будет организованная сила. А тогда я захвачу власть. Я знаю это — зачем же мне притворяться, будто я не знаю? — Он откинулся на спинку стула. Воцарилось молчание.
«Как глупо, — думала Элинор, — как смешно рассуждать подобным образом». Её критически настроенный интеллект восставал против её чувств. Чувства её были возбуждены. Его слова, его голос — такой мягкий, но в то же время полный скрытой силы и страсти — волновали её. Когда он сказал: «Я буду господином», по всему её телу разлилась такая теплота, точно она выпила глинтвейна. «Как смешно», — повторила она про себя, пытаясь отомстить ему за его лёгкую победу, пытаясь наказать изменников внутри своей души, которые так легко сдались ему. Но сделанного не переделаешь. Может быть, эти слова действительно смешны, и все таки, когда он произносил их, её охватила дрожь восхищения, она почувствовала себя взбудораженной, у неё возникло непонятное желание ликовать и громко смеяться.
Лакей переменил тарелки. Они говорили на всякие безразличные темы: о её путешествии, о том, что произошло в Лондоне в её отсутствие, об общих знакомых. Принесли кофе; они закурили сигареты и снова замолчали. «Чем нарушится это молчание?» — с некоторым страхом спрашивала себя Элинор. Но она сама знала, чем оно кончится, и именно это пророческое знание заставляло её бояться. Может быть, она сумеет опередить его и сама нарушит молчание. Может быть, если она будет продолжать болтать, ей удастся не выходить из круга незначительных тем до той минуты, когда пора будет прощаться. Но неожиданно оказалось, что говорить ей не о чем. Она почувствовала себя словно парализованной приближением неизбежного. Она могла только сидеть и ждать. И наконец неизбежное произошло.
— Вы помните, — медленно сказал он, не глядя на неё, — что я говорил вам перед вашим отъездом?
— Мне кажется, мы решили не возвращаться к этому.
Он откинул голову назад и тихонько рассмеялся.
— Напрасно вам так кажется. — Он посмотрел на неё и увидел в её глазах растерянность и тревогу, увидел в них мольбу о пощаде. Но Эверард не знал пощады. Он положил локти на стол и подался вперёд. Она опустила глаза. — Вы сказали, что внешне я не изменился, — сказал он своим мягким голосом, в котором чувствовалась скрытая страсть и сила. — Что ж, внутренне я тоже не изменился. Я все такой же, Элинор, я все такой же, как перед вашим отъездом. Я люблю вас по прежнему, Элинор. Нет, я люблю вас ещё сильней. — Её рука неподвижно лежала на столе. Он взял её в свою руку. — Элинор, — прошептал он.
Она покачала головой, не подымая глаз. Но он все говорил, мягко и страстно.
— Вы не знаете, что такое любовь, — сказал он. — Вы не знаете, что я могу дать вам. Любовь, безудержную и безрассудную, как потерянная надежда. И в то же время нежную, как любовь матери к больному ребёнку. Любовь неистовую и тихую: неистовую, как преступление, и тихую, как сон.
«Слова, — думала Элинор, — глупые мелодраматические слова». Но они волновали её, так же как его хвастовство.
— Прошу вас, Эверард, — сказала она вслух, — не надо больше. — Она не хотела поддаваться своему волнению. Она посмотрела ему в лицо, в его блестящие пытливые глаза, и сделала над собой усилие, чтобы не отвести взгляда. Она заставила себя рассмеяться, она покачала головой. — Вы отлично знаете, что это невозможно.
— Единственное, что я знаю, — медленно сказал он, — это что вы боитесь. Боитесь вернуться к жизни. Потому что все эти годы вы были наполовину мертвы. У вас не было возможности жить полной жизнью. И вы знаете, что я могу дать вам эту возможность. И вы боитесь, вы боитесь!
— Какой вздор! — сказала она. — Все это декламация и мелодрама.
— И может быть, по своему, вы правы, — продолжал он. — Жить по настоящему, жить полной жизнью — не шуточное дело. Но, черт возьми, — добавил он, и голос его вдруг загремел — проявилась таившаяся в нем сила, — это увлекательно!
— Господи, до чего вы меня напугали! — сказала она. — Нельзя же так кричать! — Но она испытывала не только страх. Нервы и самая её плоть все ещё трепетали от непонятного, но бурного ликования, которое пробудил в ней его голос. «Но это же смешно», — убеждала она себя. И все таки ей казалось, что она слышала его голос всем своим телом. Казалось, что от его отзвуков у неё трепетала диафрагма. «Смешно», — повторила она. И что это за любовь такая, о которой он говорит с таким волнением? Просто случайные вспышки страсти в промежутке между работой. Он презирал женщин, ненавидел их за то, что они отнимают у мужчин время и энергию. Он не раз говорил при ней, что у него нет времени для любви. Его ухаживание было почти оскорбительно, как приставание к уличной женщине. — Образумьтесь, Эверард, — сказала она.
Эверард опустил её руку и со смехом откинулся на спинку стула.
— Ладно, — ответил он. — Но только на сегодня.
— Навсегда. — Она почувствовала огромное облегчение. — К тому же, — с иронической улыбочкой добавила она, повторяя сказанную им когда то фразу, — вы не принадлежите к сословию бездельников и паразитов, у вас есть дела поважнее любви.
Некоторое время Эверард молча смотрел на неё, и его лицо было строгим и задумчивым. Дела? Поважнее? Да, конечно, это так. Он сердился на самого себя за то, что он так желал её. Сердился на Элинор за то, что она отказывалась удовлетворить его желание.
— Ну что ж, побеседуем о Шекспире? — саркастически спросил он. — Или о музыкальных стаканах ?
Счётчик показывал три шиллинга и шесть пенсов. Филип дал шофёру пять шиллингов и поднялся по ступеням портика своего клуба; вслед ему раздавались благодарственные восклицания шофёра. Давать на чай больше чем следует вошло у него в привычку. Он делал это не из показной щедрости и не потому, что он требовал или хотел потребовать особой услужливости. Наоборот, немногие люди предъявляли к слугам меньшие требования, чем Филип, относились так терпеливо к недостатку услужливости и с такой готовностью прощали нерадивость. Его кажущаяся щедрость была внешним выражением презрения к людям, но полного угрызений совести и раскаяния. Он словно говорил: «Бедняга! Прости меня за то, что я выше тебя». Возможно также, что излишними чаевыми он просил извинения именно за свою деликатность. Его малая требовательность происходила столько же от страха и нелюбви к ненужному общению с людьми, сколько от внимательности и доброты. От тех, кто оказывал ему услуги, Филип требовал немного по той простой причине, что он стремился соприкасаться с ними как можно меньше. Их присутствие мешало ему. Он не любил, когда в его жизнь вторгались посторонние люди. Ему было неприятно оттого, что он принуждён был разговаривать с этими посторонними людьми, входить с ними в непосредственное соприкосновение на почве не интеллекта, а чувства, понимания, желаний. Он по возможности избегал всякого общения, а когда это ему не удавалось, старался устранить из него все личное и человеческое. Щедрость Филипа была возмещением за его бесчеловечную доброту к тем, на кого она была направлена. Он как бы откупался от собственной совести.
Дверь была открыта. Он вошёл. Вестибюль был просторный, полутёмный, прохладный, весь в колоннах. Аллегорическая мраморная группа работы сэра Фрэнсиса Чантри — «Наука и Добродетель, побеждающие Страсти», — изогнувшись в отменно классических позах, стояла в нише на лестнице. Он повесил шляпу и прошёл в курительную, чтобы просмотреть газеты в ожидании приглашённых. Первым явился Спэндрелл.
— Скажите, — сказал Филип, когда они обменялись приветствиями и заказали вермут, — скажите мне скорей, пока он не пришёл, что с моим нелепым шурином? Что у них там такое с Люси Тэнтемаунт?


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №62  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:54 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
Спэндрелл пожал плечами.
— Что обычно бывает в таких случаях? К тому же уместно ли здесь вдаваться в детали? — Кивком головы он показал на присутствующих: поблизости сидели министр, двое судей и епископ.
Филип рассмеялся.
— Но я хотел только узнать, насколько все это серьёзно и как долго это может продлиться…
— Со стороны Уолтера — очень серьёзно. Что же касается продолжительности — кто знает? Впрочем, Люси скоро уезжает за границу.
— И то слава Богу! Ах, вот и он. — Это был Уолтер. — А вот Иллидж. — Он помахал рукой. Уолтер с Иллиджем отказались от аперитива. — В таком случае идёмте в столовую.
Столовая в клубе Филипа была огромна. Два ряда алебастровых коринфских колонн поддерживали раззолоченный потолок. Со стен светло шоколадного цвета взирали портреты знаменитых членов клуба, ныне покойных. По обеим сторонам каждого из шести окон висели винно красные портьеры; пол был устлан мягкими винно красными коврами; лакеи в винно красных ливреях скользили почти невидимо, как жучки листоеды в лесу.
— Мне всегда нравилась эта зала, — сказал Спэндрелл, входя. — Похоже на декорации к пиру Валтасара.
— Весьма англиканского Валтасара, — уточнил Уолтер.
— Ну и ну! — воскликнул Иллидж, рассматривая комнату. — В таком окружении я чувствую себя совсем плебеем.
Филип рассмеялся, чувствуя себя довольно неловко. Чтобы переменить тему разговора, он обратил внимание своих собеседников на защитную окраску ливрей лакеев. Они были живым подтверждением дарвиновской теории.
— Выживают наиболее приспособленные, — сказал он, когда они сели за оставленный для них столик. — Лакеи других цветов были, очевидно, истреблены разъярёнными членами клуба. — Принесли рыбу. Они принялись за еду.
открыть спойлер
— Как странно, — сказал Иллидж, развивая мысль, вызванную в нем первым впечатлением от зала, — как невероятно то, что я вообще попал сюда. Странно то, что я сижу здесь как гость. Конечно, не было бы ничего удивительного, если бы я очутился здесь в ливрее винно красного цвета: это вполне соответствовало бы тому, что священники назвали бы моим «положением в жизни». — Он злобно рассмеялся. — Но сидеть здесь с вами — это просто таки неправдоподобно. И все это потому, что у одного манчестерского лавочника был сын с предрасположением к золотухе. Если бы Реджи Райт был здоровым мальчиком, я, вероятно, чинил бы башмаки в Ланкашире. Но, к счастью, в лимфатическую систему Реджи попали туберкулёзные бациллы. Доктора предписали ему жизнь на свежем воздухе. Его отец снял в нашей деревне коттедж для жены и сына, и Реджи поступил в сельскую школу. Отцу хотелось, чтобы Реджи сделал блестящую карьеру. Кстати, омерзительный был мальчишка! — в скобках заметил Иллидж. — Он хотел, чтобы Реджи попал в Манчестерский университет, чтобы он получил стипендию, он платил нашему школьному учителю, чтобы тот специально занимался с ним. Я был способный мальчишка; учитель меня любил. Он решил, что заодно с Реджи он может учить и меня. К тому же даром. Не позволял моей матери платить ни единого пенни. Да вряд ли она и смогла бы, бедняжка. Когда пришло время экзаменов, стипендию получил я. Реджи провалился. — Иллидж захохотал. — Несчастный золотушный выродок! Но я по гроб жизни буду благодарен ему и бациллам, которые проникли в его железы. Вот от чего зависит вся жизнь человека — от какой то глупой случайности, единственной на миллион. Какой то совершенно случайный факт — и вся жизнь переменилась.
— Вовсе не случайный, — возразил Спэндрелл. — Вы получили стипендию как раз потому, что это вполне соответствовало вам. В противном случае вы не получили бы её и не сидели бы с нами здесь. Не знаю, бывает ли в жизни вообще что нибудь случайное для человека. Все, что случается с человеком, неизбежно похоже на него самого.
— Сомнительно и немного туманно, — возразил Филип. — Воспринимая события, люди искажают их на свой лад, и поэтому то, что происходит, кажется им похожим на них самих.
Спэндрелл пожал плечами.
— Искажение, может быть, и есть. Но я верю, что с каждым из нас случается именно то, что ему соответствует.
— Какая ерунда! — с отвращением сказал Иллидж. Филип выразил своё неодобрение в более вежливой форме.
— Но ведь одно и то же событие может повлиять на разных людей совершенно различным способом.
— Согласен, — ответил Спэндрелл. — Я не знаю, как это происходит, но почему то каждое событие становится другим, качественно другим, соответственно характеру каждого из затронутых им людей. Это — великая тайна, и это — парадокс.
— Не говоря уже о том, что это нелепо и невозможно, — вставил Иллидж.
— Что ж, пускай нелепо, пускай невозможно, — согласился Спэндрелл. — И все таки я верю, что именно так оно и есть. Почему все должно быть логически обосновано?
— В самом деле, почему? — отозвался Уолтер.
— И все таки, — сказал Филип, — ваше провидение, которое делает одно и то же событие качественно различным для различных людей, — не слишком ли это неправдоподобно?
— Не более неправдоподобно, чем то, что мы все четверо сидим здесь, не более неправдоподобно, чем все это. — Движением руки он показал на валтасаровскую столовую, на обедающих, на лакеев цвета сливы и на постоянного секретаря Британской академии, который в эту минуту входил в зал вместе с профессором поэтики Кембриджского университета.
Но Филип не сдавался.
— Но ведь если предположить, как делают учёные, что наиболее приемлема простейшая гипотеза, — хотя я всю жизнь не мог понять, какие у них к тому основания, кроме, разумеется, человеческой неспособности охватить сложное…
— Слушайте, слушайте!
— Какие основания? — повторил Иллидж. — Единственное, на чем они основываются, — это наблюдение над фактами. Экспериментально доказано, что природа делает все простейшим способом.
— А может быть, — сказал Спэндрелл, — все дело в том, что люди способны понять только простейшие объяснения? В конце концов на практике это сводится к тому же,
— Но если какой нибудь факт имеет простое и естественное объяснение, не может же он иметь одновременно другое объяснение, сложное и сверхъестественное.
— Почему нет? — спросил Спэндрелл. — Может быть, вы просто не в состоянии увидеть сверхъестественные силы, действующие позади естественных. Вопрос о разнице между естественным и сверхъестественным оставим пока в стороне. Но это ещё не значит, что сверхъестественного вообще нет: вы просто свою неспособность понять возводите до уровня всеобщего закона.
Филип воспользовался случаем, чтобы докончить своё возражение.
— Но если даже признать, — вмешался он раньше, чем успел заговорить Иллидж, — что простейшее объяснение является в то же время самым верным, ведь и тогда самым простым объяснением именно и будет утверждение, что каждый человек искажает события по образу своему и подобию — в зависимости от своего характера и прошлого. Мы видим отдельных людей, но мы не видим провидения; его существование приходится принимать на веру. Разве не удобней вообще обходиться без него, если оно совершенно излишне?
— Но излишне ли оно? — сказал Спэндрелл. — Можно ли объяснить все факты, не прибегая к нему? Сомневаюсь. А как быть с теми, кто легко поддаётся влиянию? (А ведь все мы в большей или в меньшей степени поддаёмся чужому влиянию. Все мы не только родились такими, но и сформировались под чьим то воздействием.) А как же быть с теми, чей характер создался целым рядом неумолимо следующих одно за другим событий одного и того же типа? Когда человеку, как говорится, «всю жизнь везёт» или «всю жизнь не везёт»; когда все толкает его к чистоте или, наоборот, к грязи; когда ему из раза в раз представляется возможность быть героем или, наоборот, быть мерзавцем? После такой серии событий (просто невероятно, как долго она может продолжаться!) характер сформировался; а тогда, если вам угодно объяснять это именно так, вы можете говорить, что это сам человек искажает все случившееся с ним по своему образу и подобию. Но ведь тогда, когда у него ещё не было определённого характера, по образу которого он мог бы искажать события, — тогда что? Кто предрешил, что с ним должно случаться именно это, а не что нибудь другое?
— Кто предрешает, какой стороной упадёт на землю монетка? — презрительно спросил Иллидж.
— Да при чем тут монетки? — ответил Спэндрелл. — При чем тут монетки, когда мы говорим о людях? Возьмите себя. Вы что, чувствуете себя монеткой, когда с вами что нибудь случается?
— Не все ли равно, что я чувствую? Чувства не имеют ни малейшего отношения к объективным фактам.
— Зато ощущения имеют. Наука занимается осмысливанием наших чувственных восприятий. Почему мы должны признавать научную ценность за одним видом восприятий и отрицать её за всеми другими? Когда какое нибудь событие мы непосредственно воспринимаем как акт провидения, это, может быть, не меньше содействует нашему познанию объективной действительности, чем непосредственное восприятие желтизны или твёрдости. А когда с человеком что нибудь случается, он вовсе не чувствует себя монеткой. Он чувствует, что события имеют смысл, что они происходят в определённой последовательности. Особенно когда из раза в раз повторяются события одного типа. Скажем, решки сто раз подряд.
— Уж лучше орлы, — со смехом заметил Филип, — мы ведь как никак интеллигенция.
Спэндрелл нахмурился. Он говорил вполне серьёзно, и это шутливое замечание обидело его.
— Когда я думаю о себе, — сказал он, — я уверен, что все, что произошло со мной, было подстроено кем то заранее. В детстве у меня было предчувствие того, чем я мог бы стать, если бы не обстоятельства. Ничего общего с моим теперешним «я».
— Что, ангелочком? — сказал Иллидж. Спэндрелл не обратил на его слова ни малейшего внимания. — Но с тех пор, как мне минуло пятнадцать лет, со мной начали случаться события, необычайно похожие на меня — на того меня, каким я стал теперь. — Он замолчал.
— И поэтому вместо нимба и крылышек у вас выросли копыта и хвост. Грустная история! Кстати, — обратился Иллидж к Уолтеру, — вы вот специалист по искусству или по крайней мере считаете себя таковым; так вот, обращали вы когда нибудь внимание на то, что изображения ангелов абсолютно неправдоподобны и антинаучны? — Уолтер покачал головой. — Если бы у мужчины весом в семьдесят килограммов появились крылья, ему, чтобы приводить их в движение, понадобилась бы колоссальная мускулатура. А для этого, в свою очередь, нужна была бы соответственно большая грудная клетка, как у птиц. Ангел весом в сто сорок фунтов, чтобы летать так же хорошо, как, скажем, утка, должен был бы обладать грудной клеткой, выступающей вперёд по меньшей мере на четыре или пять футов. Скажите это вашему отцу на тот случай, если он задумает написать Благовещение. Все существующие Гавриилы до неприличия неправдоподобны.
Тем временем Спэндрелл думал о своём отрочестве: о блаженстве среди гор, об утончённых переживаниях, угрызениях совести, о приступах раскаяния и о том, как все это — раскаяние по поводу дурного поступка в не меньшей степени, чем острое наслаждение при виде цветка или пейзажа, — как все это было связано с его чувством к матери, вырастало из него и переплеталось с ним. Он вспоминал «Парижский пансион для девиц», который он читал, накрывшись с головой одеялом, при свете карманного фонарика. Книга была написана в ту эпоху, когда верхом порнографии считались длинные чёрные чулки и длинные чёрные перчатки, когда считалось, что «целовать мужчину без усов — это все равно что есть яйцо без соли». У приапического майора, соблазнителя молодых девушек, были длинные, вьющиеся, нафабренные усы. Как ему было стыдно и как он терзался! Как он боролся и как горячо молился, чтобы Бог дал ему силу! И Бог, которому он молился, был похож на его мать. Чтобы быть достойным её, он должен был не поддаваться искушению. Уступая соблазну, он изменял ей, он отвергал Бога. И он уже начал побеждать. И вдруг, как гром из безоблачного неба, пришло известие, что она выходит замуж за майора Нойля.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №63  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:54 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
У майора Нойля тоже были вьющиеся усы.
— Блаженный Августин и кальвинисты были правы, — сказал он вслух, прерывая спор о грудной клетке серафимов.
— Все ещё не успокоились? — сказал Иллидж.
— Бог спасает одних людей и осуждает других.
— Вернее сказать, он сделал бы это, если бы: а) он существовал, б) существовало бы спасение и в)…
— Когда я думаю о войне, — прервал его Спэндрелл, — о том, чем она могла бы быть для меня и чем она стала на самом деле. — Он пожал плечами. — Да, Августин был прав.
— Я со своей стороны, — сказал Филип, — могу быть только благодарен Августину, или кому там ещё, за мою искусственную ногу. Она помешала мне стать героем, но зато не дала мне стать трупом.
Спэндрелл взглянул на него; уголки его большого рта иронически вздрогнули.
— Ваше несчастье обеспечило вам спокойную, обособленную жизнь. Иными словами, событие было таким, как вы сами. Для меня же война была именно такой, каким был я. В год объявления войны я был в Оксфорде.
— А, добрый старый колледж! — сказал Иллидж; он не мог равнодушно, без язвительных замечаний слышать названия старинных и аристократических учебных заведений.
— Три чудесных семестра и дважды ещё более чудесные каникулы. Тогда я впервые вкусил от алкоголя и покера и познал разницу между живыми женщинами и женщинами в отроческом воображении. Какое откровение — первая настоящая женщина! И в то же время — какое тошнотворное разочарование! После лихорадочных грёз и порнографических книг это казалось таким плоским.
— Это комплимент по адресу искусства, — сказал Филип. — Я уже не раз об этом говорил. — Он улыбнулся Уолтеру, тот покраснел, вспоминая слова Филипа о том, как опасно в любви подражать высоким поэтическим образцам. — Нас воспитывают шиворот навыворот, — продолжал Филип. — Сначала искусство, потом жизнь, сперва «Ромео и Джульетта» и похабные романы, а потом женитьба или её эквивалент. Отсюда — разочарованность современной литературы. Это неизбежно. В доброе старое время поэты начинали с того, что теряли невинность, а потом, зная, как все это делается и что именно в этом непоэтичного, они принимались сознательно идеализировать и украшать это. Мы начинаем с поэтического и переходим к непоэтическому. Если бы юноши и девушки теряли невинность в том же возрасте, как во времена Шекспира, мы были бы свидетелями возрождения любовной лирики елизаветинцев.
открыть спойлер
— Может быть, вы и правы, — сказал Спэндрелл. — Я могу сказать одно: что, когда я узнал реальность, она разочаровала меня и в то же время показалась очень привлекательной. Может быть, она привлекала меня именно тем, что разочаровывала. Сердце — вроде компостной кучи: навоз стремится к навозу и самое великое очарование греха в его грязи и бессмысленности. Он привлекателен именно потому, что он отталкивающ. Но отталкивающим он остаётся всегда. И я помню, что, когда началась война, я просто ликовал: ведь мне представился случай выбраться из навозной кучи и заняться для разнообразия чем то более пристойным.
— За короля и отечество! — насмешливо сказал Иллидж.
— Бедный Руперт Брук ! Теперь его слова о том, что честь снова вернулась в мир, вызывают только улыбку. После того, что произошло, они кажутся немного комичными.
— Они были скверной шуткой даже в то время, — сказал Иллидж.
— Нет, нет. В то время я сам так чувствовал.
— Ещё бы! Потому что вы были тем же, чем был Брук, — избалованный и пресыщенный представитель обеспеченного класса. Вы искали сильных ощущений — только и всего. Война и эта ваша пресловутая «честь» доставила вам их.
Спэндрелл пожал плечами.
— Объясняйте как хотите. Но в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года я жаждал совершить что нибудь благородное. Я готов был идти на верную смерть.
— «Смерть желанней, чем бесчестье»? Да?
— Да, буквально так, — сказал Спэндрелл. — Уверяю вас, все мелодрамы глубоко реалистичны. При некоторых обстоятельствах люди говорят именно так. Единственный недостаток мелодрамы — что она внушает нам, будто люди говорят таким образом решительно всегда. К сожалению, это не так. Но «смерть желанней, чем бесчестье» — это как раз то, что я думал в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года. Если бы мне пришлось выбирать между смертью и той бессмысленной жизнью, какую я вёл, я выбрал бы смерть.
— Опять в вас говорит джентльмен из обеспеченного класса, — сказал Иллидж.
— И вот, только потому, что я много лет жил за границей и знал три иностранных языка, потому, что у меня была слишком любящая мать, а отчим пользовался влиянием в военных кругах, меня против моей воли перевели в контрразведку. Господь Бог решительно вознамерился проклясть меня.
— Наоборот, он очень заботливо старался сохранить вашу жизнь, — сказал Филип.
— Но я вовсе не хотел этого. Жизнь имела смысл лишь в том случае, если бы я мог сделать что нибудь достойное, предпочтительно героическое, в крайнем случае трудное и рискованное. Вместо этого меня посадили на связь, а потом на выслеживание шпионов. Из всех подлых и низких занятий…
— Ну, в окопах было тоже далеко не так то романтично.
— Да, но там было опасно. Пребывание в окопах требовало мужества и выносливости. Охотник за шпионами находился в полной безопасности и не имел случая проявлять благородство или доблесть, тогда как случаев предаваться пороку… Эти тыловые города, и Париж, и порты — там только и было что спирт да шлюхи.
— Но ведь этих зол можно было избежать, — сказал Филип. От природы холодный, он без всякого труда проявлял воздержанность.
— Но я не мог, — ответил Спэндрелл. — Особенно при тех обстоятельствах. Я хотел совершить что нибудь достойное, а мне помешали. Поэтому делать совершенно обратное тому, что я хотел делать, стало для меня вопросом чести. Вопросом чести — вы это понимаете?
— Для меня это слишком тонко, — покачал головой Филип.
— Попробуйте представить себя в присутствии человека, которого вы уважаете и любите больше всех на свете, перед которым вы преклоняетесь.
Филип кивнул. Но по существу, подумал он, он никогда ни перед кем не испытывал глубокого и безраздельного преклонения. Теоретически — да, но на практике — никогда, во всяком случае, никогда настолько, чтобы стать чьим нибудь учеником или последователем. Он усваивал взгляды других людей, даже их манеру жить, но в нем всегда жило убеждение, что эти взгляды и манеры были на самом деле не его, что он с такой же лёгкостью откажется от них, с какой он их перенял. И во всех тех случаях, когда была хоть малейшая опасность увлечься всерьёз, он упорно сопротивлялся — сражался за свою свободу или бежал.
— Ваше чувство к нему переполняет вас, — продолжал Спэндрелл, — и вы направляетесь к нему с распростёртыми объятиями, предлагая вашу дружбу и преданность. А он вместо всякого ответа засовывает руки в карманы и поворачивается к вам спиной. Что вы станете делать?
Филип рассмеялся.
— Это нужно посмотреть в «Книге хорошего тона».
— Вы сшибёте его с ног. По крайней мере так поступил бы я. Это было бы для меня вопросом чести. И чем больше вы восторгались бы им, тем сильней вы бы ударили и с тем большим азартом плясали бы после этого над его трупом. Поэтому то шлюхи и спирт были неизбежны для меня. Наоборот, вопросом чести стало для меня никогда не избегать их. Жизнь во Франции была похожа на жизнь, которую я вёл до войны, только она была ещё гнусней и бессмысленней и в ней даже намёка не было на какое нибудь «искупление». И через год я уже отчаянно цеплялся за свой позор и старался избежать смерти. Говорю вам, Блаженный Августин был прав: мы спасены или прокляты заранее. Во всем, что происходит, я вижу руку провидения.
— Вздор это ваше провидение! — сказал Иллидж; но в наступившем молчании он снова подумал: как странно, как бесконечно невероятно, что он сидит здесь, распивая кларет, а за два столика от него — постоянный секретарь Британской академии, а позади него — старейший судья из Верховного суда. Двадцать лет тому назад его шансы на то, чтобы сидеть под этим раззолоченным потолком, равнялись одному против нескольких сот или даже тысяч миллионов. И все таки он сидит здесь. Он выпил ещё глоток вина.
А тем временем Филип вспоминал огромную вороную лошадь: она мчалась, брыкаясь, оскалив зубы, прижав уши к голове; и вдруг она понесла, таща за собой экипаж; и грохот колёс, и его дикие вопли, и он прижимается к крутому откосу, карабкается, скользит и падает; и шум, и грохот, и что то огромное между ним и солнцем, и тяжёлые копыта, и внезапная, все уничтожающая боль.
А Уолтер среди того же молчания думал о том вечере, когда он впервые вошёл в гостиную Люси Тэнтемаунт. «Все, что случается с человеком, неизбежно похоже на него самого».
— Но в чем её тайна? — спросила Марджори. — Почему он сходит по ней с ума? А ведь он сходит с ума. Буквально.
— Никакой тут нет тайны, — сказала Элинор. Ей казалось странным вовсе не то, что Уолтер обезумел от любви к Люси, а то, что ему когда то нравилась бедная Марджори. — В конце концов, — продолжала она, — Люси человек живой и интересный. К тому же, — добавила она, вспоминая комментарии Филипа по поводу собаки, которую они задавили в Бомбее, — у неё дурная репутация.
— Разве дурная репутация так привлекательна? — спросила Марджори, держа чайник над чашкой.
— Конечно. Раз у женщины дурная репутация, значит, она доступна. Благодарю, мне без сахара.
— Не может быть, чтобы мужчине нравилось быть не единственным любовником, а одним из многих, — сказала Марджори, передавая ей чашку.
— Возможно. Но когда мужчина знает, что у женщины были любовники, он сам начинает надеяться. «Другим удалось, значит, и мне удастся». Так рассуждает мужчина. К тому же дурная репутация заставляет сразу думать о женщине в определённом аспекте. Это возбуждает воображение. Когда встречаешь Лолу Монтес , немедленно представляешь себе постель. О постелях не думаешь, когда встречаешь Флоренс Найтингейл. Разве только о постели больного.
Наступило молчание. Элинор думала, что с её стороны очень нехорошо относиться к Марджори с таким безразличием. Но ничего не поделаешь. Она заставляла себя вспоминать, как ужасна была жизнь этой несчастной женщины, сначала с мужем, теперь с Уолтером. Просто ужасна! Но эти немыслимые позвякивающие серьги из поддельного нефрита! А её голос, а её манеры…
— Неужели мужчины так легко идут на приманку? И на такую дешёвую? Такие мужчины, как Уолтер? Как Уолтер? — повторила она. — Как могут мужчины быть такими… такими…
— Свиньями? — докончила Элинор. — Как видите, могут. Хотя это довольно странно. — «А может быть, — подумала она, — было бы лучше, если бы Филип больше походил на свинью и меньше на рака отшельника? Свиньи ближе к человеку — какими бы свиньями они ни были, они все таки ближе к человеку. Тогда как раки отшельники изо всех сил стараются быть моллюсками».


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №64  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:55 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
Марджори покачала головой и вздохнула.
— Непонятно, — сказала она с убеждением, показавшимся Элинор довольно смешным. «Интересно, какого мнения эта женщина о самой себе?» — подумала Элинор. Но Марджори была высокого мнения не о себе, а о добродетели. Воспитание приучило её считать уродливыми порок и животную природу человека, прекрасными — добродетель и духовное начало. Холодная по натуре, она не понимала чувственности. То, что Уолтер неожиданно превратился из того Уолтера, каким она его знала, в «свинью», по выражению Элинор, казалось ей непонятным вовсе не потому, что она была высокого мнения о собственной привлекательности.
— К тому же не забывайте, — сказала Элинор, — что, с точки зрения мужчин, подобных Уолтеру, Люси имеет ещё одно преимущество: она женщина с темпераментом мужчины. Мужчины умеют получать удовольствие от случайных встреч. Женщины в большинстве своём этого не умеют: им нужно любить. Им необходимо что то переживать. Без этого они не могут. Но есть другие женщины — их немного, и Люси — одна из них. Она по мужски безразлична. У неё чувственность существует независимо от души.
— Какой кошмар!
Элинор заметила, как вздрогнула Марджори, и у неё немедленно появилась потребность противоречить ей.
— Вы думаете? А по моему, этой способности можно позавидовать. — Она рассмеялась. Её цинизм глубоко шокировал Марджори. — Для такого робкого и застенчивого мальчика, как Уолтер, в этой беззастенчивости должно быть что то волнующее. По темпераменту она полная противоположность ему. Люси беспечна, неразборчива в средствах, своевольна, бесстыдна. Я прекрасно понимаю, что она могла вскружить ему голову. — Она подумала об Эверарде Уэбли. — Сила всегда привлекательна. Особенно если сам человек слаб, а Уолтер именно таков. Люси — это, безусловно, сила. Вам лично этот род силы может не нравиться. — Ей самой не очень нравилось энергичное честолюбие Уэбли. — Но нельзя не восхищаться силой как таковой. Это как Ниагара. Она прекрасна, хотя вы, пожалуй, не хотели бы оказаться на её пути. Разрешите мне взять ещё хлеба с маслом. — Она намазала себе ломтик. Марджори из вежливости тоже взяла кусочек. — Замечательный чёрный хлеб, — заметила Элинор. Про себя она удивлялась, как мог Уолтер жить с женщиной, которая оттопыривает мизинец, держа чашку, откусывает такие крошечные кусочки от ломтя хлеба и жуёт одними передними зубами, точно морская свинка, как будто процесс еды был сам по себе чем то неизящным и унизительным.
— А что же, по вашему, следует делать мне? — наконец заставила себя спросить Марджори.
открыть спойлер
— Что вы можете сделать? — пожала плечами Элинор. — Ждите и надейтесь, что он вернётся, когда получит своё и пресытится.
Это было очевидно; но Марджори считала, что со стороны Элинор жестоко, бестактно и нечутко говорить подобные вещи.
В Лондоне Куорлзы временно поселились в одной из бывших конюшен в районе Бельгравии. У входа в тупик была арка. За аркой начинался тупик: слева высокая оштукатуренная стена сливочного цвета — глухая, потому что обитатели Бельгравии не желали ничего знать о жалкой домашней жизни своих слуг. Справа — длинный ряд низких конюшен с одноэтажной жилой надстройкой; теперь эти помещения были населены огромными «даймлерами» и семьями их водителей. Тупик упирался в стену, позади которой виднелись развесистые платаны аристократических садов. Парадное Куорлзов находилось в тени этой стены. Расположенный между садами и редко населёнными конюшнями, домик был очень тихим. Только въезжавшие и выезжавшие лимузины и детский плач изредка нарушали тишину.
«К счастью, — заметил как то Филип, — богатые могут позволить себе роскошь приобретать бесшумные машины. А в двигателях внутреннего сгорания есть что то способствующее уменьшению рождаемости. Вы слыхали когда нибудь, чтоб у шофёра было восемь человек детей?»
Помещения для конюхов и стойла были превращены при перестройке в одну просторную комнату. Две ширмы разделяли её на три части. За ширмой справа от входа было нечто вроде гостиной — кресла и диван вокруг камина. За ширмой слева стоял обеденный стол; там же была дверь в маленькую кухню. Узкая лестница в противоположном от входа конце комнаты вела в спальни. Жёлтые кретоновые занавески имитировали свет солнца, никогда не заглядывавшего в выходившее на север окно. Повсюду были книги. Над камином висел портрет Элинор девушки, написанный стариком Бидлэйком.
Филип лежал на диване с книгой в руке. Он читал:
Большой интерес представляют наблюдения м ра Тейта Регана над карликовыми паразитическими самцами трех видов рыб из семейства Ceratividae. У полярного вида Ceratias holbolli самка длиной около восьми дюймов носит на брюшной поверхности двух самцов длиной около двух с половиной дюймов. Ротовое отверстие карликового самца постоянно прикреплено к соску на коже самки: кровеносные сосуды самца и самки сообщаются. У самца отсутствуют зубы; рот ему не нужен; пищеварительный канал дегенерирует. У Photocarynus spiniceps самка длиной около двух с половиной дюймов носит самца, размер которого не превышает полудюйма, на верхней части головы перед правым глазом. У Edriolychnus schmidti размеры примерно такие же, как у только что описанного вида; самка носит карликового самца в перевёрнутом положении на внутренней стороне жаберных крышек.
Филип отложил книгу и достал из внутреннего кармана записную книжку и вечное перо. Он написал:
Самки рыб из семейства Ceratividae носят карликовых паразитических самцов прикреплёнными к своим телам. Сравнение напрашивается само собой, когда мой Уолтер устремляется к своей Люси. Не описать ли сцену в аквариуме? Они приходят со знакомым натуралистом, который показывает им самок Ceratividae и их супругов. Полумрак: рыбы, прекрасный фон.
Он собирался отложить дневник, когда в голову ему пришла новая мысль. Он снова открыл дневник.
Пусть это будет аквариум в Монако. Описать Монте Карло и всю Ривьеру как океан с глубоководными чудищами.
Он закурил сигарету и снова погрузился в чтение. В дверь постучали. Он встал и открыл: это была Элинор.
— Ну и денёк! — Она бросилась в кресло.
— А что нового у Марджори? — спросил он.
— Нового? — вздохнула она, снимая шляпу. — Ничего. Несчастная женщина! Она все такая же жуткая. Но мне искренне жаль её.
— А что ты ей посоветовала?
— Ничего. Что она может сделать? А как Уолтер? — спросила она в свою очередь. — Удалось тебе его пробрать с перцем?
— Боюсь, что с перцем у меня слабовато. Но мне удалось убедить его переехать с Марджори в Чэмфорд.
— Ах, удалось? Это уже много.
— Не так много, как ты думаешь. Никто не стоял мне поперёк дороги. В субботу Люси уезжает в Париж.
— Будем надеяться, что она пробудет там долго. Бедный Уолтер!
— Да, бедный Уолтер! Но я должен рассказать тебе о рыбах. — Он рассказал. — Когда нибудь, — закончил он, — я напишу современный «Бестиарий» . Как это поучительно! Но ты мне ничего не сказала об Эверарде. Я совсем забыл, что ты с ним виделась.
— Я так и знала, что ты забудешь, — с горечью ответила она.
— Ты знала? Не понимаю почему.
— Я так и знала, что ты не поймёшь.
— Сдаюсь, — сказал Филип с насмешливым смирением.
Наступило молчание.
— Эверард в меня влюблён, — сказала наконец Элинор самым невыразительным и обыденным тоном, не глядя на мужа.
— Разве это новость? — спросил Филип. — Он, кажется, твой давнишний поклонник.
— Но это серьёзно, — продолжала Элинор. — Вполне серьёзно. — Она жадно ждала его ответа. Ответ последовал после небольшой паузы:
— Это уже менее забавно.
«Менее забавно». Неужели он не понимает? Ведь он же не дурак! Или, может быть, он понимает и только притворяется, что не понимает; может быть, он втайне даже рад этой истории с Эверардом? Или безразличие делает его слепым? Чего человек сам не чувствует, того он никогда не поймёт. Филип не понимал её, потому что он не чувствовал так, как чувствовала она. Он был непоколебимо уверен, что все люди такие же тепловатые, как он сам.
— Но он нравится мне, — сказала она вслух, делая последнюю отчаянную попытку вызвать в нем хотя бы подобие живого интереса к ней. Если бы он начал ревновать, или грустить, или возмущаться, как счастлива была бы она, как благодарна ему! — Очень нравится, — продолжала она. — В нем есть что то необыкновенно привлекательное. То, что он такой страстный, такой необузданный…
Филип рассмеялся.
— О да, неотразимый пещерный человек!
Элинор с лёгким вздохом встала, взяла шляпу и сумочку и, перегнувшись через спинку кресла, поцеловала своего мужа в лоб, точно прощаясь с ним; потом отвернулась и, не говоря ни слова, пошла наверх в спальню.
Филип снова принялся за книгу:
Bonellia viridis — зелёный червь, встречающийся в средиземноморском ареале. Тело самки — со сливу; оно имеет похожий на струну, раздвоенный на конце, очень чувствительный к прикосновению хоботок длиной до двух футов. Самец же — микроскопический; он живёт в том, что можно назвать влагалищем (видоизменённый нефридий) самки. У него нет рта; он живёт паразитически, поглощая питательные вещества покрытой ворсинками поверхностью своего тела.
Филип спрашивал себя, не следует ли ему пойти наверх и сказать что нибудь Элинор. Он был уверен, что на самом деле она не любит Эверарда. Но, может быть, ему не следует относиться к этому так спокойно? Она казалась несколько расстроенной. Может быть, она ожидала, что он скажет ей, как он её любит, каким несчастным он был бы, если бы она разлюбила его? Но как раз это то было почти невозможно сказать. В конце концов он решил не идти наверх. Он подождёт, он отложит это до следующего раза. И он снова стал читать о Bonellia viridis.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №65  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:55 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXII


Из записной книжки Филипа Куорлза

Сегодня у Люси Тэнтемаунт мною овладела очень странная ассоциация идей. Люси, по обыкновению, была как французский флаг: синева под глазами, ярко красный рот, а все остальное — мертвенно бледное на фоне блестящих, как металл, чёрных волос. Я сказал что то смешное. Она захохотала, открывая рот, и её язык и десны были настолько бледней её накрашенных губ, что они казались (и у меня от ужаса и удивления пробежали по коже мурашки) по контрасту совершенно бескровными и белыми. И вдруг, без всякого перехода, я оказался перед священными крокодилами в дворцовых садах Джайпура, и проводникиндус бросал им куски мяса, и пасть животных была изнутри почти белая, точно обитая лакированной козлиной кожей кремового цвета. Вот так работает наше сознание! А мы ещё хвастаемся своим интеллектом. М да! Но какая это находка для моего романа! С этого я и начну книгу. Мой уолтероподобный герой говорит своей люсиподобной сирене что нибудь смешное и немедленно, к своему ужасу (что не мешает ему по прежнему, а может быть, Даже ещё больше, желать её, только в желании его появляется оттенок извращённости), видит тех отталкивающих крокодилов, которых он рассматривал в Индии месяц тому назад. Таким образом, я убиваю сразу двух зайцев: тут и гротеск и фантастика, ^оскребите налёт обыденности, который накладывает наша привычка, — и все покажется неправдоподобным. Каждый предмет и каждое событие содержит в себе бесконечные глубины. Любая вещь есть не то, чем она кажется, или, вернее, она похожа одновременно на миллион других вещей. Вся Индия, как кинофильм, проносится в его мозгу, пока она хохочет и показывает — она, любимая, желанная, прекрасная, — свои жутко бескровные крокодильи десны и небо.
Литература должна быть как музыка. Не так, как у символистов, подчинявших звуку смысл. (Pleuvent les bleus baisers des astres taciturnes . Бессмысленный набор слов.) Но в большем масштабе, в композиции. Продумать Бетховена. Перемены настроений, резкие переходы (например, чередование величественности и шутки в первой части b dur'ного квартета. Комическое, неожиданно проскальзывающее среди потрясающей трагической торжественности в скерцо c'moll'ного квартета). Ещё интересней модуляции, переходы не из одной тональности в другую, а из одного настроения в другое. Тему формулируют, затем развивают, изменяют её форму, незаметно искажают, и в конце концов она становится совсем другой, хотя все же в ней можно узнать прежнюю тему. Ещё дальше заходит это в вариациях. Взять, например, эти невероятные вариации Диабелли .

открыть спойлер
Целая гамма мыслей и чувств, но все они органически связаны с глупым мотивчиком вальса. Дать это в романе. Как? Резкие переходы сделать нетрудно. Нужно только достаточно много действующих лиц и контрапункт параллельных сюжетов. Пока Джонс убивает жену, Смит катает ребёнка в колясочке по саду. Только чередовать темы. Романист создаёт модуляции, дублируя ситуации или действующих лиц. Он показывает нескольких человек, полюбивших, или умирающих, или молящихся — каждый по своему: не похожие друг на друга люди, разрешающие одну и ту же проблему. Или наоборот: одинаковые люди за разрешением различных проблем. Таким способом можно промодулировать тему во всех её аспектах, можно написать вариации в самых разнообразных ключах. Другой путь — романист может присвоить себе божественную привилегию Творца и созерцать события романа в их различных аспектах: эмоциональном, научном, экономическом, религиозном, философском и т. п. Он может переходить от одного к другому — например, от эстетического аспекта вещи к физико химическому, от религиозного — к физиологическому или финансовому. Но, может быть, это будет слишком деспотическим навязыванием воли автора? Так по крайней мере покажется некоторым. Но должен ли автор всегда стушёвываться? Боюсь, что мы теперь чересчур деликатничаем, стараясь, чтобы личность автора как можно меньше проглядывала в романе.
Ввести в роман романиста. Его присутствие оправдывает эстетические обобщения, которые могут быть интересны — по крайней мере для меня. Оправдывает также опыты. Отрывки из его романа будут показывать, как можно о том же событии рассказывать другими возможными или невозможными способами. А если он будет рассказывать отдельные эпизоды того же сюжета, который рассказываю я, — это и будут вариации на тему. Но зачем ограничиваться одним романистом внутри моего романа? Почему не ввести второго — внутри его романа? И третьего — внутри романа второго? И так до бесконечности, как на рекламах Овсянки Квакера, где изображён квакер с коробкой овсянки, на которой изображён другой квакер с другой коробкой овсянки, на которой и т. д. и т. д. В (скажем) десятом отражении может появиться романист, излагающий мой сюжет в алгебраических уравнениях или в терминах изменения пульса, давления крови, секреции желез и быстроты реакции.
Роман идей. Характер каждого персонажа должен выясняться, насколько это возможно, из высказываемых им идей. В той мере, в какой теории являются разумным обоснованием чувств, инстинктов и настроений человека, это достижимо. Главный недостаток идейного романа: в нем приходится писать о людях с идеями, то есть об одной сотой процента всего человечества. Поэтому настоящие, прирождённые романисты таких книг не пишут. Но ведь я никогда не считал себя прирождённым романистом.
Большой недостаток романа идей — в его искусственности. Это неизбежно: люди, высказывающие точно сформулированные суждения, не совсем реальные, они слегка чудовищны. А долго жить с чудовищами утомительно.


***

Инстинкт приобретения знает, мне кажется, больше извращений, чем половой инстинкт. Во всяком случае, страсть к деньгам принимает у людей более причудливые формы, чем даже любовь. Постоянно встречаешь такую невероятную мелочность, особенно среди богатых. И такую фантастическую расточительность. Оба эти качества часто в одном человеке. А те, что хапают, те, что копят, — все те люди, которые целиком и почти непрерывно поглощены заботой о деньгах. Ни один человек не бывает непрерывно поглощён половой жизнью — очевидно, потому, что в половой жизни возможно физиологическое удовлетворение, а когда дело касается денег, оно невозможно. Когда тело насыщено, сознание перестаёт думать о еде или о женщинах. Но жажда денег — явление чисто психологическое. Здесь невозможно физическое удовлетворение. Это объясняет излишества и извращённость в вопросах приобретения. Наше тело буквально принуждает половой инстинкт проявляться нормально. Извращённость должна достигнуть очень сильной степени, прежде чем она сможет пересилить нормальные физиологические тенденции. Но когда дело касается приобретения, тогда нет регулирующего тела, нет плоти, настолько сильной, что её трудно выгнать из русла физиологической привычки. Самая лёгкая склонность к извращениям немедленно проявляется. Но, может быть, слово «извращение» в этом контексте бессмысленно. Говоря об извращении, мы подразумеваем некоторую норму, от которой оно является отклонением. А какова норма в вопросах приобретения? Чувствуется, что здесь должна быть золотая середина, но есть ли это истинная статистическая средняя? Я сам, вероятно, «ниже нормы», менее заинтересован в деньгах и собственности вообще, чем средний человек. Ни в одном из моих произведений не выступает человек, главным свойством которого была бы страсть к приобретению. Это недостаток: в реальной жизни таких людей сколько угодно. Но вряд ли мне удалось бы сделать такого человека интересным, раз страсть к приобретению меня лично не интересует. Бальзаку это удавалось: обстоятельства и наследственность взрастили в нем страстный интерес к деньгам. Но когда пишешь о том, что считаешь скучным, то и сам невольно делаешься скучным.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №66  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:56 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXIII


Письменный стол стоял у окна. Тусклый от шеффилдского дымного воздуха, столб жёлтого, вязкого солнечного света падал на угол стола и на кусок красного узорного ковра. Эверард Уэбли писал письмо. Перо бегало по бумаге. Все, что он делал, он делал быстро и решительно. Он писал:

«Дорогая Элинор!
De profundis clamavi : из глубин отвратительного номера в гостинице и из ещё худших глубин политического турне по Северу взываю я к Вам. — (Вертикальные штрихи заглавных букв у него были прямыми и толстыми, как столбы, горизонтальные — твёрдыми и чёткими.) — Но вряд ли Вы услышите мои мольбы. Я всегда прекрасно понимал дикарей, которые лупят своих богов, когда те не исполняют их молитвы или не принимают их жертвы. Англия ждёт, что сегодня каждый бог исполнит свой долг. А если он не исполнит — что ж, тем хуже для него: придётся ему попробовать девятихвостки! Современное поклонение далёкому Неизречённому, чьи действия не подлежат критике, меня не устраивает. Какой смысл заключать договор с тем, кто может нарушить его произвольно и на кого нет управы? Женщины пошли по стопам богов. Они объявили себя непогрешимыми. Их нельзя заставить выполнять свой долг по отношению к тем, кто поклоняется им, или выполнять свои обязательства по естественному договору между полами. Я пишу, я умоляю. Но, подобно новоиспечённому Богу современных философов и терпимых богословов, Вы не внемлете. И я не имею права применить репрессии: теперь не принято лупить богов, когда они не выполняют своих обязанностей. Это дурной тон. Но все таки предупреждаю Вас: в один прекрасный день я применю добрый старый способ — я устрою небольшое похищение сабинянок. Где будет тогда Ваше неизречённое, снисходительное превосходство? Как я ненавижу Вас за то, что Вы принуждаете меня так сильно любить Вас! Чертовски несправедливо получать от меня столько томления и страсти и ничего не давать взамен! И Вас здесь нет, чтобы понести заслуженное наказание. Мне приходится вымещать злобу на хулиганах, пытающихся сорвать мои выступления.
открыть спойлер
Вчера вечером тут разыгралась целая баталия. Протестующие выкрики, свист, организованное исполнение «Интернационала». Но я их всех утихомирил. Буквально. В один момент. Пришлось подставить одному из их вождей фонарь под глазом. Бедняга! Ему пришлось расплачиваться за Ваши грехи. Он оказался козлом отпущения вместо Вас. Не будь Вас, я был бы вдвое менее свирепым. Вероятно, я не победил бы. Так что моей победой я до некоторой степени обязан Вам. За что приношу свою благодарность. Но следующая схватка будет с моим настоящим врагом — с Вами. Будьте осмотрительны, дорогая! Я постараюсь не наставить Вам фонарей, но в пылу схватки разве можно все предвидеть? Но будем говорить серьёзно, Элинор. Зачем Вы такая холодная, далёкая, мёртвая? Зачем Вы прячетесь от меня? Я думаю о Вас непрерывно, упорно. Мысль о Вас не покидает меня! Она скрывается в самых неподходящих местах, готовая по команде какой нибудь случайной ассоциации выскочить на меня из засады. Она преследует меня, как нечистая совесть. Если я…»

В дверь постучали. Вошёл Хьюго Брокл. Эверард взглянул на часы, потом на Хьюго. Выражение его лица стало угрожающим.
— Почему вы так поздно? — спросил он устрашающе спокойным голосом.
Хьюго покраснел:
— Я не заметил, что уже так поздно.
Это была правда. Он завтракал с Апвичами в их имении за двадцать миль от Шеффилда. Там гостила Полли Логан. После завтрака старик Апвич пошёл вместе с остальными гостями сыграть партию в гольф на собственной площадке в парке. По счастливой случайности оказалось, что Полли не играет в гольф. Они гуляли по лесу около речки. Как мог он не забыть о времени?
— Я очень виноват, — добавил он.
— Ещё бы, — сказал Эверард, и скрытая свирепость прорвалась из под спокойствия. — Я приказал вам вернуться к пяти, а сейчас четверть седьмого. Когда вы исполняете задание Свободных Британцев, вы подчиняетесь военной дисциплине. Мои приказания должны выполняться. Понятно?
Хьюго смиренно кивнул:
— Да.
— А теперь идите и позаботьтесь о том, чтобы все было готово к сегодняшнему митингу. И знайте: чтобы это больше не повторялось. В следующий раз вы так легко не отделаетесь.
Хьюго вышел и закрыл дверь. Выражение гнева сразу же сошло с лица Эверарда. Он считал, что подчинённых необходимо время от времени запугивать. Гнев, как он убедился, — прекрасное оружие, пока не позволяешь ему овладеть собой. Он никогда не позволял. Бедный Хьюго! Он улыбнулся сам себе и вернулся к письму. Через десять минут Хьюго вошёл и сообщил, что обед готов. Митинг был назначен на восемь: им нужно было пообедать пораньше.
— Все это так глупо, вся эта политическая грызня, — сказал Рэмпион резким от раздражения голосом, — так невероятно глупо! Большевики и фашисты, радикалы и консерваторы, коммунисты и Свободные Британцы — какого дьявола они воюют друг с другом? Я скажу вам, они воюют из за того, отправить ли всех нас к чертям собачьим на коммунистическом экспрессе или на капиталистическом гоночном автомобиле, на частном автобусе или на общественном трамвае, бегущем по рельсам госконтроля. Место назначения во всех случаях одно и то же. Все они везут нас к чертям собачьим, все двигаются к тому же психологическому тупику и социальному крушению, которое является результатом крушения психологического. Единственная разница — в том, каким именно способом нас туда доставят. Здравому человеку просто невозможно интересоваться подобными спорами. Здравого человека интересует, куда он попадает, а вовсе не средства передвижения, с помощью которых туда можно попасть. Здравый человек спрашивает: хотим мы или не хотим идти к чертям собачьим? И он отвечает: нет, не хотим. А если он отвечает так, тогда ему наплевать на всех политиканов. Потому что все они стремятся спровадить нас именно туда. Все без исключения. Ленин и Муссолини, Макдональд и Болдуин. Все изо всех сил стараются отправить нас к чертям собачьим и грызутся только из за того, каким способом это осуществить.
— Может быть, одни это сделают не так быстро, как другие, — заметил Филип.
Рэмпион пожал плечами:
— Разница в скорости слишком незначительна. Все они верят в индустриализм в той или иной форме, все они верят в американизацию. Подумайте о большевистском идеале. А Америка ещё того чище. Америка с госдепартаментом вместо трестов и с государственными чиновниками вместо богачей. А что сказать про европейские идеалы? То же самое, только богачей сохранили. Машины и государственные чиновники. Машины и Альфред Монд или Генри Форд. Машины, чтобы отправить нас к чертям собачьим; в качестве машинистов — богатые или чиновники. Вы думаете, что одни будут везти более осторожно, чем другие? Может быть, БЫ и правы. Но я не знаю, можно ли кого нибудь предпочесть: все они одинаково спешат. Во имя науки и прогресса и человеческого счастья. Аминь, и давай газ.
Филип кивнул.
— Да, и они дают газ, — сказал он. — Они очень спешат. Прогресс. Но, пожалуй, вы правы: они везут нас к бездонной пропасти.
— А единственное, о чем рассуждают реформаторы, — это форма и цвет автомобиля и техника управления машиной. Неужели эти болваны не видят, что самое важное — это направление, что мы двигаемся по ложному пути, что нам следует идти назад — предпочтительно пешком, без вонючей машины.
— Может быть, вы и правы, — сказал Филип. — Но все несчастье в том, что при существующем порядке вещей мы не можем идти назад, мы не можем отказаться от машины. Для этого пришлось бы истребить примерно половину всего человечества. Благодаря индустриализму население земного шара за сто лет удвоилось. Если вы хотите отделаться от индустриализма, вам нужно вернуться к исходному положению, иначе говоря — перебить половину существующего количества мужчин и женщин. Sub specie aeternitatis или хотя бы historiae это было бы превосходно. Но вряд ли это достижимо на практике.
— Пока — да, — согласился Рэмпион. — Но ближайшая война и ближайшая революция сделают это слишком достижимым.
— Возможно. Но не следует возлагать надежду на войны и революции, потому что тогда они обязательно происходят.
— Они все равно произойдут, — сказал Рэмпион, — будете вы на них возлагать надежды или нет. Индустриальный прогресс приводит к перепроизводству, к потребности в новых рынках, к международному соперничеству, а значит — к войне. А прогресс механизации приводит к максимальному разделению труда, к стандартизации процессов производства и развлечений, к уменьшению инициативы и творческой способности, к усилению интеллектуализма и постепенному отмиранию всего живого и существенного в человеческой природе, к усилению скуки и беспокойства и, наконец, к своего рода безумию, которое, в свою очередь, может привести только к социальной революции. Рассчитываете вы на них или нет, войны и революции неизбежны, по крайней мере если и дальше все будет идти, как идёт сейчас.
— Значит, вопрос разрешится сам собой, — сказал Филип.
— Да, он просто отпадёт. Ясное дело, когда человечество будет уничтожено, никаких вопросов больше не останется. Но это довольно грустная перспектива. Я надеюсь, что вопрос можно разрешить иначе, даже в рамках современной системы. Сначала разрешить его частично, а после этого приступить к перестройке системы, то есть к полному разрешению. Корень зла — в психологии отдельного человека, значит, с неё и нужно начинать. Прежде всего нужно приучить людей жить двойной жизнью, как бы в двух отделениях. В одном отделении они будут индустриальными рабочими, в другом — человеческими существами. Идиотами и машинами — восемь часов в сутки, настоящими человеческими существами — все остальное время.
— А разве не так живут они теперь?
— Конечно, нет. Они все время живут как идиоты и машины — и в часы работы, и в часы досуга. Как идиоты и машины, но воображают при этом, что они живут как цивилизованные люди, даже как боги. Прежде всего нужно убедить их, что в рабочие часы они — идиоты и машины. Или нужно сказать: «Поскольку наша цивилизация такова, какова она есть, тебе придётся восемь часов в сутки быть чем то средним между кретином и швейной машиной. Без сомнения, это очень неприятно. Это унизительно и гнусно. Но ничего не поделаешь, тебе придётся жить так; иначе весь наш мир рассыплется на кусочки и все мы подохнем с голоду. Делай свою работу как идиот и машина, а в часы досуга будь настоящим цельным человеком — мужчиной или женщиной. Не смешивай эти две жизни, пусть кингстоны между ними будут всегда закрыты. Настоящая жизнь — это та, когда в часы досуга ты являешься подлинным живым человеком. Остальное — это грязная работа, которую так или иначе приходится выполнять. Но никогда не забывай, что это грязная работа и что она не имеет решительно никакого смысла, решительно никакого отношения к настоящей человеческой жизни: она нужна только для того, чтобы ты был сытым и общество не разрушалось. Не давай обманывать себя лицемерным мошенникам, твердящим о святости труда и о христианском долге, который дельцы выполняют по отношению к своим ближним: все это ложь. Твоя работа — грязное, гнусное дело, которое тебе приходится выполнять только потому, что твои предки были безумцами. Они нагромоздили груду мусора, и тебе нужно сровнять её с землёй, чтобы не задохнуться в её зловонии; тебе нужно рыть и рыть, чтобы откопать драгоценную жизнь, проклиная память маньяков, оставивших тебе в наследство эту грязную работу. Но не старайся подбодрить себя, воображая, будто эта гнусная механическая работа благородна: она не благородна. А если ты будешь говорить и верить, что она благородна, ты унизишь своё человеческое достоинство до уровня этой грязной работы. Если ты поверишь в святость труда и в то, что дельцы выполняют свой долг, ты будешь механизированным идиотом все двадцать четыре часа в сутки. Признай, что работа грязна, зажми нос и выполняй её в течение восьми часов, а в часы досуга старайся быть настоящим человеком. Настоящим полноценным человеком. Не читателем газет, не поклонником джаза, не радиолюбителем. Капиталисты, доставляющие массам стандартные развлечения, изо всех сил стараются сделать так, чтобы ты и в часы досуга оставался тем же механизированным болваном, каким ты бываешь в часы труда. Не позволяй им это делать. Старайся быть человеком». Вот что вы должны сказать людям; вот чему вы должны учить подрастающее поколение. Вы должны внушить всем и каждому, что вся наша великая индустриальная цивилизация — просто зловонная куча и что настоящей, значительной жизнью можно жить лишь вдали от неё. Пройдёт очень много времени, прежде чем удастся примирить пристойную жизнь с индустриальной вонью. Может быть, они даже непримиримы. Этого мы ещё не знаем. А пока что мы должны разгребать мусор, стоически перенося вонь, а в промежутки стараться жить подлинной человеческой жизнью.
— Недурная программа, — сказал Филип. — Боюсь, однако, что, если вы с ней выступите на ближайших выборах, много голосов вы не соберёте.
— Да, к сожалению. — Рэмпион нахмурился. — Против меня все бы восстали. Консерваторы, либералы, социалисты, большевики — все они сходятся в одном: все они верят, что индустриальное зловоние есть нечто в высшей степени замечательное и что необходимо путём стандартизации и специализации вытравить последние следы подлинной мужественности и женственности из всех представителей человеческого рода. И после этого от нас требуют, чтобы мы интересовались политикой! Ну ну! — Он покачал головой. — Давайте поговорим о чем нибудь более приятном. Мне хотелось бы показать вам одну картину. — Он пересёк мастерскую и вытащил одно из стоявших у стенки полотен. — Вот, — сказал он, водрузив картину на мольберт.

Сидя на гребне поросшего травой откоса, нагая женщина кормила грудью ребёнка. Она была вершиной пирамидальной композиции. Слева, внизу от неё, сидел на корточках мужчина, повернувшись к зрителям обнажённой спиной, а справа (симметрично мужчине) стоял маленький мальчик. Мужчина играл с двумя крошечными детёнышами леопарда, занимавшими центр картины; внизу, у ног сидящей матери, маленький мальчик смотрел на них. Позади женщины стояла корова, повернув голову в сторону, пережёвывая жвачку; она заполняла собой почти всю верхнюю часть картины. Голова и плечи женщины выделялись светлым пятном на фоне её темно бурого бока.
— Я особенно люблю эту картину, — прервал молчание Рэмпион. — Хорошо написано тело. Не правда ли? В нем есть сочность, оно живое. Кстати, как замечательно писал ваш тесть обнажённое тело на открытом воздухе! Просто изумительно. Никто не может сравниться с ним в этом. Даже Ренуар. Эх, мне бы его талант! И все таки, знаете ли, это тоже хорошо, — продолжал он, снова обращаясь к картине. — В самом деле, очень здорово. И вообще в этой картине есть достоинства. Я чувствую, что мне удалось хорошо расположить фигуры по отношению друг к другу и к окружающему миру. Показать между ними живую связь. Возьмите, например, корову. Она отвернулась, она не обращает внимания на то, что происходит среди людей. И все таки чувствуется, что она блаженно соприкасается с людьми по своему, по коровьему. И люди соприкасаются с ней. А также с леопардами — но совсем по другому — так, как соприкасаются с ними проворные детёныши леопарда. Решительно, она мне нравится!
— Мне тоже, — сказал Филип. — Это неплохая защита от индустриального зловония, — рассмеялся он. — Вам следует написать ещё картину в пару этой, изображающую жизнь в цивилизованном мире. Женщина в макинтоше, прислонившаяся к гигантской бутыли с мясным экстрактом и кормящая ребёнка искусственным молоком. Откос залит асфальтом. Мужчина в «элегантном» костюме за пятьдесят шиллингов сидит на карачках и развлекается с радиоприёмником. А на него с интересом смотрит прыщавый и рахитичный мальчишка.
— И написать всю эту вещь в манере кубистов, — сказал Рэмпион, — чтоб в ней наверняка не было никакой жизни. Ничто не может сравниться с современным искусством по части стерилизации вещей и вытравливания из них жизни. Карболка — ничто по сравнению с ним.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №67  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:57 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXIV

Местное самоуправление у индусов в эпоху императоров из династии Маурья продолжало требовать постоянных поездок мистера Куорлза в Британский музей, по крайней мере два раза в неделю, и каждый раз на целый день.
— Я понятия не имел, — объяснял он, — что мне удастся найти столько материалов.
Тем временем Глэдис сделала открытие, что она просчиталась. Она ждала, что под покровительством мистера Куорлза она будет очень весело проводить время, а на деле вышло, что с ним она проводила время ничуть не веселей, чем с теми «мальчиками», у которых денег было не больше, чем у неё самой; по видимому, мистер Куорлз вовсе не собирался платить за роскошь чувствовать себя «аристократом». Он хотел быть великим человеком, но с минимальными затратами. Водя её по дешёвым ресторанам и покупая в театрах дешёвые места, он оправдывал это необходимостью соблюдать тайну. Нельзя, чтобы кто либо из знакомых увидел его в обществе Глэдис; а так как знакомые его принадлежали к тому кругу, представители которого посещали рестораны Беркли и ложи в «Гейети», мистер Куорлз и Глэдис обедали в дешёвых закусочных и смотрели на спектакли с высоты галёрки. Таково было официальное объяснение того, что пиры, которые устраивал Сидни, были далеко не княжескими. Реальное же объяснение заключалось в том, что Сидни весьма неохотно расставался с наличными деньгами. Крупные суммы он расшвыривал с большой лёгкостью, но за мелкие цеплялся. Когда речь шла об «усовершенствованиях» для имения, он с лёгким сердцем подписывал чеки на сотни и даже тысячи фунтов. Но когда нужно было истратить две три полукроны для того, чтобы повести свою любовницу на хорошие места в театр, угостить её вкусным обедом или подарить ей букет цветов или коробку конфет, он сразу становился чрезвычайно экономным. Его скупость порождала тот странный пуританизм, которым отличались его взгляды на все удовольствия и развлечения, за исключением сексуальных в узком смысле этого слова. Обедая с какой нибудь белошвейкой в дешёвой и скромной закусочной в Сохо, он (со всей страстностью Мильтона, изобличающего сынов Сатаны, со всей строгостью Вордсворта, проповедующего мудрую бедность) громил прожигателей жизни и кутил, которые где нибудь в «Карлтоне» или в «Ритце», посреди нищеты, царящей в Лондоне, беспечно проедают месячный заработок батрака за обедом на две персоны. Таким образом, предпочтение, которое мистер Куорлз оказывал дешёвым ресторанам и дешёвым местам в театре, приобретало не только дипломатический, но и высоконравственный оттенок. Соблазнённые стареющим развратником любовницы мистера Куорлза с удивлением обнаруживали, что они обедают в обществе иудейского пророка и развлекаются с последователем Катона или Кальвина.
открыть спойлер
— Послушать вас, так можно подумать, что вы святой проповедник, — саркастически заметила Глэдис, когда он остановился, чтобы перевести дух, посреди одной из своих изобличительных тирад по адресу расточителей и обжор, тирад, которыми он обычно разражался в закусочных. — Это вы то! — В её смехе звучала нескрываемая издёвка.
Мистер Куорлз пришёл в замешательство. Он привык, чтобы его выслушивали почтительно, как олимпийца. Тон Глэдис был бунтарским и наглым; это ему не понравилось; это даже встревожило его. Он с достоинством вскинул подбородок и выстрелил поверх её головы укоризненную тираду:
— Вопрос тут не в отде ельных личностях, — изрёк он. — Вопрос — в общих принципах.
— Не вижу никакой разницы, — отпарировала Глэдис, одним ударом разрушая все торжественные построения всех философов и моралистов, всех религиозных лидеров, реформаторов и утопистов от начала времён и до наших дней.
Больше всего раздражало Глэдис то, что даже в мире ресторанчиков «Лайонз» и дешёвых мест в театре мистера Куорлза не покидали его олимпийское величие и олимпийские манеры. Когда однажды вечером на лестнице, ведущей на галёрку, скопилась толпа, он преисполнился праведного и громогласного негодования.
— Какое безобра азие! — возмущался он.
— Можно подумать, что у вас билеты в королевскую ложу, — саркастически сказала Глэдис.
А когда в кафе он пожаловался, что у лососины по шиллингу и четыре пенса за порцию такой вкус, точно её везли в Лондон не из Шотландии, а по крайней мере из Британской Колумбии через весь Атлантический океан, она посоветовала ему написать об этом в «Таймc». Эта идея понравилась ей; и с тех пор она по каждому поводу иронически предлагала ему написать в «Таймc». Когда он, возвышенный и разочарованный философ, жаловался на легкомыслие политических деятелей и на презренную банальность политики, Глэдис рекомендовала ему написать в «Таймc». Он распространялся об отвратительной миссис Гранди и об английском лицемерии — «Напишите в „Таймc“». «Это безобра азие, что ни сэр Эдвард Грэй, ни Ллойд Джордж не умеют говорить по французски» — опять «напишите в „Таймc“». Мистер Куорлз был обижен и возмущён. До сих пор с ним никогда такого не случалось. Обычно в обществе своих любовниц он наслаждался сознанием своего превосходства. Они преклонялись и обожали его; он чувствовал себя богом. Глэдис тоже в первые дни относилась к нему так. Но, начав с молитв, она кончила насмешками. Его духовное счастье было разрушено. Если бы не телесные утешения, которые она доставляла ему как представительница своего пола, мистер Куорлз быстро исчерпал бы тему о местном самоуправлении при династии Маурья и обосновался бы у себя дома. Но Глэдис была на редкость чистым образцом самки как таковой. Это было сильней мистера Куорлза. Как индивид она огорчала его и отталкивала своими насмешками; но привлекательность её как представительницы пола, как самки пересиливала это отвращение. Несмотря на издевательства, мистер Куорлз снова и снова возвращался к ней. Вопрос об индусском самоуправлении требовал все большего внимания.
Поняв свою силу, Глэдис начала отказывать ему в том, чего он желал: может быть, при помощи шантажа удастся вызвать его на щедрость, не очень свойственную ему от природы? Возвращаясь в такси после скромного обеда в «Лайонзе» и сеанса в дешёвом кино, она оттолкнула его, когда он попытался искать у неё обычных утешений.
— Оставьте меня в покое! — огрызнулась она и через секунду добавила: — Скажите шофёру, чтобы он сначала ехал ко мне: я сойду там.
— Но, дорогое дитя!.. — запротестовал мистер Куорлз: разве она не обещала поехать к нему?
— Я передумала. Скажите шофёру.
Мысль о том, что после трех дней лихорадочных предвкушений ему придётся провести вечер в одиночестве, была мучительна.
— Но Глэдис, милая…
— Скажите шофёру!
— Но это сли ишком жестоко! Почему вы такая недобрая?
— А вы бы написали об этом в «Таймc», — был её ответ. — Я скажу шофёру сама.
После мучительной бессонной ночи мистер Куорлз вышел, как только открылись магазины, и за четырнадцать гиней купил часы с браслетом.


***

Реклама зубной пасты гласила: «Дентол». Но на картинке были изображены фокстротирующие юноша и девушка, показывающие друг другу зубы в жемчужной влюблённой улыбке, а слово начиналось с буквы «Д», поэтому маленький Фил без запинки прочёл:
— Дансинг!
Его отец рассмеялся.
— Ах ты, плутишка! — сказал он. — Ты ведь, кажется, сказал, что умеешь читать.
— Но они действительно танцуют, — возразил мальчик.
— Да, но слово все таки не то. Попробуй ка ещё раз.
Маленький Фил снова взглянул на удивительное слово и долго рассматривал картинку. Но фокстротирующая парочка не помогла ему.
— Динамо, — сказал он наконец в отчаянии. Это было единственное слово, начинающееся на «Д», которое пришло ему в голову.
— А почему не динозавр, если уж на то пошло, — насмешливо сказал отец, — или долихоцефал, или дигиталис?
Маленький Фил был глубоко оскорблён: он не выносил, когда над ним смеялись.
— Попробуй ещё раз. Не гадай, а попробуй на самом деле прочесть.
Маленький Фил отвернулся.
— Мне надоело, — сказал он.
Он не любил делать то, что ему плохо удавалось, — это уязвляло его гордость. Мисс Фулкс, которая верила в обучение посредством разумных убеждений и при разумном согласии обучаемого (она была ещё очень молода), читала ему лекции о его собственной психологии в надежде на то, что, поняв свои недостатки, он избавится от них. «У тебя ложная гордость, — говорила она ему. — Ты не стыдишься быть тупицей и невеждой. Но ты стыдишься делать ошибки. Если тебе что нибудь не удаётся, ты предпочитаешь совсем этого не делать, чем делать плохо. Это неправильно». Маленький Фил кивал головой и говорил: «Да, мисс Фулкс» — очень разумно и таким тоном, точно он действительно понимал, что от него требуется. Но он все таки продолжал не делать того, что сделать было трудно или что плохо удавалось ему.
— Мне надоело, — повторил он. — Хочешь, я нарисую тебе что нибудь? — предложил он, снова повернувшись к отцу и пленительно улыбаясь. Рисовать он был всегда готов. Он рисовал хорошо.
— Нет, спасибо. Лучше почитай мне, — сказал Филип.
— Но мне надоело.
— А ты постарайся.
— А я не хочу стараться.
— А я хочу. Читай.
Маленький Фил разразился слезами. Он знал, что слезы — непобедимое оружие. И на этот раз слезы, как всегда, подействовали. Элинор, сидевшая на другом конце комнаты, подняла глаза от книги.
— Зачем ты доводишь его до слез, — сказала она. — Ему это вредно.
Филип пожал плечами.
— Если ты думаешь, что это правильный метод воспитания… — сказал он с горечью, не оправдываемой обстоятельствами, с горечью, накопившейся за несколько недель молчания и сдержанной враждебности, вопросов и упрёков, обращённых к самому себе. Теперь эта горечь вырвалась наружу по первому и ничтожному поводу.
— Я ничего не думаю, — сказала Элинор холодным, жёстким голосом, — я просто не хочу, чтобы он плакал. — Маленький Фил зарыдал с удвоенным рвением. Она позвала его и посадила к себе на колени.
— Поскольку он имеет несчастье быть единственным ребёнком, следовало бы постараться не баловать его.
Элинор прижалась щекой к волосам мальчика.
— Поскольку он единственный ребёнок, — сказала она, — почему бы с ним и не обращаться как с единственным?
— Ты безнадёжна, — сказал Филип. — Пора нам уже осесть на месте, чтобы ребёнок мог наконец получить разумное воспитание.
— А кто займётся разумным воспитанием? — спросила Элинор. — Ты? — Она саркастически рассмеялась. — Через неделю тебе это так надоест, что ты либо покончишь с собой, либо удерёшь с первым аэропланом в Париж и вернёшься только через полгода.
— Гадкий папа! — вставил мальчик.
Филип был оскорблён, особенно потому, что втайне понимал, как глубоко права Элинор. Идеал деревенской семейной жизни, наполненной мелочными обязанностями и случайными соприкосновениями с людьми, казался ему чем то граничащим с нелепостью. И хотя теоретически ему было бы интересно наблюдать за воспитанием маленького Фила, он знал, что на практике это будет невыносимо. Он вспомнил редкие педагогические порывы своего отца. Таким же был бы и он. Но именно поэтому то Элинор не должна была говорить так.
— Я вовсе не так по детски легкомыслен, как ты воображаешь, — сказал он с достоинством и скрытым гневом.
— Наоборот, — ответила она, — ты слишком по взрослому серьёзен. Ты не умеешь обращаться с детьми именно потому, что сам ты недостаточно дитя. Ты вроде тех ужасающе взрослых созданий в «Мафусаиле» Бернарда Шоу.
— Гадкий папа! — с раздражающей настойчивостью, как попугай, умеющий говорить только одну фразу, повторил маленький Фил.
Первым побуждением Филипа было выхватить мальчика из объятий матери, отшлёпать его за дерзость, выгнать из комнаты, а потом накинуться на Элинор и бурно объясниться с ней. Но привычка к джентльменской сдержанности и страх перед сценами заставили его смирить свой гнев. Вместо того чтобы дать нормальный выход раздражению, он усилием воли ещё больше замкнулся в себе. Сохраняя достоинство и пряча в себе невысказанную обиду, он встал и через стеклянную дверь вышел в сад. Элинор следила за его движениями. Первым её побуждением было побежать за ним, взять его за руку и помириться. Но она тоже сдержала себя. Филип, ковыляя, скрылся из виду. Мальчик продолжал хныкать. Элинор слегка встряхнула его.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №68  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:57 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
— Перестань, Фил, — сказала она почти сердито. — Довольно! Перестань сейчас же!
Двое докторов рассматривали то, что глазу непосвящённого могло показаться снимком тайфуна в Сиамском заливе, клубами чёрного дыма среди облаков или просто чернильной кляксой.
— Исключительно ясный снимок, — сказал юный рентгенолог. — Посмотрите. — Он показал на клуб дыма. — Здесь, у пилоруса, совершенно ясное новообразование. — Он вопросительно и с почтением посмотрел на своего знаменитого коллегу.
Сэр Герберт кивнул.
— Совершенно ясное, — повторил он. Он изрекал, как оракул, и всякому было понятно, что каждое его слово — неоспоримая истина. — Оно не может быть большим. По крайней мере при отмеченных до сих пор симптомах. Рвоты пока ещё не было.
— Рвоты не было? — воскликнул рентгенолог с преувеличенным интересом и удивлением. — Это объясняется, конечно, незначительными размерами опухоли.
— Да, пока она почти не мешает проходу пищи.
— Стоило бы вскрыть брюшную полость, чтобы исследовать подробней.
Сэр Герберт слегка выпятил губы и с сомнением покачал головой.
— Не забывайте о возрасте пациента.
— Да, разумеется, — поспешно согласился рентгенолог.
— Он старше, чем кажется.
— Да, да. Он очень моложав.
открыть спойлер
— Мне, пожалуй, пора, — сказал сэр Герберт.
Молодой рентгенолог подскочил к двери, подал ему шляпу и перчатки, самолично проводил его к стоявшему у подъезда «даймлеру». Вернувшись к столу, он снова взглянул на облачно серый снимок с чёрным пятном.
— Удивительно удачно, — с удовлетворением сказал он себе и, перевернув карточку, надписал карандашом на обороте: «Дж. Бидлэйк, эсквайр. Желудок после приёма бария. Новообразование у пилоруса, небольшое, но очень ясное. Снимок сделан…» Он взглянул на календарь, поставил дату и вложил снимок в картотеку.
Старый слуга доложил о приходе гостьи и удалился, закрывая за собой дверь мастерской.
— Как поживаете, Джон? — сказала леди Эдвард, направляясь к нему. — Говорят, вы совсем раскисли. Надеюсь, ничего серьёзного?
Джон Бидлэйк даже не встал ей навстречу. Он протянул ей руку из глубины кресла, в котором он провёл весь день, с ужасом размышляя о болезни и смерти.
— Да что с вами, Джон! — воскликнула леди Эдвард, усаживаясь возле него. — У вас совсем больной вид. В чем дело?
Джон Бидлэйк покачал головой.
— Бог его знает, — сказал он. Разумеется, из туманных объяснений сэра Герберта о «небольшом новообразовании в области пилоруса» он понял все. Разве его сын Морис не умер от этого пять лет тому назад в Калифорнии? Он понял; но говорить об этом он не будет. Если это высказать словами, это станет ещё более ужасным, ещё более непоправимым. К тому же никогда не следует выражать в словах своё знание о надвигающейся напасти, а не то у судьбы будет, так сказать, модель, по которой она сможет сформировать грядущее событие. Всегда остаётся какая то смутная надежда, что, если не назвать по имени надвигающееся несчастье, это несчастье, может быть, не произойдёт. Тайны личной религии Джона Бидлэйка были не менее темны и парадоксальны, чем в любой из высмеиваемых им ортодоксальных религий, предусматривающих поклонение персонифицированному Богу.
— Но у вас был доктор или нет? — В тоне леди Эдвард слышалось порицание: она знала странное нерасположение, которое её друг питал к докторам.
— Конечно, был, — раздражённо ответил он, зная, что она знает о его отношении к докторам. — Или, по вашему, я круглый дурак? Но все они шарлатаны. Я пригласил к себе доктора с титулом «сэр». Вы, может быть, думаете, что он понял больше, чем все остальные? Он просто сказал мне на своём лекарском жаргоне то, что я ещё раньше сказал ему своими словами: что у меня что то неладно в серёдке. Старый мошенник! — Ненависть к сэру Герберту и ко всем докторам на мгновение оживила его.
— Но все таки он что нибудь сказал вам? — настаивала леди Эдвард.
Эти слова снова вызвали в его памяти мысль о «небольшом новообразовании в области пилоруса», о болезни и физическом страдании и медленно подползающей смерти. Ужас и отчаяние снова овладели им.
— Ничего особенного, — пробурчал он, отворачивая лицо.
— Так, может быть, на самом деле ничего серьёзного, — попыталась успокоить его леди Эдвард.
— Нет, нет! — Старик воспринял её легкомысленную надежду на лучшее как личную обиду. Он не хотел отдаваться во власть судьбы, сказав страшную правду. И в то же время он хотел, чтобы к нему относились так, словно правда была уже высказана, чтобы к нему относились с должным состраданием. — Дело плохо. Дело очень плохо, — повторил он.
Он думал о смерти — о смерти, которая в образе новой жизни растёт и растёт у него в животе, как зародыш в матке. Единственным, что было молодо и активно в его дряхлом теле, единственным, что буйно росло и жило в нем, была смерть.
Кругом по стенам мастерской висели отрывочные воспоминания о жизни Джона Бидлэйка. Два маленьких пейзажа, написанные в садах Пинчио в те дни, когда Рим только что перестал быть владением папы, — вид на колокольни и купола сквозь просвет среди падубов, две статуи, чётко вырисовывающиеся на фоне неба. Рядом с ним лицо сатира, курносое и бородатое, — портрет Верлена. Лондонская уличная сцена — кебы, цилиндры, приподнятые юбки. Три этюда пухленькой румяной Мэри Беттертон, какой она была тридцать лет тому назад. И Дженни, красивейшая из всех натурщиц. Она лежит обнажённая в шезлонге, и позади неё, на подоконнике, — букет роз, а дальше — небо и белые облака, а на белом животе Дженни — огромный голубой персидский кот дремлет в позе геральдического льва, положив лапы между её круглых маленьких грудей.
Леди Эдвард решила перевести разговор на другую тему.
— А Люси только что вылетела в Париж, — начала она.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №69  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:58 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXV


Набережная Вольтера
Ветер был резкий, я забыла наушники и два с половиной часа сидела в адском шуме. Очень устала и чувствую себя, нежный Уолтер, немного сентиментально и sola sola . Почему ты не здесь, чтобы разогнать нестерпимую грусть этого чудесного вечера? За окнами Лувр, река, зеленое стеклянное небо, солнце и бархатные тени. От всего этого плакать хочется. И не только от декорации. Мои руки в рукавах халата, мой почерк, даже мои голые ноги — туфли я сбросила — все это ужасно, ужасно! А моё лицо в зеркале, а мои плечи, а оранжевые розы и китайские золотые рыбки под цвет роз, а портьеры по рисункам Дюфи и все остальное, да, все, потому что здесь все одинаково прекрасно и необыкновенно, даже скучные и безобразные вещи, — все это просто невыносимо. Невыносимо! Я больше не могу терпеть — и не стану! Пятиминутный перерыв. Вот почему я позвонила Ренэ Талесиану, чтобы он приехал и выпил со мной коктейль и повёз меня куда нибудь развлекаться, malgre головную боль. Я не дам вселенной запугать меня. Ты знаешь Ренэ? Божественный человечек. И все таки я жалею, что это не ты. Пора одеваться.
A toi
Люси.

Набережная Вольтера
Твоё письмо утомительно. Такое нытьё. И вовсе не лестно, когда человека называют ядом в крови. Это все равно что назвать человека расстройством желудка. Если не можешь писать более разумно, не пиши вовсе. Quanta moi, je m'amuse. Pas follement , но по мере сил, по мере сил. Театры довольно плохие, но мне нравятся: я ещё не потеряла детской способности увлекаться глупой интригой. А покупать платья — такое наслаждение! Я просто любовалась собой в зеркалах у Ланвэна. Наоборот, любоваться картинами — довольно скучное занятие. Танцевать гораздо интереснее. Жизнь имела бы смысл, если бы она всегда была похожа на фокстрот с профессиональными танцорами. Но она не похожа. А если бы она была похожа, мы, вероятно, стремились бы просто ходить. По вечерам таскаюсь по монпарнасским кабакам, где своры американцев, поляков, эстонцев, румын, лапландцев, латышей, финнов, вендов и т. д., и все они (помоги нам, Господь) — художники. Не пора ли нам основать лигу по борьбе с искусством? Когда живёшь в Париже, это кажется весьма актуальным. И ещё мне хотелось бы встречать немного больше людей с нормальными половыми наклонностями — для разнообразия. Я не очень люблю ni les tapettes, ni les gousses . A с тех пор как Пруст и Жид ввели их в моду, в этом утомительном городе только их и встречаешь. Вся моя английская респектабельность бурно протестует!
Твоя Л.

открыть спойлер
Набережная Вольтера
Твоё письмо на этот раз больше порадовало мой глаз. (Единственный стих, который я написала за всю жизнь, и к тому же экспромтом. А ведь правда неплохо?) Если бы все поняли, что счастливая или несчастная любовь — главным образом вопрос моды! Поэтическая несчастная любовь старомодна, да к тому же английские рифмы не оправдывают её. Cuore — dolore — amore : по итальянски без этого не обойдёшься. По немецки тоже: Herz должно чувствовать Schmerz, а Liebe неизбежно полна Triebe . По английски не так. Страдания не ассоциируются с английской любовью: loves рифмуется только с gloves и turtle doves . И единственные, что, по законам английской поэзии, непосредственно взывают у англичан к их hearts, так это tarts и amorous arts . И уверяю тебя, что размышлять на эту тему — занятие, гораздо более достойное мужчины, чем твердить без конца о том, какой он несчастный, как он ревнует, как жестоко его обидели и так далее, все в том же духе. Как жаль, что этот дурак Ренэ не способен этого понять. Но, к сожалению, coeur рифмуется с douleur , а он — француз. Он становится почти таким же скучным, как ты, мой бедный Уолтер. Надеюсь, теперь ты исправился? Ты — милый.
Л.

Набережная Вольтера
Страдаю от холодной и невыносимой скуки, которую только на минуту разогнало твоё письмо. Париж нестерпимо мрачен. Я твёрдо решила улететь куда нибудь ещё, только не знаю куда. Сегодня у меня была Эйлин. Она хочет уйти от Тима, потому что он заставляет её лежать голой в постели, а сам в это время жжёт над ней газеты, и на неё падает горячий пепел. Бедный Тим! Нехорошо лишать его этих маленьких радостей. Но Эйлин страшно боится быть изжаренной. Она рассвирепела, когда я стала смеяться и не проявила должного сочувствия. Я отнеслась ко всему этому как к шутке. Да это и есть шутка. И к тому же не слишком остроумная. Потому что нас, как королеву, это не забавляет. Как я ненавижу тебя за то, что ты не здесь и не развлекаешь меня! Можно простить человеку все, кроме отсутствия. Прощай же, непростительно отсутствующий Уолтер. Сегодня я хочу тебя, твоих рук и твоих губ. А ты? Помнишь?
Л.

Набережная Вольтера
Так, значит, Филип Куорлз поселяется в имении и хочет сделаться чем то средним между миссис Гаскелл и Кнутом Гамсуном . Ну и дела!.. Впрочем, хорошо, что для него то ещё остались иллюзии. Во всяком случае, в деревне он будет скучать не больше, чем я скучаю здесь. И никаких перспектив. Вчера вечером я отправилась с Тимом и Эйлин — она, по видимому, примирилась с фейерверками — в одно из тех злачных мест, где за сто франков можно созерцать оргии (в масках — единственная забавная деталь), а если угодно — принимать в них участие. Полутьма — как в храме, маленькие отделеньица с диванами и масса того, что французы называют amour. Странно и дико, но главным образом тоскливо и невероятно по медицински. Среднее между очень глупой клоунадой и анатомическим театром. Тим и Эйлин хотели, чтобы я осталась. Я сказала им, что предпочитаю пойти в морг, и покинула их. Надеюсь, они развлекались. Но какая скучища, какая безнадёжная и абсолютная скучища! Я всегда думала, что Гелиогабал был крайне испорченным юношей. Но теперь, посмотрев на то, что забавляло его, я понимаю, до чего он был инфантилен. К несчастью, в некоторых отношениях я слишком взрослая. Собираюсь на будущей неделе в Мадрид. Разумеется, там будет невероятно жарко. Но я люблю жару. Я расцветаю в печках. (Может быть, это многозначительный намёк на то, что ожидает меня в загробной жизни?) Почему бы тебе не поехать со мной? Серьёзно. Ты, конечно же, можешь уехать. Убей Барлепа, приезжай и стань бродягой a la Морис Баррес: Du sang, de la volupte et de la mort . Настроение у меня довольно кровожадное. Испания как раз подойдёт мне. Пока что разузнаю о сезоне боя быков. Арена тошнотворна; даже моя кровожадность не выдерживает вида извозчичьих кляч с распоротыми животами. Но зрители восхитительны. Двадцать тысяч одновременных садистических frissons . Это потрясающе. Приезжай обязательно, мой нежный Уолтер. Скажи «да». Я требую.
Люси.

Набережная Вольтера
С твоей стороны было страшно мило, дорогой Уолтер, что ты сделал невозможное и решил приехать в Испанию. Но не следовало так всерьёз принимать моё минутное envie . Мадрид отпадает — по крайней мере на сегодня. Если поеду, сейчас же извещу тебя. А пока что — Париж.
Спешу.
Л.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №70  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:58 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXVI


Из записной книжки Филипа Куорлза

Видел Рэмпиона. Он мрачен и раздражён, не знаю из за чего, а потому пессимистичен — лирически и неистово пессимистичен. «Царящая у нас теперь безответственность может продолжаться ещё лет десять, — сказал он, перечислив ужасы современного положения вещей. — После этого — самая жестокая и кровавая катастрофа, какая когда нибудь была». И он предрёк классовую борьбу, войну между континентами, окончательную гибель нашего уже теперь совершенно неустойчивого общества. «Не очень приятная перспектива для наших детей, — сказал я. — Мы по крайней мере хоть тридцать лет пользовались жизнью. А они вырастут только для того, чтобы присутствовать при Страшном суде». «Мы не должны были производить их на свет», — ответил он. Я упомянул о меланезийцах, о которых писал Риверс: они просто отказались рожать, когда белые отняли у них религию и цивилизацию. «То же самое происходит и на Западе, — сказал я, — но только процесс совершается медленней: не мгновенное самоубийство расы, а постепенное понижение рождаемости. Постепенное, потому что яд современной цивилизации проникал в нас медленней. Процесс начался уже давно; но мы только теперь начинаем понимать, что мы отравлены. Поэтому то мы только теперь перестаём рожать детей. У меланезийцев души были убиты сразу; они сразу же поняли, что с ними сделано. Поэтому то они решили, почти в тот же день, воздержаться от продолжения рода». «Яд перестал быть медленным. Он действует все быстрей и быстрей». «Как мышьяк — кумулятивное действие. С какого то определённого момента человек начинает буквально мчаться к смерти». «Рождаемость падала бы гораздо быстрей, если бы люди поняли. Что ж, посмотрим, как будут вести себя наши отпрыски». «А пока что, — сказал я, — мы ведём себя так, словно современный порядок вещей будет продолжаться вечно: обучаем их хорошим манерам, латинскому языку и так далее. А как поступаете с детьми вы?» «Будь моя воля, я не стал бы их учить ничему. Отправил бы их в деревню, посадил бы на ферме и предоставил бы им развлекаться, как они хотят. А если они не сумеют развлекаться, я отравил бы их крысиным ядом». «Довольно утопическая программа воспитания, не правда ли?» «Знаю.

открыть спойлер
Паршивые мальчишки — волей неволей приходится делать из них образованных людей и джентльменов! Двадцать лет назад я этого бы не допустил. Я воспитал бы их как крестьян. Но в наши дни трудящиеся ничуть не лучше всех остальных. Скверная имитация буржуазии в некоторых отношениях даже хуже оригинала. Поэтому моих мальчишек воспитывают джентльменами. И образованными людьми. Какое идиотство!» Он пожаловался мне, что у его детей страсть к машинам — автомобилям, поездам, аэропланам и радио. «Это заразительно: вроде оспы. Бациллы смерти носятся в воздухе. Они их вдыхают и заражаются. Я стараюсь внушить им любовь к чему нибудь другому, но на них это не действует. Они слышать не хотят ни о чем, кроме машин. Они заражены бациллами смерти. Молодёжь решила во что бы то ни стало довести мир до гибели — механизировать его так, чтобы люди окончательно обезумели, а потом принялись истреблять друг друга. Ну и пускай делают, что хотят, маленькие кретины. Но как унизительно, что человеческие существа делают из всего такую дьявольскую мерзопакость! А ведь стоит только постараться — и жизнь станет прекрасной. И она была прекрасной когда то. Современная жизнь — это безумие. Гальванизированный труп, дёргающийся и производящий адский шум, стараясь убедить себя, будто он вовсе не труп, а полный сил живой человек. Посмотрите на Нью Йорк, посмотрите на Берлин! Господи! Что ж, если им этого так хочется, пускай себе идут ко всем чертям. Мне наплевать!» Но вся беда в том, что ему вовсе не наплевать.
После чтения Альвердеса и Уилера я окончательно решил, что мой романист будет зоологом любителем. Или лучше зоологом профессионалом, который в свободное время пишет роман. Он подходит ко всему строго биологически. Он постоянно переходит от муравейника к гостиной и фабрике и обратно. Для иллюстрации человеческих пороков он находит аналогии у муравьёв, которые забрасывают своих детёнышей ради того, чтобы опьяняться выделениями тлей, забирающихся в муравейник. Его герой и героиня проводят медовый месяц у озера, где утки и гагары иллюстрируют все фазы ухаживания и брачной жизни. Наблюдая за привычным и почти священным «порядком клевания», установившимся на птичнике, — курица «А» клюёт курицу «В», но не позволяет ей клевать себя; курица «В» клюёт курицу «С» и так далее, — политический деятель размышляет о католической иерархии и фашизме. Клубок совокупляющихся змей напомнит развратнику об его оргиях. (Можно сделать очень неплохой эпизод: один из героев, нечто вроде Спэндрелла, поучает морали невинную, идеалистически настроенную молодую женщину, наблюдая с ней вместе сцену змеиного флирта.) Иллюстрацией национализма и священной любви буржуа к собственности будет самец щегол, свирепо отстаивающий занятую им территорию. И так далее. Из этого можно сделать весьма забавный гротеск.


***

Мы часто забываем, что достоинства человека в одной области далеко не всегда свидетельствуют о его достоинствах в других областях. Ньютон был великий математик, но это ещё не доказывает, что его богословские теории чего нибудь стоят. Фарадей был прав в отношении электричества, но не прав в отношении сандеманизма . Платон писал удивительно хорошо, и поэтому люди до сих пор продолжают верить в его зловредную философию. Толстой был превосходный романист, но, несмотря на это, его рассуждения о нравственности просто омерзительны, а его эстетика, социология и религия достойны только презрения. Эта несостоятельность во всем том, что не является прямой специальностью человека, у философов и учёных вполне естественна. Она почти неизбежна.
Безусловно, чрезмерное развитие интеллекта ведёт к атрофии всего остального. Отсюда — общеизвестная инфантильность профессоров и смехотворная наивность тех ответов, которые они дают на важнейшие жизненные вопросы. То же самое можно сказать и о специалистах в области религии. Непроходимая глупость святых, их детскость. Но художнику чужда такая ограниченность. Его развитие не так односторонне; поэтому художник должен быть более нормальным и здоровым, чем однобокий человек науки; он не должен страдать частичной слепотой или быть таким чудаком, как философы или святые. Поэтому так возмущают люди, подобные Толстому. Инстинктивно ему веришь больше, чем специалисту в области интеллекта или религии. А он ни с того ни с сего вдруг начинает извращать свои глубочайшие инстинкты и превращается в такого же злокачественного идиота, каким был святой Франциск Ассизский, или Кант моралист (о, эти категорические императивы, а ведь этот милый старичок относился с полным равнодушием ко всему, кроме глазированных фруктов), или Ньютон богослов. Неудивительно, что после этого относишься насторожённо даже к тем, кто, по твоему, прав. Например, к Рэмпиону. Замечательный художник. Но правильны ли его взгляды на мир? Увы, это вовсе не следует из того, что он прекрасный художник и писатель. Но есть два обстоятельства, заставляющие меня доверять его суждениям о жизни. Во первых, то, что сам он живёт более приемлемо, чем кто бы то ни было. Его образ жизни более приемлем, потому что он более реалистичен, чем образ жизни большинства из нас. Мне кажется, Рэмпион учитывает все факты (тогда как другие люди прячутся от них или делают вид, будто неприятные для них факты вообще не существуют) и строит свою жизнь в соответствии с ними, а не пытается подогнать факты под предвзятую теорию правильного образа жизни, как эти безмозглые христиане, моралисты, интеллектуалы и преуспевающие дельцы. Другое обстоятельство, заставляющее меня доверять его суждениям, — это то, что в большинстве случаев они совпадают с моими; а это, даже если оставить в стороне тщеславие, является само по себе хорошим признаком, потому что наши отправные пункты совершенно различны; можно сказать, что мы приходим к одному и тому же, двигаясь с противоположных полюсов. Если двое противников (а это самое важное, и с этого нужно начать: мы противники) приходят к одному выводу, этот вывод почти наверное правилен. Основная разница между нами в том, что он живёт согласно своим убеждениям, а я (увы!) нет. Подобно ему, я не доверяю интеллектуализму, но только интеллектуально, я не верю ни в одну научную или философскую теорию, ни в одну абстрактную систему морали, но основываюсь при этом на той же науке, философии и абстрактной морали. Моя задача — построить свою жизнь в гармоническом соответствии с моим равнодушным интеллектуальным скептицизмом. Путь всякого интеллектуала, если он следует по этому пути достаточно долго и неуклонно, приводит его к той самой очевидности, от которой человек неинтеллектуальный никуда и не уходил. Эту мысль развил в одной из своих слякотно рвотных статей Барлеп. Тем не менее в этой мысли есть большая доля правды. (И вот мы снова возвращаемся к людям. Абсолютно презренный человек может высказывать ценные мысли, совершенно так же как у человека, в каком нибудь отношении замечательного, могут быть совершенно ошибочные мысли. Кстати сказать, я, вероятно, принадлежу к первой категории — хотя и не в такой мере, как Барлеп, и в другом смысле.) Разумеется, многие интеллектуалы не так далеко уходят по избранному пути, чтобы вновь вернуться к очевидности. Они не могут отделаться от наивной веры в рассудок, в абсолютное превосходство духовных ценностей и в совершенно сознательную волю. Чтобы снова обрести ту очевидность, которую люди неинтеллектуальные никогда не покидали, нужно зайти гораздо дальше, чем, например, мыслители девятнадцатого столетия, а по крайней мере так далеко, как это удавалось Протагору или Пиррону. Спешу оговориться, что эти «неинтеллектуальные люди» не имеют ничего общего с той современной чернью, которая читает иллюстрированные журналы, слушает радио и джазы и озабочена исключительно тем, чтобы добывать деньги и весело проводить время. Нет, нет! Я вовсе не собираюсь превозносить тупоголовых дельцов или недоучек. Несмотря на всю их глупость, отсутствие вкуса, вульгарность и инфантильность (а может быть, именно вследствие этих недостатков), это вовсе не те неинтеллектуальные люди, о которых говорю я. Они принимают на веру основную аксиому интеллектуализма о превосходстве разума, сознания и воли над физической жизнью, над интуицией, инстинктом и чувством. Вся современная цивилизация построена на том положении, будто специализированные функции, определяющие место человека в обществе, более существенны, чем сам человек, или, вернее, что эти то функции и есть сам человек, а все прочие не существенны или даже (поскольку физическая инстинктивная, интуитивная и эмоциональная части человеческого «я» не принимают заметного участия в «добывании денег» и продвижении вверх по общественной лестнице) вредны и отвратительны. Недоучки нашего современного индустриализованного общества обладают всеми недостатками людей интеллекта и ни одним из их достоинств. Те неинтеллектуальные люди, которых подразумеваю я, нисколько на них не похожи. Небольшое количество их, наверное, ещё можно найти в Италии (хотя фашизм, должно быть, уже превратил их в дурные копии с американцев и пруссаков), в Испании, в Греции, в Провансе. И больше, пожалуй, нигде в современной Европе. Три тысячи лет назад их, вероятно, было сколько угодно. Но соединённые усилия Платона и Аристотеля, Иисуса, Ньютона и капитализма превратили их потомков в современную буржуазию или в современный пролетариат. Та очевидность, к которой в конце концов возвращается интеллектуал, если он готов идти за ней достаточно далеко, конечно, отнюдь не совпадает с очевидностью людей неинтеллектуальных. Их очевидность есть сама жизнь, а его очевидность — только идея такой жизни. Немногим удаётся облечь идею в плоть и кровь и претворить её в реальность. А ещё меньше таких людей интеллекта, которым, как Рэмпиону, даже и не приходится возвращаться к очевидности, потому что они всегда в неё верили и ею жили.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №71  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:59 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
Общение с Рэмпионом несколько угнетает меня, потому что он показывает мне, какая пропасть отделяет познание очевидности от реальной жизни в ней. И до чего же трудно перебраться через эту пропасть! Теперь я понимаю, что интеллектуальная жизнь — жизнь, посвящённая эрудиции, научной работе, философии, эстетике, критике, — пленяет нас своей лёгкостью. Сложность реальной действительности мы подменяем простой интеллектуальной схемой, бурное движение жизни — застывшими формами смерти. Несравненно легче знать очень много по истории искусства и высказывать глубокие мысли в области метафизики и социологии, чем знать (интуитивно и по личному опыту) очень много о своих ближних и поддерживать удовлетворительные отношения с друзьями и возлюбленными, с женой и детьми. Жизнь — штука гораздо более трудная, чем санскрит, или химия, или экономика. Интеллектуальная жизнь — это детская игра; вот почему люди интеллекта так легко становятся детьми, а потом идиотами, а в конце концов, как ясно показывает политическая и экономическая история последних столетий, — сумасшедшими, человекоубийцами и дикими зверями. Подавляемые склонности не умирают: они вырождаются, они гноятся, они возвращаются к первобытности. Но пока что быть интеллектуальным младенцем, или сумасшедшим, или зверем гораздо легче, чем гармоничным взрослым человеком. Вот почему (оставляя в стороне другие причины) так велик спрос на высшее образование.
открыть спойлер
Бегство в книги и университеты похоже на бегство в кабаки. Люди хотят забыть о том, как трудно жить по человечески в уродливом современном мире, они хотят забыть о том, какие они бездарные творцы жизни. Одни топят свою боль в алкоголе, другие (и их гораздо больше) — в книгах и художественном дилетантизме; одни ищут забвения в блуде, танцах, кино, радио, другие — в докладах и в занятиях наукой ради науки. Книги и доклады имеют то преимущество перед пьянством и блудом, что после них не испытываешь ни головной боли, ни того неприятного post coitum triste , которым сопровождается разврат. Должен признаться, до самого последнего времени я тоже относился вполне серьёзно к образованию, философии и науке — ко всем тем видам деятельности, которые мы снабжаем возвышенным ярлыком «Поисков Истины». Я считал Поиски Истины высочайшей задачей человека, а искателей — благороднейшими людьми. Но за последний год я начал понимать, что эти пресловутые Поиски Истины — такое же развлечение, как все остальное, что это сложный и утончённый суррогат подлинной жизни и что искатели Истины становятся в своём роде такими же глупыми, инфантильными и испорченными, как и пьяницы, чистые эстеты, дельцы и охотники за наслаждениями. Я понял также, что погоня за Истиной просто вежливое наименование любимого времяпрепровождения людей интеллекта, заключающегося в подмене живой сложности реальной жизни упрощёнными, а следовательно, лживыми абстракциями. Но искать Истину гораздо легче, чем изучать искусство цельной жизни, в которой, разумеется, Поиски Истины займут надлежащее место среди прочих развлечений, как то: игра в кегли и альпинизм. Сказанное объясняет (хотя и не оправдывает) моё все продолжающееся потворство таким порокам, как чтение научной литературы и отвлечённое мышление. Хватит ли у меня когда нибудь силы освободиться от ленивых привычек интеллектуализма и посвятить всю энергию более серьёзной и трудной задаче — жить полной жизнью? А если даже я попробую избавиться от этих привычек, не обнаружится ли, что эти привычки у меня — наследственные и что я от рождения не способен жить цельной и гармоничной жизнью?


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №72  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 15:59 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXVII

Джон Бидлэйк никогда не расходился официально и окончательно со своей третьей женой. Они просто редко виделись. Такое положение вещей как нельзя лучше устраивало Джона. Он ненавидел резкие разрывы и в то же время был врагом всяких определённых и нерушимых соглашений. Он не терпел таких положений, которые связывали его, налагали на него ответственность, заставляли все время помнить о долге.
— Один Бог знает, — любил он говорить, — что произошло бы со мной, если бы мне приходилось ходить каждый день в контору или выполнять работу к определённому сроку. Я, вероятно, взбесился бы через какие нибудь два три месяца.
К браку он всегда относился отрицательно. К несчастью, однако, он не мог иметь всех тех женщин, которые ему нравились, не вступая с ними в брак. Ему пришлось трижды заключать то, что он на языке Цицерона называл «неуместными и непристойными соглашениями». Мысль о разводе или формальном разрыве была ему не менее противна, чем мысль о браке: развод тоже был чем то определённым, это тоже вас к чему то обязывает. Отчего не предоставить событиям следовать их естественному ходу, зачем стараться придать им произвольную форму? Идеальной он считал такую жизнь — изо дня в день без плана, без заведённого порядка, в приятном обществе спутников, выбранных сегодня, самим человеком, а не другими людьми, или одним из его прежних, уже отмерших «я». «Спишь где попало» — в таких выражениях описывала одна юная американка любовную сторону идеальной жизни в Голливуде. Другие стороны этой жизни можно было бы охарактеризовать термином «бодрствуешь где попало». Неидеальная жизнь, которую Джон Бидлэйк упорно отказывался вести, состояла в том, чтобы спать и бодрствовать не «где попало», а в каком то определённом месте, здесь или там, день за днём, согласно твёрдому распорядку, нарушить который может только смерть или по меньшей мере вмешательство Бога или врагов его величества короля.
открыть спойлер
Отношения между Джоном Бидлэйком и его третьей женой отличались вполне удовлетворявшей его неопределённостью. Вместе они не жили, но и не расходились. Виделись они редко, но зато никогда не ссорились. Добрых двадцать лет Джон спал и бодрствовал «где попало», и все таки, встречаясь, они встречались как друзья; а когда ему хотелось освежить в памяти ландшафт северного Чилтерна, его приезд в Гаттенден принимался как нечто вполне естественное. Такое положение вещей вполне удовлетворяло Джона Бидлэйка, и надо отдать ему справедливость, он был благодарен своей жене за то, что она соглашалась на такую жизнь. Впрочем, свою благодарность он никогда не высказывал, боясь этим придать оттенок нежелательной определённости отношениям, хрупкая прелесть которых заключалась именно в их незапятнанной и девственной неясности. Далеко не всякая женщина, с благодарностью признавал её супруг, сумела бы так тщательно охранять неясность создавшегося положения, как это делала Джэнет Бидлэйк. Другая жена потребовала бы объяснений, захотела бы знать, кем же её, наконец, считают, предложила бы отчётливую альтернативу мира или войны, совместной жизни или развода. Но миссис Бидлэйк позволила своему мужу незаметно покинуть семейный очаг, не ссорясь с ним, не говоря ему ни слова. И так же молча принимала она его внезапные и кратковременные возвраты к ней. Она с детства больше жила в выдуманном ею мире, чем в мире реальном. Когда она была маленькой девочкой, у неё была воображаемая сестра, жившая в железнодорожной будке у шлагбаума. В возрасте от десяти до тринадцати лет её неспособность различать между свидетельствами её чувств и вымыслами её фантазий нередко приводила к тому, что её наказывали за ложь. Картины и книги ввели её фантазию в новое русло: её вымыслы потеряли свой прежний глубоко личный характер и развёртывались теперь в сфере искусства, литературы и философской мысли. Начиная с шестнадцати лет она жила в мире искусства и литературы, а в реальной Англии чувствовала себя совершенно чужой. Она влюбилась в Джона Бидлэйка и согласилась стать его женой именно потому, что она сочла его своим духовным соотечественником. Для её родителей он был таким же подданным королевы Виктории, как они сами; он гораздо больше интересовал их как её будущий муж, чем как художник; поэтому они сделали все возможное, чтобы отговорить её от этого брака. Но Джэнет была совершеннолетней и отличалась упорством тех людей, которые умеют внутренне устраниться от спора, просто перенестись в другой план, предоставляя противнику продолжать спор с их опустевшей оболочкой.
Кончилось тем, что она настояла на своём. Когда Джэнет Бидлэйк обнаружила — а это случилось очень, очень скоро, — что между замечательным художником, которого она полюбила, и человеком, за которого она вышла замуж, нет ничего общего, гордость помешала ей жаловаться. Она не хотела давать своим родственникам права сказать ей: «Мы же тебе говорили». Джон спал и бодрствовал «где попало» и все больше и больше отходил от совместной жизни. Она не ссорилась с ним и искала утешения в мире привычных ей художественных и литературных вымыслов. Её личные средства и суммы, нерегулярно присылаемые Джоном Бидлэйком в те минуты, когда он вдруг вспоминал, что ему нужно содержать жену и детей, позволяли ей предаваться сколько угодно этим путешествиям по воображаемому миру. Элинор родилась через год после их брака. Спустя четыре года язва желудка привела временно исправившегося Джона Бидлэйка домой. Плодом его выздоровления в спокойной домашней обстановке был Уолтер. Язва зажила, и Джон Бидлэйк снова исчез. Детей воспитывали няньки и гувернантки. Миссис Бидлэйк как бы издали следила за их воспитанием. Изредка она переступала границу, отделявшую её мир от мира реальной действительности; и её вмешательства в повседневный порядок всегда носили характер вмешательства свыше. Когда она, существо иного плана, подходившее ко всему не с теми мерками, с какими подходят обитатели реального мира, удостаивала вникнуть на миг в ход воспитания своих детей, это приводило к самым неожиданным последствиям. Так, однажды она отказала от места гувернантке, услышав, как та играла на пианино в классной комнате песенку Дана Лено об осе и крутом яйце. Гувернантка была добрая девушка, умела обращаться с детьми и содержала разбитого параличом отца. Но на карту были поставлены великие художественные принципы. Мисс Демпстер могла непоправимо испортить музыкальный вкус Элинор (кстати сказать, Элинор унаследовала от отца отвращение к музыке); а то, что Элинор была очень привязана к гувернантке, делало эту опасность ещё более реальной. Миссис Бидлэйк проявила большую твёрдость. Она не потерпит у себя в доме «осу и крутое яйцо». Мисс Демпстер было отказано от места. Когда её старый отец узнал об этом, с ним произошёл второй удар, после чего он ослеп на один глаз и лишился дара речи. Обычно, однако, возвращения миссис Бидлэйк из воображаемых путешествий не имели таких роковых последствий. Её вмешательство в дело воспитания детей ограничивалось обычно требованием читать классиков, которых считают непонятными; или неподходящими для детей младшего возраста. По её теории, детей с самых ранних лет нужно воспитывать на лучших творениях искусства и философии.
Когда Элинор было три года, ей читали вслух «Гамлета», а вместо книжек с картинками дарили альбомы снимков с картин Джотто и Рубенса. Семи лет она училась французскому языку по «Кандиду», читала «Тристрама Шенди» и «Теорию зрения» епископа Беркли , девяти лет читала «Этику» Спинозы, училась немецкому языку по «Also sprach Zarathustra» и рассматривала офорты Гойи. В результате такого преждевременного знакомства с философией у Элинор развилось слегка насмешливое и пренебрежительное отношение к отвлечённым построениям и к высокопарному идеализму. Воспитанная на полных изданиях классиков (без всяких цензурных сокращений), она с детства приобрела глубокие теоретические познания о тех предметах, о которых дети, по общепринятому мнению, вообще ничего не должны знать. Это только усилило её прирождённую холодность и отсутствие любопытства ко всему, что касалось любви; молодой девушкой она напоминала тех шекспировских героинь, которые говорят обо всем откровенно и внешне цинично, но поступают крайне добродетельно. Непочтительное отношение Элинор к тому, что сама она нежно любила, несколько огорчало миссис Бидлэйк; но она весьма разумно воздерживалась от замечаний и не пыталась исправить этот недостаток, а просто игнорировала и удалялась, как игнорировала она недостатки своего мужа и удалялась от столкновения с ним в эмпиреи искусства и фантазии. Сделанного не переделаешь; но, когда о каком нибудь событии умалчиваешь, на практике это даёт такой же эффект, как если бы вообще ничего не произошло.
Когда Джон Бидлэйк приехал в Гаттенден, угнетённый болезнью, а ещё больше отчаянием, страхом и всепоглощающей жалостью к самому себе, миссис Бидлэйк обошла молчанием то обстоятельство, по поводу которого она могла бы сказать очень много, а именно: что он приходил к ней лишь тогда, когда ему нужна была сиделка. Ему приготовили комнату, и он стал жить в ней.
Все выглядело так, точно он никогда и не уезжал. На кухне горничные ворчали по поводу того, что им прибавилось работы, миссис Инмэн вздыхала, а Добс тяжеловесно и по англикански возмущался поведением старого мистера Бидлэйка по отношению к собственной жене. Но все это не мешало им с каким то сладострастием жалеть старика. О его болезни и её симптомах говорили, благоговейно понизив голос. Вслух прислуга ворчала и возмущалась. Но втайне все были довольны. Приезд Джона Бидлэйка нарушил их монотонную повседневную жизнь, а то, что он умирал, придавало им всем какую то особенную значительность. Его приближающаяся смерть была как бы солнцем, вокруг которого многозначительно и беззвучно обращались души обитателей Гаттендена. Слуги могли ворчать и возмущаться, но относились они к нему крайне заботливо. Они испытывали к нему неясную благодарность. Своей смертью он оживлял их жизнь.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №73  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 16:00 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXVIII

Молли д'Экзержилло требовала, чтобы все было высказано, произнесено, чётко сформулировано. Жизненный опыт был для неё лишь сырьём, которое активный ум перерабатывает в слова. Для чего магнитный железняк человеку, не умеющему выплавлять руду и ковать из металла плуги и мечи? Сами по себе события реальной жизни, ощущения, переживания, мысли и воспоминания интересовали Молли не больше, чем куски руды. Они приобретали ценность лишь тогда, когда искусство и разработанная техника разговора превращали их в остроумные словечки и красиво построенные фразы. Закат нравился ей потому, что она могла сказать о нем: «Это похоже на сочетание бенгальских огней, Мендельсона, сажи и клубники со сливками», или весенние цветы: «Когда смотришь на них, чувствуешь себя так, точно выздоравливаешь от гриппа. Не правда ли?» И, доверчиво склоняясь к собеседнику, она повторяла свой риторический вопрос: «Не правда ли?» Вид на далёкие горы во время грозы нравился ей тем, что он напоминал толедские пейзажи Эль Греко. Что же касается любви — да, конечно, главным её достоинством было в глазах Молли то, что о ней можно разговаривать без конца.
Она как раз говорила о ней с Филипом Куорлзом — говорила о ней в продолжение целого часа, анализируя себя, излагая свои переживания, расспрашивая Филипа о его прошлом и его чувствах. Он отвечал ей неохотно и с трудом: он терпеть не мог говорить о себе и это удавалось ему очень плохо.
— Не правда ли, — говорила она, — самое увлекательное в любви то, что открываешь в себе много такого, о чем и не подозревал раньше?
Филип покорно согласился.
— Я и понятия не имела, что могу испытывать к кому нибудь материнские чувства, пока не вышла за Жана. Я так волнуюсь, когда он промочит ноги.
— Я тоже очень беспокоился бы, если бы вы промочили ноги, — сказал Филип, стараясь быть галантным. «Как глупо!» — подумал он. Он не был силён по части галантности. Ему хотелось, чтобы цветущая сливочная красота Молли меньше привлекала его. Будь она уродом, он не сидел бы здесь как дурак.
открыть спойлер
— Как это мило с вашей стороны, — сказала Молли. — Скажите мне, — продолжала она, склоняясь к нему и выставляя напоказ лицо и грудь, — почему я вам нравлюсь?
— Разве это не ясно без слов? — ответил он. Молли улыбнулась.
— А вы знаете, почему Жан считает меня единственной женщиной, которую он мог полюбить?
— Нет, — сказал Филип и подумал, что она необыкновенно хороша — величественная, как Юнона.
— Потому что, по его словам, я единственная женщина, не подходящая под определение Бодлера — le contraire du dandy . Помните это место в «Mon Coeur Mis a Nu»? La femme a faim et elle veut manger; soif, et elle veut boire. La femme est naturelle, c'esta dire abominable. Aussi est elle…
Филип прервал её.
— Вы пропустили одну фразу, — сказал он со смехом. — Soif — et elle veut boire. A дальше: Elle est en rut, et elle veut etre… В издании Крепе это слово выпущено, но, если вам угодно, я могу его повторить .
— Нет, благодарю вас, — сказала Молли, чувствуя себя выбитой из колеи. Её прервали; испытанный разговорный гамбит был испорчен. Она не привыкла к людям, так хорошо знакомым с французской литературой. — Это несущественно.
— Разве? — Филип поднял брови. — Сомневаюсь.
— Aussi est elle toujours vulgaire, — поспешно вернулась она к тому месту, на котором её прервали, — c'est a dire le contraire du dandy . Жан говорит, что я единственная женщина денди. А как по вашему?
— Боюсь, что он прав.
— Почему «боюсь»?
— Пожалуй, мне не слишком нравятся денди. Особенно женского пола. — «Женщина, использующая красоту своей груди, чтобы заставить вас восторгаться её умом, — недурной тип для романа, — подумал он, — но в частной жизни такие женщины утомительны, очень утомительны». — В женщинах я предпочитаю естественность, — добавил он.
— Какой смысл быть естественной, если не обладаешь достаточным искусством, чтобы делать это в совершенстве, и достаточным даром самонаблюдения, чтобы оценить, насколько это тебе удаётся? — Молли была довольна этой фразой: немножко отделать её, и получится идеальное bon mot. — Любить кого нибудь имеет смысл только тогда, когда знаешь точно, что именно чувствуешь, и умеешь это выразить.
— Не вижу в этом большого смысла, — сказал Филип. — Чтобы наслаждаться цветами, не нужно быть ботаником или художником. И точно так же, дорогая Молли, не нужно быть Зигмундом Фрейдом или Шекспиром, чтобы наслаждаться вами. — И, быстро подвинувшись к ней, он обнял её и поцеловал.
— Что вы вообразили? — воскликнула она в полном смятении, отталкивая его.
— Ничего не воображал, — сердито ответил он с противоположного конца дивана. — Я ничего не воображаю: я просто хочу вас. — Он чувствовал себя в унизительном, нелепом положении. — Но я совсем забыл, что вы монахиня.
— Вовсе я не монахиня, — запротестовала она. — Я просто цивилизованная женщина. Что у вас за дикарские манеры — набрасываться на женщину и тискать её! — Она поправила растрепавшийся локон и начала развивать тему о платонической любви и о том, как она способствует духовному росту. Чем более платоничны отношения между влюблёнными мужчиной и женщиной, тем интенсивней живёт их сознание. — Что проигрывает тело, то выигрывает душа. Кажется, это Поль Бурже сказал в своей «Psychologie contemporaine»? Конечно, романист он плохой, — добавила она, извиняясь за то, что цитирует такого старомодного и дискредитированного автора, — но как эссеист он хорош. Как по вашему? Это сказал Поль Бурже? — повторила она.
— Вероятно, Бурже, — устало ответил Филип.
— Энергия, стремившаяся выявиться в физической страсти, отвлекается в другое русло и вертит жернова души. — «"Вертит жернова души" звучит, пожалуй, чересчур романтично, по викториански, в духе Мередита», — подумала она. — Мы заставляем презренное тело, — поправилась она, — приводить в движение духовные турбины. Подавляемое подсознание находит выход, стимулируя сознание.
— А стоит ли стимулировать сознание? — спросил Филип, с недовольным видом разглядывая пышную фигуру на противоположном конце дивана. — По правде говоря, мне порядком надоело сознание. — Он восхищался её телом, но она позволяла ему соприкасаться только с её гораздо менее интересным и прекрасным умом. Он хотел поцелуев, а получал анализ переживаний и философские афоризмы. — Нестерпимо надоело, — повторил он. И немудрёно, что надоело.
Молли только рассмеялась.
— Не стройте, пожалуйста, из себя доисторического пещерного человека, — сказала она. — Это вовсе не идёт вам. Чтобы я поверила, что вам надоело сознание! Это вам то! Да если вам надоело сознание, значит, вы сами себе надоели.
— Вот именно, — сказал Филип. — Вы заставили меня почувствовать, что я сам себе надоел. До последней степени. — Он встал, чтобы попрощаться с ней.
— Что это, оскорбление? — спросила она, пристально смотря на него. — Почему я заставила вас почувствовать это?
Филип покачал головой.
— Не могу объяснить. Да и незачем. — Он протянул ей руку. Молли взяла её, с любопытством глядя ему прямо в лицо. — Если бы вы не были весталкой цивилизации, — продолжал он, — вы поняли бы меня без всяких объяснений. Или, вернее, тогда нечего было бы объяснять. Потому что с вами я не устал бы от самого себя. И разрешите мне сказать вам на прощание, Молли, что, будь вы действительно во всех смыслах цивилизованной женщиной, вы постарались бы сделать себя менее привлекательной. Быть привлекательной — это варварство. Такое же, как набрасываться на женщину и тискать её. Вам следует иметь внешность как у Джордж Элиот . Прощайте. — И, в последний раз тряхнув её руку, он, прихрамывая, вышел из комнаты.
На улице он постепенно успокоился. Он даже начал улыбаться про себя. Все это было скорей смешно. Когда укусят кусаку, это всегда смешно, даже если в роли укушенного кусаки оказался ты сам. Он, существо сознательное и цивилизованное, потерпел поражение от существа ещё более цивилизованного. Высшая справедливость. Но какое предостережение! Пародии и карикатуры — самая меткая критика. В Молли он увидел карикатуру на самого себя. Зрелище довольно грустное. Улыбка сошла с его лица, и он задумался.
«Должно быть, я просто урод», — подумал он.
Сидя в парке, он разбирал свои недостатки. Он нередко занимался этим и раньше. Но исправить их он не пытался никогда. Он знал заранее, что и на этот раз он их не исправит. Бедная Элинор! Болтовня Молли о платонической любви и Поле Бурже показала ему, каково приходится Элинор с ним самим. Он решил рассказать ей о своём приключении с Молли — рассказать в комических тонах, потому что так легче рассказывать, а потом перейти к разговору о них самих. Да, так он и сделает. Ему следовало заговорить об этом раньше. Последнее время Элинор была так4 неестественно молчалива, так далека от него. Это беспокоило его, он хотел говорить, он чувствовал, что должен говорить. Но о чем? Смехотворный эпизод с Молли давал ему материал для начального гамбита.
— А я сегодня был у Молли д'Экзержилло, — начал он, встретившись с Элинор. Но она таким холодным и равнодушным тоном сказала «в самом деле?», что он не смог продолжать. Оба замолчали. Элинор продолжала читать. Он незаметно поверх книги взглянул на неё. На её бледном лице было написано выражение спокойной отчуждённости. Им снова овладело то чувство неловкости и беспокойства, которое он часто испытывал за последние недели.
— Почему мы теперь никогда не разговариваем? — набрался он храбрости спросить её вечером после обеда.
Элинор подняла глаза от книги.
— Разве я никогда не разговариваю? — сказала она с иронической улыбкой. — Вероятно, просто нет ничего особенно интересного, о чем стоило бы говорить.
Филип узнал те слова, которыми он часто отвечал на её упрёки, и пристыженно замолчал. И все таки с её стороны нехорошо было пользоваться против него его же оружием. Когда он говорил это, в этом была правда: ему в самом деле не о чем было говорить. Привычкой всегда скрывать свои личные переживания он почти умертвил их. Мало что происходило вне интеллектуальной части его сознания — а то немногое, что происходило, было слишком обыкновенным или даже постыдным. Тогда как у Элинор всегда находились темы для разговора. Ей не нужно искать их: они приходят к ней сами. Филип с удовольствием объяснил бы ей это; но почему то это было трудно, он не мог этого сделать.
— И все таки, — наконец сказал он после долгого молчания, — раньше ты говорила гораздо больше. Только в последние дни…
— Просто мне надоело говорить — вот и все.
— А почему тебе это надоело?
— Разве мне не может надоесть? — Она обиженно рассмеялась. — У тебя, например, всегда такой вид, точно тебе все надоело.
Филип посмотрел на неё с некоторым беспокойством. Его глаза умоляли. Но она не позволила себе пожалеть его. Она и так делала это слишком часто. Он эксплуатировал её любовь, систематически недоплачивал ей, а когда она угрожала бунтом, он вдруг становился трогательным и беспомощным, он взывал к её лучшим чувствам. На этот раз она будет жестока. Пусть себе умоляет и тревожится сколько угодно, она не станет обращать внимания. Поделом ему. И все таки она чувствовала себя виноватой. Но ведь виноват был он сам. Почему он не любит её активно, просто и прямо, почему он не высказывает свою любовь. В её любви он всегда уверен, принимает её пассивно, как нечто принадлежащее ему по праву. А теперь, когда она перестала давать ему свою любовь, он смотрит на неё умоляюще, с немой тревогой. Но сказать что нибудь, сделать что нибудь…
Минуты шли. Элинор ждала, делая вид, что читает. Если бы он только заговорил или хоть шевельнулся! Она так хотела снова любить его, она ждала только предлога. Что же до Эверарда — ну, Эверард не в счёт. В тех глубинах её «я», где вступал в свои права инстинкт, Эверард действительно не занимал никакого места. Если бы Филип постарался хоть немножко полюбить её, Эверард перестал бы занимать место даже в её сознательном «я», которое пыталось полюбить его — полюбить, так сказать, из принципа, полюбить его нарочно, с заранее обдуманным намерением. Но минуты проходили в молчании. И в конце концов, вздохнув (он тоже хотел сказать что нибудь, сделать что нибудь, но это было невозможно, потому что сказанное или сделанное носило бы слишком интимный характер), Филип взял книгу и в интересах романиста зоолога из своего романа принялся читать о собственническом инстинкте у птиц. Снова читать. Он так ничего и не сказал. Ах, так! Если он хочет, чтобы она стала возлюбленной Эверарда, пускай пеняет на себя! Она попыталась пожать плечами и прийти в воинственное настроение. Но внутренне она чувствовала, что её угроза относилась к ней самой, а не к Филипу. Она была обречена, а не он. Обречена стать любовницей Эверарда


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №74  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 16:00 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
Завести себе любовника казалось Элинор в теории делом вовсе не трудным. Она не видела в этом ничего безнравственного. А какой шум подымают из за этого христиане и героини романов! Непонятно. «Если людям хочется спать вместе, — обычно говорила она, — почему не сделать этого просто и прямо, не мучая ни себя, ни всех окружающих». Общественного мнения она тоже не боялась. Если она заведёт себе любовника, возражать против этого будут именно те люди, против которых она сама всегда возражала. Порвав знакомство с ней, они только доставят ей удовольствие. Что же касается Фила, то он этого заслужил. В его власти было предотвратить это. Почему он не подошёл к ней ближе, почему он не отдавал ей немножко больше самого себя? Она просила у него любви, а получала отчуждение и безлично хорошее отношение. Ей нужно было очень немного — только теплоты, только человечности. И она не раз предупреждала его, что произойдёт, если он не даст ей этого.
Что он, не понимает, что ли? Или ему просто все равно? Может быть, ему даже не будет больно; наказание не будет наказанием? Это было бы унизительно. Но в конце концов, напоминала она себе каждый раз, доходя до этого пункта в споре с собой, в конце концов, она собирается завести любовника не только для того, чтобы наказать Филипа; её главная цель не в том, чтобы научить его человечности, заставить его страдать и ревновать; она сделает это ради собственного счастья. (Она старалась забыть, какой несчастной делала её эта погоня за счастьем.) Ради своего собственного счастья. Она привыкла во всех помыслах и поступках считаться исключительно с Филипом. Даже завести любовника она решила ради Филипа. А это было совсем уж глупо.
открыть спойлер
Но ей приходилось постоянно напоминать себе о своём праве, о своём намерении быть счастливой независимо от него. Для неё было слишком естественно и привычно думать обо всем, даже о возможном любовнике, с точки зрения интересов Филипа — его обращения на путь истины или его наказания. Чтобы помнить, что нужно забыть о Филипе, приходилось делать над собой сознательное усилие.
Как бы там ни было, из каких бы соображений она к этому ни стремилась, завести любовника казалось ей психологически делом вовсе не трудным. Особенно если этим любовником будет Эверард Уэбли. Он очень нравился ей; она восторгалась им; сила, излучаемая им, странно волновала и потрясала её. Но какие необыкновенные трудности вставали перед ней, когда дело доходило до физического сближения! Ей нравится бывать с ним, ей нравятся его письма, она может вообразить, когда он не прикасается к ней, что она влюблена в него. Но когда, во время их второй встречи после её приезда, Эверард обнял её и начал целовать, её охватил какой то ужас, она стала холодной и каменной в его объятиях. Это был тот же ужас, та же холодность, какие она почувствовала, когда он, год тому назад, в первый раз попытался поцеловать её. Она испытывала теперь то же самое, хотя за этот год она приучала себя чувствовать иначе, подготовляла своё сознание к мысли сделать его своим любовником. Этот ужас, эта холодность была реакцией её инстинктивного «я». Только её сознание согласилось; её чувство, её тело, все её инстинкты восставали. Её окаменевшее и отшатнувшееся от него тело страстно возмущалось против того, что её интеллект считал вполне безобидным. Дух был развратником, но плоть оставалась целомудренной.
— Не надо, Эверард, — говорила она. — Не надо.
Он отпустил её.
— Почему вы ненавидите меня?
— Это не так, Эверард.
— Вы содрогаетесь от моих объятий! — сказал он с горькой насмешкой. Ему было больно, и растравлять эту рану доставляло ему удовольствие. — Я внушаю вам отвращение.
— Зачем вы это говорите? — Ей было стыдно, что она отшатнулась от него; но все таки он действительно внушал ей отвращение.
— Потому что это так.
— Нет, это не так.
При этих словах Эверард снова протянул к ней руки. Она покачала головой.
— Не трогайте меня, — умоляла она. — Не надо. Вы испортите все. Я не могу объяснить — почему, я не знаю — почему. Но теперь не надо. Пока не надо, — добавила она, словно обещая ему что то в будущем, но теперь избегая его.
Это подобие обещания снова его воспламенило. Элинор наполовину жалела, что она произнесла эти слова, наполовину радовалась, что она приняла на себя какое то обязательство. Она чувствовала облегчение, потому что ей удалось избежать немедленной угрозы физической близости с ним, и в то же время она сердилась на себя за то, что она отшатнулась от него, что она оттолкнула его. Её тело и её инстинкты восстали против её воли. Её обещание было местью воли этим изменникам. Этим обещанием она как бы вознаграждала Эверарда. «Пока не надо». Но когда же? Когда? Когда угодно, отвечала её воля, когда захочешь. Обещать было легко, но как трудно было выполнить! Элинор вздохнула. Если бы Филип позволил ей любить себя! Но он ничего не говорил, он ничего не делал, он продолжал читать. Своим молчанием он обрекал её на неверность.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Сообщение №75  СообщениеДобавлено: 23 сен 2013, 16:01 
Аватара пользователя
Не в сети

Зарегистрирован: 09 ноя 2012, 12:38
Сообщения: 332
Пол: мужской
XXIX

Место действия — Гайд парк; время — июнь месяц, суббота. В зеленом мундире, с мечом, Эверард Уэбли держал речь перед тысячей Свободных Британцев, сидя на своём белом коне Буцефале. С военной чёткостью, которая сделала бы честь гвардии, Свободные Британцы построились в ряды на набережной у Блэкфрайерского моста, под музыку, с символическими знамёнами промаршировали до Черинг Кросс, по Нортумберленд авеню, через Трафальгар сквер и Кембридж серкус на Тоттенхэм Корт роуд, а оттуда — по Оксфорд стрит к Мраморной Арке. У входа в парк они столкнулись с демонстрацией Общества противников вивисекции, и произошла некоторая заминка. Ряды смешались, мелодии слились — один оркестр играл марш Британских Гренадеров, а другой — «Я с верой смотрю на тебя, агнец, распятый за нас»; знамёна перепутались — «Защитим наших пёсиков» и «Никогда британцы не будут рабами», «Социализм — это тирания» и «Доктора или дьяволы?». Но благодаря изумительной дисциплине Свободных Британцев инцидент быстро был улажен, и после небольшой задержки тысяча вошла в парк, промаршировала вслед за своим вождём и выстроилась по трём сторонам квадратной поляны; четвёртую сторону заняли Эверард и его штаб. Прозвучали фанфары, и тысяча пропела четыре стиха из сочинённой Эверардом (в духе Киплинга) «Песни Свободных людей». Затем Эверард произнёс речь.
— Свободные Британцы, товарищи, — сказал он, и от звука этого сильного непринуждённого голоса наступила полная тишина даже среди уличных зевак, собравшихся понаблюдать за процедурой. Наделённые мощью, не исконной, а передавшейся им от оратора, принадлежащей его личности, а не смыслу сказанного, слова падали одно за другим, волнующе чёткие, и погружались в рождённое ими внимательное молчание. Он начал с восхваления дисциплины Свободных Британцев. — Дисциплина, — сказал он, — добровольно взятая на себя дисциплина — первое условие свободы и первейшая добродетель Свободных Британцев. Свободные и дисциплинированные спартанцы задержали персидские орды у залива. Свободные и дисциплинированные македоняне захватили чуть не полмира. А наша задача — задача Свободных и дисциплинированных Британцев — освободить свою страну от рабов, которые поработили её.

открыть спойлер
Три сотни воевали у Фермопил против десятков тысяч. У нас неравенство не столь безнадёжно. Ваш батальон только один из шестидесяти, одна тысяча из шестидесяти тысяч Свободных Британцев. И наши ряды растут с каждым днём. Двадцать, пятьдесят, а то и сотня рекрутов присоединяется к нам ежедневно. Армия увеличивается, Зелёная армия Свободных Британцев.
Свободные Британцы — в зелёных мундирах. Они носят цвет Робин Гуда и Малютки Джона, цвет людей, стоящих вне закона. Потому что они и правда вне закона в этом тупом демократическом мире. Вне закона — и гордятся этим. Ведь закон демократического мира — закон количества. А мы, стоящие вне закона, верим в качество. Для демократических политиков голос большинства — это глас Божий; их закон — закон, устраивающий толпу. Мы же хотим вырваться за пределы этого закона толпы, чтобы нами управляли лучшие, а не самые многочисленные. Будучи значительно глупее, чем их либеральные деды, сегодняшние демократы хотели бы препятствовать личной инициативе и путём национализации промышленности и земли ввергнуть страну в такую тиранию, какой ещё свет не видывал со времён правления в Индии династии Моголов. Мы, стоящие вне закона, — свободные люди. Мы верим в ценность личной свободы. Мы хотим поддерживать личную инициативу, потому что считаем, что координированная и контролируемая в интересах общества личная инициатива приносит наилучшие экономические и нравственные; результаты. Закон демократического мира — это стандартизация людей, это сведение всех индивидуумов к самым низким общим меркам. Религия этого мира — обожествление среднего человека. Мы, стоящие вне закона, верим в разнообразие, в аристократию, в естественную иерархию. Мы уничтожим, какие только можно уничтожить, помехи и дадим каждому человеку шанс, чтобы лучшие могли занять то положение в обществе, какое предуготовила им Природа. Короче, мы верим в Справедливость. И мы преклоняемся не перед средним, а перед исключительным человеком. Я мог бы чуть не до бесконечности перечислять пункты, по которым мы, Свободные Британцы, радикально расходимся с демократическими правителями той страны, которая некогда была доброй старой свободной Англией. Но я сказал достаточно, чтобы стало ясно: мир между ними и нами невозможен. То, что они считают белым, в наших глазах — чёрное, их представления о политическом благе нам кажутся злом, их земной рай для нас ад. Добровольно поставив себя вне закона, мы отрекаемся от их жизненных норм, мы облачаемся в зеленые одежды леса. И мы будем ждать подходящего момента, да, подходящего момента. Потому что придёт и наше время, и мы вовсе не намерены вечно пребывать вне закона. Придёт время — и мы будем диктовать законы, а теперешним правителям придётся скрываться в лесах. Два года назад наша организация была незначительна. Теперь это целая армия. Армия оказавшихся вне закона. Ещё немного, друзья мои, и это будет армия тех, кто диктует законы, а не тех, кто их нарушает, да, кто их нарушает. Потому что прежде, чем создать хорошие законы, мы должны уничтожить дурные. И нужна смелость, чтобы противопоставить себя существующему закону. Свободные Британцы, друзья мои, поставившие, как и я, себя вне закона, когда придёт время, станет ли у вас на это смелости?
Из рядов зелёных мундиров послышались громкие выкрики.
— Когда я призову вас, пойдёте ли вы за мной?
— Пойдём, пойдём, — скандировала тысяча зелёных мундиров.
— Даже если нужно будет идти против закона?
Раздался новый взрыв утвердительных выкриков. Когда он стих и Эверард Уэбли приоткрыл было рот, чтобы продолжить свою речь, чей то голос прокричал:
— Долой Уэбли! Долой милицию богачей! Долой сукиных сы…!!
Но прежде чем голос успел произнести полностью ненавистную пародию на их имя, с полдюжины ближайших Свободных Британцев набросились на обладателя этого голоса.
Эверард Уэбли поднялся на стременах.
— Не выходить из рядов! — повелительно закричал он. — Как смеете вы оставлять ряды?
К месту происшествия поспешили офицеры; сердитые голоса передавали приказ. Слишком усердные Британцы вернулись по местам. Их противник, прижимая к носу окровавленный платок, удалялся в сопровождении двух полисменов. Он потерял шляпу. Растрёпанные волосы пылали в солнечном свете. Это был Иллидж.
Эверард Уэбли обратился к офицеру, в подразделении которого люди вышли из рядов.
— Неподчинение приказу, — начал он, и его голос был холодным и жёстким, не громким, но угрожающе значительным, — неподчинение приказу есть худшее…
Иллидж отнял платок от носа и закричал пронзительным фальцетом:
— Ах вы, гадкие мальчики!
В толпе послышался смех. Эверард никак не отреагировал на это вмешательство, прекратил упрёки и продолжил речь. Властно и одновременно убеждающе, страстно, но сдержанно вибрировал его музыкальный голос; и сразу же потревоженное молчание вновь воцарилось вокруг него, а отвлечённое было внимание снова сосредоточилось и сфокусировалось на нем одном. Был бунт — и он вновь одержал победу.
Спэндрелл ждал, не проявляя нетерпения. Опоздание Иллиджа давало ему возможность выпить лишних два три коктейля. Он доканчивал третью рюмку и чувствовал себя гораздо лучше и бодрей, когда дверь ресторана распахнулась и торжественно вошёл Иллидж, гордо выставляя напоказ синяк под глазом.
— Буйство в пьяном виде? — спросил Спэндрелл, заметив синяк. — Или вас отделал какой нибудь оскорблённый супруг? Или вы повздорили с вашей дамой?
Иллидж уселся и рассказал о своём приключении, хвастливо приукрашивая события. По его версии, он был не то Горацием, защищающим мост, не то святым Стефаном, стоящим под градом каменьев.
— Вот хулиганы! — сочувственно сказал Спэндрелл. Но его глаза злорадно смеялись: несчастья друзей служили для него неисчерпаемым источником развлечения, а в несчастье Иллиджа было что то особенно забавное.
— Но зато я испортил весь эффект гнусного словоизвержения Уэбли, — все тем же самодовольным тоном продолжал Иллидж.
— Было бы лучше испортить ему физиономию. Насмешка Спэндрелла уколола Иллиджа.
— Мало испортить ему физиономию, — свирепо сказал он, нахмурившись. — Его вообще следовало бы уничтожить: он общественная опасность, он и вся его банда наёмных убийц… — Он добавил несколько непечатных выражений.
Спэндрелл только рассмеялся.
— Скулить всякий умеет. А вы бы попробовали для разнообразия что нибудь сделать. Прямое действие в духе самого Уэбли.
Иллидж пожал плечами, как бы извиняясь.
— Нам не хватает организованности.
— Не думаю, что нужна какая то особая организованность, чтобы огреть человека по башке. Нет нет, все дело в том, что вам не хватает смелости.
Иллидж побагровел.
— Это ложь.
— «Не хватает организованности»! — презрительно продолжал Спэндрелл. — По крайней мере оправдание вполне в духе времени. Великий бог организации. Даже любовь и искусство будут скоро разучиваться по нотам, как все остальное. Почему вы пишете такие плохие стихи? Потому что поэтическая индустрия ещё недостаточно хорошо организована. И любовник импотент будет оправдывать себя тем же способом и уверять негодующую даму, что в следующий раз она найдёт его в полной боевой готовности. Нет нет, дорогой мой Иллидж, так дело не пойдёт, сами понимаете, не пойдёт.
— Без сомнения, все это очень забавно, — Иллидж был все ещё красный от гнева, — но только вы говорите чушь. Нельзя сравнивать поэзию и политику. В политическую партию входит масса народа, они должны подчиняться дисциплине, чтобы держаться вместе. Поэт же сам по себе.
— Но и убийца сам по себе, не так ли? — Тон Спэндрелла и его улыбка были саркастическими. Иллидж почувствовал, как кровь прилила к его лицу, точно внутри его внезапно вспыхнул огонь. Он ненавидел Спэндрелла за то, что тот умел унизить его, умел заставить его устыдиться самого себя, почувствовать себя ничтожеством, дураком. А ведь он только что казался такой персоной, таким героем, был так доволен собой. А сейчас всего двумя тремя насмешливыми словами Спэндрелл превратил все его самодовольство в чувство досады и стыда. Наступило молчание. Оба молча ели суп.
Покончив с едой, Спэндрелл откинулся на спинку стула и задумчиво сказал:
— Один человек и несёт всю ответственность одного человека. Тысяча человек не несут никакой ответственности. Вот почему организация и приносит такое облегчение. Член политической партии чувствует себя в такой же безопасности, как и член церкви Христовой. А партия может призвать к гражданской войне, к насилию, к резне; и человек радостно исполняет то, что ему приказывают, ведь ответственности он не несёт. Ответственность несёт лидер. А лидер — человек необыкновенный, вроде Уэбли. Человек, наделённый храбростью.
— Или трусостью, как в данном случае, — сказал Иллидж. — Уэбли — это буржуазный кролик, испуганный до такой степени, что впал в ярость.
— Разве? — Спэндрелл издевательски приподнял брови. — Что ж, может, вы и правы. Но все равно он сильно отличается от обычного кролика. Обычный кролик не приходит в ярость со страху. Он приходит со страху в состояние униженной пассивности или униженной готовности исполнять чужие приказы. Но никогда не к готовности действовать по своему усмотрению и нести за это ответственность. А если дело касается, к примеру, убийства, то едва ли вы найдёте обычных кроликов, готовых принять в нем участие, не так ли? Они скажут, что им не хватает организованности. Для одного — ответственность слишком велика. Ему страшно.
— Разумеется, никто не хочет быть повешенным.
— Ему страшно, даже если не стоит вопрос о виселице.
— Неужто вы снова хотите топтаться на вопросе категорического императива? — Теперь была очередь Иллиджа проявить сарказм.
— Вопрос выдвигается сам собой. Взять хотя бы вас. Когда дойдёт до дела, вы никогда не решитесь предпринять что нибудь против Уэбли, если только вас не «организуют» и не освободят от ответственности. Вы просто не посмеете, — сказал Спэндрелл с насмешливым вызовом. Он пристально смотрел на Иллиджа из под полуопущенных век, и, пока тот разводил риторические тирады об истреблении змей, охоте на тигров, об искусстве давить клопов, Спэндрелл изучал пылающее, сердитое лицо своей жертвы. Иллидж бушевал, чувствуя себя несколько неловко, потому что осознавал, что его слова слишком громки и пусты. Но пафос и ещё раз пафос казались единственным возможным ответом на сводящую с ума спокойную насмешку Спэндрелла, хотя риторика эта звучала все более фальшиво. Как человек, перестающий кричать из страха, что голос изменит ему, он вдруг замолчал. Спэндрелл медленно кивнул.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 96 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4, 5, 6, 7  След.

Текущее время: 18 июл 2018, 20:05

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 1

Вы не можете начинать темыВы не можете отвечать на сообщенияВы не можете редактировать свои сообщенияВы не можете удалять свои сообщенияВы не можете добавлять вложения
Перейти:  

 

 

 

cron